bannerbanner
Мой Тургенев
Мой Тургенев

Полная версия

Мой Тургенев

Язык: Русский
Год издания: 2021
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 12

Вдруг Иван Сергеевич вскочил и заходил скорыми шагами по балкону.

– Да! Имей я талант Пушкина! – с досадой воскликнул он. – Вот тот и из Михаила Филипповича сумел бы сделать поэму. Да! вот это талант! А я что? Я, должно быть, в жизнь свою ничего хорошего не напишу…

– А я так постичь не могу, – почти с презрением начала Варвара Петровна, – какая тебе охота быть писателем? Дворянское ли это дело? Сам говоришь, что Пушкиным не будешь. Ну еще стихи, такие, как его, пожалуй, а писатель! что такое писатель? По-моему, ecrivain ou grate-papier c’est tout un (писатель – то же что писарь, франц. – П. Р.). И тот и другой за деньги бумагу марают. Дворянин должен служить и составить себе карьеру и имя службой, а не бумагомаранием. Да и кто же читает русские книги? Определился бы ты на настоящую службу, получал бы чины, а потом и женился бы, ведь ты теперь один можешь поддержать род Тургеневых!

Иван Сергеевич шутками отвечал на увещания матери, но когда дело дошло до женитьбы, он громко расхохотался:

– Ну уж это, maman, извини – и не жди – не женюсь! Скорей твоя спасская церковь на своих двух крестах трепака запляшет, чем я женюсь».

Как видим, уже в 24 года чувствовал Иван Сергеевич свое литературное призвание и переубедить его было невозможно. Кроме того. он решительно не собирался губить свой талант и попусту растрачивать душевные силы на семейную жизнь.

* * *

Вернувшись в Петербург, по настоянию матери Тургенев все-таки поступил на государственную службу в министерство внутренних дел. Он попал под начальство известного этнографа В. Даля. Такой выбор не был случайным. Деятельность этого министерства, возглавляемого бывшим декабристом Л. А. Перовским, привлекала внимание многих противников крепостного права в России. В 1842 году Николай I предложил Перовскому написать проект «О юридическом и экономическом положении крестьян», и в 1845 году тот подал государю записку «Об уничтожении крепостного состояния в России». Служба в этом министерстве отвечала давно выношенным стремлениям Тургенева, его «аннибаловской клятве» – желанию сделать все посильное для отмены крепостного права.

Как-то Тургенев навестил Белинского, и с этого началось их знакомство и дружба. В это время в великосветском обществе ходили слухи о неистовом Виссарионе «что и наружность его самая ужасная; что это какой-то циник, бульдог, призренный Надеждиным с целью травить им своих врагов».

Белинский жил на даче в Лесном, а Тургенев – в Парголове, и он до самой осени почти каждый день посещал Белинского. «Я полюбил его искренно и глубоко; он благоволил ко мне», – писал Тургенев, хотя и здесь как во всем проявляется его скромность, ведь Белинский не раз говорил о самых теплых чувствах по отношению к Тургеневу. Белинский не только высоко ценил ум, «голову Тургенева», он искренне, со всем пылом, свойственным его страстной душе, полюбил юного Тургенева и писал ему: «… все любят Вас, я больше всех».

Наружность Белинского Тургенев описывал так: «Известный литографический, едва ли не единственный портрет его дает о нем понятие неверное. Срисовывая его черты, художник почел за долг воспарить духом и украсить природу, и потому придал всей голове какое-то повелительно-вдохновенное выражение, какой-то военный, чуть не генеральский поворот… что вовсе не соответствовало действительности… Это был человек среднего роста, на первый взгляд довольно некрасивый и даже нескладный, худощавый, с впалой грудью и понурой головой. Одна лопатка заметно выдавалась больше другой. Всякого, даже не медика, немедленно поражали в нем все главные признаки чахотки… Лицо он имел небольшое, бледно-красноватое, нос неправильный, как бы приплюснутый, рот слегка искривленный, особенно когда раскрывался, маленькие, частые зубы; густые белокурые волосы падали клоком на белый, прекрасный, хоть и низкий лоб».

Поразили Тургенева глаза Белинского: «Я не видал глаз более прелестных, чем у Белинского. Голубые, с золотыми искорками в глубине зрачков, эти глаза, в обычное время полузакрытые ресницами, расширялись и сверкали в минуты воодушевления; в минуты веселости взгляд их принимал пленительное выражение приветливой доброты и беспечного счастья».

И еще об облике Белинского: «Кто видел его только на улице, когда в теплом картузе, старой енотовой шубенке и стоптанных калошах, он, торопливо и неровной походкой, пробирался вдоль стен и с пугливой суровостью, свойственной нервическим людям, озирался вокруг – тот не мог составить себе верного о нем понятия, и я до некоторой степени понимаю восклицание одного провинциала, которому его указали: «я только в лесу таких волков видывал, и то травленых!» Между чужими людьми, на улице, Белинский легко робел и терялся…

Белинский был, что у нас редко, действительно страстный и действительно искренний человек, способный к увлечению беззаветному, но исключительно преданный правде, раздражительный, но не самолюбивый, умевший любить и ненавидеть бескорыстно. Люди, которые, судя о нем наобум, приходили в негодование от его «наглости», возмущались его «грубостью», писали на него доносы, распространяли про него клеветы – эти люди, вероятно, удивились бы, если б узнали, что у этого циника душа была целомудренная до стыдливости, мягкая до нежности, честная до рыцарства; что вел он жизнь чуть не монашескую, что вино не касалось его губ. В этом последнем отношении он не походил на тогдашних москвичей».

Знакомство Тургенева с Белинским переросло в крепкую дружбу. «На меня действовали только энтузиастические натуры, – вспоминал Тургенев. – Белинский принадлежал к их числу». Белинский о Тургеневе: «Это человек необыкновенно умный, да и вообще хороший человек. Беседы и споры с ним отводили мне душу… Отрадно встретить человека, самобытное и характерное мнение которого, сшибаясь с твоим, извлекает искры. У Тургенева много юмору. Я, кажется, уже писал тебе, что раз, в споре против меня за немцев, он сказал мне: да что ваш русский человек, который не только шапку, но и мозг-то свой носит набекрень! Вообще Русь он понимает. Во всех его суждениях виден характер и действительность».


Сначала они обсуждали общечеловеческие «философские вопросы о значении жизни, об отношениях людей друг к другу и к божеству, о происхождении мира, о бессмертии души». Во всех этих вопросах Тургенев был для Белинского интереснейшим собеседником, ведь он обучался немецкой философии в Берлинском университете и вышел из кружка Станкевича. Белинский же, не зная толком ни одного иностранного языка, однако умел схватывать суть той или иной философской системы и затем развивать её, опираясь на свой талант и духовную одаренность.

Они могли говорить таким образом часа два или три, затем Тургенев чувствовал, что ослабевал и начинал думать о прогулке, об обеде. «Сама жена Белинского, – вспоминал Тургенев, – умоляла и мужа и меня хотя немножко погодить, хотя на время прервать эти прения, напоминала ему предписания врача… но с Белинским сладить было нелегко. «Мы не решили еще вопроса о существовании Бога, – сказал он мне однажды с горьким упреком, – а вы хотите есть!..» И «не пришло бы в голову смеяться тому, кто сам бы слышал, как Белинский произнес эти слова; и если, при воспоминании об этой правдивости, об этой небоязни смешного, улыбка может прийти на уста, то разве улыбка умиления и удивления».

Позднее, закончив размышления о душе и Боге, друзья обратились к обсуждению насущных российских проблем. Кто же прав, славянофилы или западники в вопросе об исторической будущности России? Тургенев говорил, что Белинский «был западником не потому только, что признавал превосходство западной науки, западного искусства, западного общественного строя, но и потому, что был глубоко убежден в необходимости восприятия Россией всего выработанного Западом – для развития собственных её сил… Он верил, что нам нет другого спасения, как идти по пути, указанному нам Петром Великим, на которого славянофилы бросали тогда свои отборнейшие перуны». Но в то же время он уточнял: «Принимать результаты западной жизни, применять их к нашей» можно, только «соображаясь с особенностями породы, истории, климата». Белинский был вполне русский человек, даже патриот… благо родины, её величие, её слава возбуждали в его сердце глубокие и сильные отзывы. Да, Белинский любил Россию; но он также пламенно любил просвещение и свободу: соединить в одно эти высшие для него интересы – вот в чем состоял весь смысл его деятельности, вот к чему он стремился».

В лице Белинского Тургенев встретил человека, наконец-то, разрешившего его долгие сомнения. Выдающийся критик и мыслитель снимал крайности одностороннего западничества и кабинетного славянофильства. В его мировоззрении Тургенев нашел тот цельный идеал, к которому стремился сам. Вот почему общение с Белинским Тургенев считал выдающимся событием в своей жизни и память о нем, как о друге и наставнике, хранил всю жизнь.

Очень быстро привязавшись к Ивану Сергеевичу, в дни, когда тот уезжал, Белинский жаловался, что чувствует себя совсем осиротевшим. «Когда Вы сбирались в путь, – писал он ему однажды, – я знал вперед, чего лишаюсь в Вас, но когда Вы уехали, я увидел, что потерял в Вас больше, нежели сколько думал, и что Ваши набеги на мою квартиру за час перед обедом или часа на два после обеда, в ожидании начала театра, были одно, что давало мне жизнь».

Окрыленный успехом и поддержкой Белинского, Тургенев продолжал работать. Из-под его пера выходят лучшие поэтические произведения: драматическая поэма «Разговор», спор двух поколений, бледный очерк будущих «Отцов и детей», повесть в стихах «Андрей», сатирическая поэма «Помещик». Он пробует силы в жанре драмы и создает этюд «Неосторожность», в это же время появляются первые прозаические опыты писателя – повести «Андрей Колосов», «Бреттер», «Петушков». В них Тургенев продолжает развенчивать романтическую личность, героев фразы, рассчитанной на эффект, скучающих эгоистов, разочарованность которых – поза: трагическая мина придает им загадочность и облегчает завоевание неопытных сердец. Опошленным и обмельчавшим романтикам противопоставляются люди иного склада – простые и естественные, цельные душой.

Надо сказать, что многих литераторов внешний лоск Тургенева и его онегинский облик вводил в заблуждение и даже смущал. Трудно было поверить, что этот богач и аристократ всерьез посвятил себя литературному труду. Да и сам Тургенев поначалу скрывал в светских гостиных свое писательское увлечение… В обращения с литераторами молодого Тургенева было заметно некоторое высокомерие и фатовство. Это, конечно, не могло нравиться тому кружку, где он появился, и Белинский, по природной своей прямоте не терпящий ничего деланного и искусственного, стал без церемонии замечать Тургеневу при всяком подходящем случае о том, что могло коробить присутствующих.

Досталась сильная головомойка Тургеневу, когда дошло до сведения Белинского, что он в светских дамских салончиках говорил, что не унизит себя, чтобы брать деньги за свои сочинения; что он их дарит редакторам журнала.

– Так вы считаете позором сознаться, что вам платят деньги за ваш умственный труд? Стыдно и больно мне за вас, Тургенев! – упрекал его Белинский.

Тургенев чистосердечно покаялся в своем грехе и сам удивлялся, как мог говорить такую пошлость».

Был и другой случай, который сильно рассердил Белинского. Об этом вспоминала Авдотья Панаева: «Некрасов задумал издать «Петербургский сборник»… Белинский находил, что тем литераторам, которые имеют средства, не следует брать денег с Некрасова. Он проповедовал, что обязанность каждого писателя помочь нуждающемуся собрату выкарабкаться из затруднительного положения, дать ему средства свободно вздохнуть и работать – что ему по душе. Он написал в Москву Герцену и просил его прислать что-нибудь в «Петербургский сборник». Герцен, Панаев, Одоевский и даже Соллогуб отдали свои статьи без денег. Кронеберг и другие литераторы сами очень нуждались, им Некрасов заплатил. Тургенев тоже отдал даром своего «Помещика» в стихах, но Некрасову обошлось это гораздо дороже, потому что Тургенев, по обыкновению, истратив деньги, присланные ему из дому, сидел без гроша и поминутно занимал у Некрасова деньги. Об этих займах передали Белинскому. Он, придя к нам, как нарочно встретил Тургенева, поджидавшего возвращения Панаева домой, чтобы вместе с ним идти обедать к Дюссо. Белинский знал, что обыкновенно по четвергам в этот модный ресторан собиралось много аристократической молодежи обедать, и накинулся на Тургенева.

– К чему вы разыграли барича? Гораздо было бы проще взять деньги за свою работу, чем, сделав одолжение человеку, обращаться сейчас же к нему с займами денег.

Понятно, что Некрасову неловко вам отказывать, и он сам занимает для вас деньги, платя жидовские проценты. Добро бы вам нужны были деньги на что-нибудь путное, а то пошикарить у Дюссо! Непостижимо!.. Сколько раз вас уличали в разных пошлых проделках на стороне, когда вы думали, что избежали надзора. Бичуете в других фанфаронство, а сами не хотите его бросить. Другие фанфаронят бессознательно, у них не хватает ума; а вам-то разве можно дозволять себе такую распущенность?!

Тургенев очень походил на провинившегося школьника и возразил:

– Да ведь не преступление я сделал, я ведь отдам Некрасову эти деньги!.. Просто необдуманно поступил…»

Последним поэтическим произведением Тургенева стал цикл «Деревня» в котором многие усматривают предтечу «Запискам охотника». Он состоит из 9 стихотворений и описывает приезд весной в деревню, крестьянский быт, жаркое лето, охоту, наступление осени, и наконец первый снег.

Люблю я вечером к деревне подъезжать,Над старой церковью глазами провожатьВорон играющую стаю;Среди больших полей, заповедных лугов,На тихих берегах заливов и прудов,Люблю прислушиваться лаюСобак недремлющих, мычанью тяжких стад,Люблю заброшенный и запустелый садИ лип незыблемые тени;Не дрогнет воздуха стеклянная волна;Стоишь и слушаешь – и грудь упоенаБлаженством безмятежной лени…Задумчиво глядишь на лица мужиков —И понимаешь их; предаться сам готовИх бедному, простому быту…Идет к колодезю старуха за водой;Высокий шест скрипит и гнется; чередойПодходят лошади к корыту…

Полина Виардо, солистка Итальянской оперы

7. Солистка Итальянской оперы

Год 1843-й остался навсегда памятным Ивану Тургеневу, так как именно в этом году открылся в Петербурге оперный итальянский сезон, и он познакомился с примадонной Полиной Виардо-Гарсия.

В начале 40-х годов в придворных кругах Петербурга было принято решение создать постоянную итальянскую оперную труппу. Директор императорских театров обеих столиц Гедеонов Александр Михайлович поручил формирование труппы знаменитому итальянскому тенору Джованни Баттиста Рубини. К началу сезона Рубини не мог найти ни одной не ангажированной примадонны-сопрано с именем и опасался, что труппа окажется без «первой певицы». Он был в неустанных поисках и в очередном письме Гедеонову сообщал: «Здесь сестра знаменитой Малибран, госпожа Виардо-Гарсия; но (между нами говоря) она не очень красива, и у нее нет настоящего голоса сопрано, так что петь Лючию, Сомнамбулу и т. д. ей было бы трудно, зато она очень хороша была бы в «Золушке», в «Севильском цирюльнике» и т. д.» По-видимому, на худой конец, Рубини согласен был и на включение в труппу Виардо.

Действительно, была она некрасива, даже, по некоторым отзывам, безобразна. Говорили, что лицом похожа на лягушку, тощая, сутулая, с жесткими черными волосами. Однако многие отмечали ее пламенные и выразительные глаза. Революционер Г. А. Лопатин вспоминал: «Меня всегда поражали ее черные испанские глаза – вот такие два колеса. Да и вся-то она была «сажа да кости». Художник В. Д. Поленов так ее описывал: «У нее были замечательные глаза и вообще верхняя часть лица, но низ лица походил на лошадиную челюсть». Хотя неприглядная внешность певицы несомненно мешала ее певческой карьере, но она, как женщина умная, умела бороться с судьбой или со своей природной «некрасивостью» и научилась искусству преподносить себя на сцене и в жизни в наилучшем виде.

Директор театров А. М. Гедеонов долго колебался и свое согласие дал только через два месяца, когда окончательно рухнула надежда заполучить в Петербург кого-нибудь из итальянских знаменитостей. 20 сентября 1843 года был заключен с Полиной Виардо формальный контракт, в котором Полина требовала за свои выступления 50000 рублей ассигнациями и полубенефис. В тот же день она радостно писала своей подруге писательнице Жорж Санд: «Объявляю вам совсем свежую, совсем горячую новость, что контракт с С-Петербургом подписан час тому назад, и что мы оба очень этим довольны…»

Полина рано начала выступать. Впервые в Брюсселе – в 1837 году, шестнадцати лет. Затем в Лондоне и Париже – камерною певицей. В Парижской Опере дебютировала в 1839 году в «Отелло» Верди, успех имела большой, и с этого времени начинается ее известность. Ее пригласили в итальянскую оперу. В 1841 году она вышла замуж за директора этой оперы господина Луи Виардо, вряд ли по любви, скорее ради певческой карьеры. Ее муж был на двадцать лет старше и являлся человеком во Франции достаточно известным – литератор, искусствовед, театральный деятель, переводчик. Разбирался в политике, был убежденным республиканцем.

Положение мужа, который был директором Итальянского театра, без сомнения, помогало певческому успеху Полины Виардо и давало возможность получать первые роли. Однако вскоре он оставил эту должность и ее, казалось бы, прочное положение в парижском театральном мире, рухнуло. Французские театральные критики стали отзываться о ее пении неодобрительно, хотя ее подруга Жорж Санд в «Revue des Deux Mondes» и муж Луи Виардо в «Siesle» печатали обширные статьи в поддержку Полины. Двери ведущих парижских театров перед ней закрылись, они отказывались подписывать с ней ангажемент.

И в этой ситуации весной 1842 года Полина могла выступать на оперной сцене только за границей. Начались ее странствия по столицам и полустолицам Европы: Лондон, Мадрид, Милан, Неаполь, Вена, Берлин – здесь ее выступления проходили с большим успехом. Приглашение в Петербург было в жизни Виардо событием огромного значения: оно открывало перед ней большую перспективу и спасало от бездеятельного прозябания во враждебной парижской атмосфере, в которой ее могучий талант мог в конце концов погибнуть.

* * *

В Петербург Полина и Луи Виардо прибыли из Парижа 14 октября 1843 года, на следующий день после официального открытия итальянского сезона. Город их поразил своими великолепными зданиями-дворцами, монументальными соборами с золотыми куполами, величавой Невой. Они попали в пышный императорский Петербург с его тяжеловесной и великолепною придворной жизнью, с русским барством и блестящими театрами. Ведь это было время высшей силы и могущества Николая I, когда Фридрих Вильгельм склонялся перед ним, а вся Европа трепетала.

К этому времени уже состоялся первый спектакль Итальянской оперы. 13 октября 1843 года в Большом театре прошла опера Беллини «Пират». Представление имело большой успех. «СПб ведомости» от 16 сентября 1843 года с большой похвалой откликнулась на эту постановку – «тысячи голосов произносили имена Рубини и Тамбурини». Известный петербургский меломан Михаил Юрьевич Виельгорский говорил Михаилу Глинке о певческом таланте Рубини: «Мой дорогой, это Юпитер Олимпийский!»

И вот, наконец, 22 октября состоялось представление «Севильского цирюльника» с Рубини в роли Альмавивы, Виардо – Розины, и Този – Бартоло. Один из зрителей оставил для истории театра восторженный отклик о выступлении в этой опере Полины Виардо: «Началась картина первого акта. «Комната в доме Бартоло. Входит Розина: небольшого роста, с довольно крупными чертами лица и большими, глубокими, горячими глазами. Пестрый испанский костюм, высокий андалузский гребень торчит на голове немного вкось. «Некрасива!» – повторил мой сосед сзади. «В самом деле», – подумал я.

Вдруг совершилось что-то необыкновенное! Раздались такие восхитительные бархатные ноты, каких, казалось, никто никогда не слыхивал…

По зале мгновенно пробежала электрическая искра… В первую минуту – мертвая тишина, какое-то блаженное оцепенение… но молча прослушать до конца – нет, это было свыше сил! Порывистые «браво! браво!» прерывали певицу на каждом шагу, заглушали её… Сдержанность, соблюдение театральных условий были невозможны; никто не владел собою. Восторг уже не мог вместиться в огромной массе людей, жадно ловивших каждый звук, каждое дыхание этой волшебницы, завладевшей так внезапно и всецело всеми чувствами и мыслями, воображением молодых и старых, пылких и холодных, музыкантов и профанов, мужчин и женщин… Да! это была волшебница! И уста её были прелестны! Кто сказал «некрасива»? – Нелепость!

Не успела еще Виардо-Гарсиа кончить свою арию, как плотина прорвалась: хлынула такая могучая волна, разразилась такая буря, каких я не видывал и не слыхивал. Я не мог дать себе отчета: где я? что со мною делается? Помню только, что и сам я, и всё кругом меня кричало, хлопало, стучало ногами и стульями, неистовствовало. Это было какое-то опьянение, какая-то зараза энтузиазма, мгновенно охватившая всех с низу до верху, неудержимая потребность высказаться как можно громче и энергичнее.

Это было великое торжество искусства! Не бывшие в тот вечер в оперной зале не в состоянии представить себе, до какой степени может быть наэлектризована масса слушателей, за пять минут не ожидавшая ничего подобного…»

С первых представлений восторженные русские зрители были восхищены удивительным голосом Виардо, гибким и могучим, столь разнообразным, что она пела и высокие колоратуры, и партии драматического сопрано, и даже контральто (Фидес в «Пророке», Орфей Глюка). По признанию Сен-Санса, французского композитора XIX века и друга певицы, «…её голос, не бархатистый и не кристально-чистый, но скорее горький, как померанец, был создан для трагедий, элегических поэм, ораторий. Когда она пела, то некрасивость ее совершенно уходила на задний план. Сценическая ее выразительность была столь же высока, как и умение петь. Голос имел удивительное, даже гипнотическое свойство». Она была не только одаренной, но и умной певицей, умела воздействовать на публику, собирала полные залы, где держала всех зрителей в оцепенении.

* * *

Неизвестно, на каком из представлений на петербургской сцене Тургенев услышал Полину Виардо, однако ясно одно, что выступление Виардо потрясло восторженного молодого писателя, произвело на него неизгладимое впечатление.

Попасть на представление ему было нелегко, билеты на итальянскую оперу были очень дорогими, а Тургенев часто бывал почти совсем без средств к существованию. Странное дело, все считали его богачом, зная о несметных богатствах его матери, но мало кто догадывался о том, что с этими богатствами расставалась вдова весьма неохотно и держала своих сыновей в черном теле. А при малейшем неповиновении лишала их содержания полностью.

Об этом воспоминал его близкий друг Павел Анненков: «Он умел мастерски скрывать свое положение, и никому в голову не могла прийти мысль, что по временам он нуждался в куске хлеба. Развязность его речей, видная роль, которую он всегда предоставлял себе в рассказах, и какая-то кажущаяся, фальшивая расточительность, побуждавшая его не отставать от затейливых похождений и удовольствий и уклоняться незаметно от расплаты и ответственности, отводили глаза. До получения наследства в 1850 г. он пробавлялся участием в обычной жизни богатых друзей своих займами в счет будущих благ, забиранием денег у редактора под ненаписанные еще произведения – словом, вел жизнь богемы знатного происхождения, аристократического нищенства, какую вела тогда и вся золотая молодежь Петербурга, начиная с гвардейских офицеров.

Случалось, что между займами, скоро утекавшими, он оставался без куска хлеба. В одну из таких минут он отыскал ресурс, о котором сам рассказывал чрезвычайно картинно. Под предлогом беседы он стал ходить в один немецкий трактир на Офицерской улице, куда приятели собирались дешево обедать, и, толкуя с ними, рассказывая и выслушивая анекдоты, он рассеянно брал хлеб со стола и уничтожал его беспечно по ломтику. Это была его дневная пища. Однако ж старый, покрытый морщинами и сгорбившийся лакей гостиницы, заметивший, наконец, эту проделку, подошел однажды к нему при самом выходе его и тихим голосом сказал ему с упреком: «Хозяин меня бранит, что я поедаю хлеб на столах, а вы, барин, больше моего виноваты». «Я не имел ничего при себе, – прибавил Тургенев, – чтобы вознаградить за поклеп, а когда настолько разбогател, что мог сделать для него что-либо, старика уже не было в трактире».

Ему приходилось прибегать к самым невероятным ухищрениям, чтобы попасть в оперу и он всячески изворачивался, чтобы не опозориться перед своими состоятельными знакомыми. Анекдоты об этом ходили в кружке Грановского. Когда m-me Виардо появилась на петербургской сцене и сводила с ума публику, то Кетчер, живший тогда в Петербурге, и его друзья абонировали ложу где-то чуть ли не под райком; конечно, это было чересчур высоко, но Тургеневу приходилось завидовать даже им, потому что его мать, поссорившись с ним, не высылала ему ни копейки; очень часто не хватало у него денег даже для того, чтобы купить себе билет, и тогда он отправлялся в ложу Кетчера, но в антрактах непременно спешил вниз, чтобы показаться лицам, с которыми привык встречаться у m-me Виардо. Один из этих господ обратился к нему с вопросом: «С кем это вы, Тургенев, сидите в верхнем ярусе?» – «Сказать вам по правде, – отвечал сконфуженный Иван Сергеевич, – это нанятые мною клакеры; нельзя без этого, нашу публику надо непременно подогревать…».

На страницу:
6 из 12