bannerbanner
Советское: Генезис, расцвет и пути его трансформации в посткоммунистическую эпоху
Советское: Генезис, расцвет и пути его трансформации в посткоммунистическую эпоху

Полная версия

Советское: Генезис, расцвет и пути его трансформации в посткоммунистическую эпоху

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Новый мир толкался в дверь, наши души, наши сердца растворялись ему. Сен-симонизм лег в основу наших убеждений и неизменно остался в существенном. Удобовпечатлимые, искренно молодые, мы легко были подхвачены мощной волной его и рано переплыли тот рубеж, на котором останавливаются целые ряды людей, складывают руки, идут назад или ищут по сторонам броду – через море!

Но не все рискнули с нами. Социализм и реализм остаются до сих пор пробными камнями, брошенными на путях революции и науки. Группы пловцов, прибитые волнами событий или мышлением к этим скалам, немедленно расстаются и составляют две вечные партии, которые, меняя одежды, проходят через всю историю, через все перевороты, через многочисленные партии и кружки, состоящие из десяти юношей. Одна представляет логику, другая – историю, одна – диалектику, другая – эмбриогению[15].

С течением времени вместе с упрочением городской массовой культуры, индустриальных начал в жизни общества революционнодиалектический дискурс «обмирщается», приспосабливается к уровню культуры, к сознанию массового человека и становится идейным и политическим оружием социальных низов[16]. В России же – не только низов, но и других социальных групп, в том числе представителей дворянства, духовенства и средних городских слоев, которые утратили привычные «места» в социокультурной иерархии и подверглись маргинализации в результате реформ 1860-х и 1870-х годов. По крайней мере, советское востребует этот дискурс как структурно-семантическую основу революционной картины мира, духовно закрепившей социальную победу аутсайдеров процесса индустриализации России, как генератор становления новой культуры. Под влиянием революционно-диалектического дискурса советское осознает и формулирует свое принципиальное отличие от других цивилизаций. И видит его в том, что если другие цивилизации возникают, как правило, в ходе исторической эволюции[17], то советское предполагает в качестве способа ускоренного взрывного возникновения и утверждения себя на собственной основе – Революцию. Революция здесь – квинтэссенция истории, ее завершение и отрицание. И потому советское возникает не просто как еще одна цивилизация в ряду этих других, а как господствующая и в конечном счете, во временной перспективе – одна-единственная.

В советской России революционно-диалектический дискурс за многие десятилетия врос в плоть и кровь новой культуры, массовой и высокой. Он решающим образом предопределял способ, каким «работало» мышление выпускников советской школы, средней и особенно высшей, заключая в себе идеологически уместные «подсказки» при решении нестандартных вопросов, сводя эти вопросы к уже известным объяснительным схемам. Подобного рода редукция неизвестного к известному, к общепринятым правилам вообще есть родовая черта любого дискурса, но в революционнодиалектическом дискурсе советского образца она усиливается необходимостью установить правила, которые были бы доступны пониманию человека массы, не отличающегося высотой интеллектуального развития. Это уравнивание всех по нижнему культурному пределу. Как бы предвидя опасность вульгаризации и догматизации теоретического мышления в преддверии российского «восстания масс», Ленин, обращаясь в «Философских тетрадях» к одному из предтеч марксизма, отцу современной диалектики Гегелю, подчеркивал, что сведение диалектики к сумме примеров недопустимо, что нередко этим грешил даже лучший из русских марксистов Плеханов. Встречаются подобные уступки массовому сознанию и у Энгельса, отмечал он, но только для популярности, а не как закон познания[18].

Подчиненное революционно-диалектическому дискурсу мышление склонно к идеологическому, отчасти даже школярскому, утопическому конструированию реальности, подменяя познание «сути дела» вымышлением желательного. Это касалось не только настоящего, но и – возможно, в более изощренных формах – прошлого. Многочисленные примеры идеологической интерпретации узловых событий истории Киевской Руси приводит в своих работах И. Я. Фроянов[19]. Здесь уже трудно отличить, где речь идет о действительных вещах, а где – об идеологических фикциях. Использование идеологем в качестве конечных объяснительных причин делает избыточной какую-либо серьезную научную подготовку в области смежных дисциплин, в первую очередь истории культуры, истории религии, этнографии, лингвистики, социологии и других. Это характерно даже (а может быть, в первую очередь) для многих ведущих историков советской эпохи, труды которых анализирует Фроянов в указанной работе.

Теоретико-методологическая примитивность и схематизм концепций, безнадежная отсталость на фоне достижений современного гуманитарного знания были прямым следствием доминирования в науке классового подхода, ставшего базовым принципом в структуре революционно-диалектического дискурса, в наибольшей степени способствовавшего его консервации и, тем самым, вульгаризации культуры научного исследования. Фроянов отметил также определяющее влияние на подобное прочтение Маркса со стороны исторического контекста, заданного событиями, которые определили ход русской истории в ХХ веке: «Такое восприятие марксизма нуждается в объяснении. Оно, как нам думается, было обусловлено не только сконцентрированием марксизма на идее классовой борьбы, но и российской действительностью: Февральская и Октябрьская революции, Гражданская война, ликвидация “кулачества как класса”, охота на “вредителей” и “врагов народа” плюс сталинская теория об усилении классовой борьбы по мере приближения к завершающей стадии строительства социализма – все это сформировало особое отношение к проблеме борьбы классов в теоретическом наследии классиков марксизма, вызвав к ней болезненно повышенное внимание со всеми вытекающими отсюда последствиями в области исторических исследований. Сложился общий принцип, обязательный для историков»[20].

Собственно, этот дискурс обусловливал специфику марксистско-ленинской науки, ее теории и методологии, а не только массового сознания. Его воздействие в утонченно интеллектуальной или, напротив, вульгаризированной, упрощенной форме сказывается и сегодня. Примером этого может служить либерально-демократическая, точнее – антикоммунистическая по своей идейной ориентации концепция крушения Советского Союза и последовавших вслед за этим политических и экономических реформ. При всей своей авангардности она выстроена по лекалам советского марксизма и опирается на его базовые понятия. Переход от коммунизма к демократии, вызванный процессами загнивания и распада общественного строя, представлен в ней как мирная революция, в ходе которой народ сверг господствующий класс советского общества – номенклатуру.

Для характеристики общественного устройства СССР и сложившейся системы господства/подчинения было использовано марксово понятие «азиатского способа производства», позволявшее хоть как-то компенсировать теоретическую «недостаточность» формационных объяснений тех особенностей русской истории, которые и привели, вопреки классическому марксизму, к «прыжку» России в социализм. С той поправкой, что теперь это понятие должно было указать на причины, обусловившие деформацию социализма и возникновение тоталитаризма. Государство же послесталинского времени рассматривалось как инструмент, посредством которого номенклатура пыталась совершить обмен власти на собственность, чтобы окончательно конституировать себя как класс. Происходившие в этот период политические процессы представали как детерминированные базисными факторами – затяжным (системным) экономическим кризисом и резким ухудшением социального положения народа, падением жизненного уровня широких масс, свергнувших под водительством политических вождей новой демократии отживший общественный строй.

Ленинский образ «грозящей катастрофы» применительно к социально-экономической ситуации конца 1991 – начала 1992 года в рамках данной концепции стал решающим аргументом, обосновывавшим и оправдывавшим необходимость радикальных шагов по демонтажу экономической и политической конструкции общества, предпринятых младодемократами во главе с Ельциным[21]. О революционно-романтической окраске психологии Е. Т. Гайдара говорил, например, человек, который рекомендовал его Ельцину на роль руководителя экономического блока в правительстве реформаторов 1991–1992 года, Г. Э. Бурбулис: «Гайдар – романтик. Вот этот утопизм, мифология большевистской удали, служения идее тоже в этом парне присутствует. И этот код историко-культурный (духовное наследство двух дедов-писателей, П. П. Бажова и А. П. Гайдара. – В. С.) и социально-романтичный – все спрессовалось»[22].

Насколько далеки были подобные представления от реальности, показал опыт десятилетий, протекших с того времени. С одной оговоркой: опыт не складывается сам собой, простым течением времени, но предполагает способность связывать события в некое относительно непротиворечивое целое и делать на основании этого теоретически обоснованные выводы и оценки того, что происходило. Делать выводы и оценки, исходя не из идеологических предпочтений, но руководствуясь единственно и исключительно истиной.

Есть ли у нашего общества такой опыт? Судя по многолетним ничем не завершающимся дискуссиям, по тому идейному расколу, который уже практически парализовал массовое сознание и культуру, привел к затуханию и исчезновению политических процессов, перекочевавших в виртуальном виде нескончаемых крикливых ток-шоу на экраны телевизоров, мы прожили последние 30 лет, но не пережили их. Сменились календарные даты, отбушевали события, пропали из виду какие-то лица, еще недавно казавшиеся значительными, но все это не оставило ощутимых следов ни в памяти, ни в сознании интеллектуального сообщества. Пушкинский Арион, грозою выброшенный на берег и поющий прежние гимны, – лирический герой нашего безвременья, его символический знак.

Альтернативу революционно-диалектического дискурса составляет совокупность научных методов и общенаучных концепций, которые начиная со второй четверти ХХ века складывались в русле неклассической науки, – системный, структурный, функциональный, социокультурный и институциональный подходы, социальное конструирование реальности, кибернетика, синергетика и другие. Это движение, на мой взгляд, сигнализирует о рождении новой метаметодологической платформы – социально-эволюционного дискурса. Он возникает как результат развития науки, но развития, проходящего под воздействием целого ряда факторов внетеоретического порядка. Во-первых, это общеевропейское «восстание масс», кардинально изменившее социальную и политическую реальность ХХ века: большевизм в России, фашизм в Италии, нацизм в Германии, кризис классической модели представительной демократии и ее последующая модернизация. Во-вторых, внедрение в промышленное производство заводского конвейера, научного менеджмента и социометрии, что позволило поставить на научную основу организацию и управление производством, в полной мере осуществить принципы индустриализма и привело к расцвету индустриальной цивилизации. В-третьих, две мировые войны, которые не только окончательно разрушили политические и социальные основы старого миропорядка, но перевернули иерархию господствовавших ценностей и дали толчок к появлению нового гуманизма, опирающегося на представления о безусловной ценности человеческой жизни и о приоритете прав и свобод человека перед лицом былого кумира истории – Государства. Как заметил в авторском послесловии к русской публикации своего романа о родоначальнике европейского гуманизма, «первом человеке Нового времени» Ф. Петрарке польский писатель Ян Парандовский, в первые послевоенные годы общественный интерес к теме гуманизма обострился не по академическим причинам, а вследствие необходимости осмыслить экзистенциальный опыт только что пережитого: «Первый свой курс лекций я решил посвятить гуманизму. Я не видел ни более подходящей, ни более срочной темы, чем та, которая из юдоли скорби, бесчестья и преступлений вела к свету, к тем людям, которые мыслью и словом создавали нового человека, боролись за его благородство, внедряли и прививали любовь ко всему человеческому»[23]. Новый контекст науки составили институты и ценности современной демократии, и приверженность им была предпосылкой эффективного использования современного методологического потенциала.

Выборочное заимствование советской наукой идей и принципов, которые нес с собой новый дискурс, началось с 1950-х годов. Частично оно было легальным – в силу вынужденной уступки со стороны идеологической цензуры в интересах в основном военно-промышленного комплекса. Частично – «контрабандным», когда отдельные ученые или коллективы преодолевали внутреннее сопротивление самоцензуры, на свой страх и риск обращаясь к новым, более продуктивным инструментам научной работы. Но и в том, и в другом случае речь шла не только о «внешнем», инструментальном заимствовании новых методологических подходов, но и о заимствовании новых институтов и ценностей – хотя бы и в усеченном виде требований свободы научного поиска от идеологических предписаний и ограничений. И естественно, что в сфере естествознания, математики и технического знания, которая более тесно соприкасалась с мировой наукой и (хотя бы на словах) была относительно нейтральной идеологически, этот процесс усвоения элементов социально-эволюционного дискурса шел значительно быстрее, чем в социальных и гуманитарных науках. Там, в основном в политической экономии, юриспруденции и исторической науке, сопротивление методологическому обновлению обусловливалось, во-первых, содержанием самих предметов научного исследования, которое (содержание) было в значительной степени продуктом идеологического конструирования, а во-вторых, повышенной степенью корпоративной цензуры и самоцензуры, характерной для этих областей знания.

Серьезный сдвиг в области методологии в социальных науках в качестве первого шага предполагает отказ от революционно-диалектического дискурса; отказ, мотивированный не только потребностями собственно науки, но в не меньшей степени и ориентацией на институты и ценности демократии. Первое невозможно без второго, но в той же степени и выбор демократии несостоятелен без опоры на современную науку. Начинающий ученый В. Вильсон за четверть века до своего избрания на пост президента США установил связь между политической наукой и степенью зрелости демократии, подчеркнув, что без опоры на науку демократия останется незрелой, а государство попадет в зависимость от быстро растущего бизнеса. (Впрочем, на опасность олигархических тенденций указывал уже Дж. Мэдисон, один из авторов Конституции и четвертый президент США. Эта угроза была в поле зрения американской политической элиты с первых лет возникновения нового государства.) Но, в свою очередь, политическая наука останется пересказом французского или германского опыта и будет чуждой проблемам американского общества, настаивал Вильсон, если не будет переведена на язык идей и принципов демократии и не вдохнет американского воздуха свободы[24].

Ориентация исследователя на институты и ценности современной демократии – отнюдь не свидетельство его идеологической ангажированности, поскольку демократия предполагает не только плюрализм идеологий и личную свободу выбора любой из них, но и возможность оставаться вне идеологий и партийных пристрастий. Противоположность советского и демократии не сводится к конфликту идеологий и не исчерпывается им. Она залегает гораздо глубже, захватывая область ключевых для современного мира ценностей, без признания которых общество утрачивает историческую перспективу, периодически скатываясь к «новому» варварству. Примерами этого в нашей истории ХХ века могут служить поворотные события в истории страны: Гражданская война, Большой террор, «лихие» девяностые. Груз отживших представлений не просто мешает движению вверх, но увлекает вниз, способствуя срывам и падениям. Особенно в те краткие мгновения истории, когда открывается возможность свободного выбора.

Вопрос о смене дискурса и обновлении методологии социального познания имеет еще одну существенную сторону. Какова природа исследуемого предмета, находит ли его ученый вовне, в реальном мире, или этот предмет конструируется в пространстве науки, при помощи теоретико-методологических средств из того материала, который наука черпает из социальной реальности? Если предмет имеет внешнее происхождение и задан мышлению, то он определяет и «подсказывает», какие методы и средства следует избрать для его исследования. Но если предмет конструируется в ходе исследования, то на первое место выходит проблема выбора методологии и соответствующих инструментов познания. В этом случае предмет «молчит». В основе данной дихотомии лежит столкновение двух стратегий познания. Первая исходит из принципа отражения, определяющего не только гносеологическую, но и онтологическую специфику философии французского Просвещения (в первую очередь Дидро). Вторая – стратегия конструирования реальности, представленная кантовским трансцендентализмом и получившая развитие в диалектической (классической немецкой) философии[25].

Революционно-диалектический дискурс в его отечественной версии был в данном отношении эклектичен. В нем попеременно использовались две стратегии – и отражения, и конструирования, вследствие чего основные концепты философского материализма Дидро («материя», «движение», «отражение») и идеалистической диалектики Гегеля («отрицание», «противоречие», «развитие как восхождение к высшему») искусственно соединялись в духовное формообразование под именем диалектического материализма. Структурная раздвоенность марксистской философии, особенно в ее советском бытовании, на обособленные «первую» (умозрительно-теоретическую) и «вторую» (социально и практически нацеленную) философию, безуспешность попыток свести диалектический и исторический материализм в единое целое – плата за этот эклектизм, который, тем не менее, позволял удерживать в условном (формальном) единстве то, что было или казалось несоединимым в принципе.

Разрыв в самой «сердцевине» марксистского мировоззрения был предопределен тем, что материалистический характер исторического материализма – вещь неочевидная и достаточно спорная. Обращенный к проблемам строительства (конструирования) нового общества, истмат вполне отчетливо проявлял идеалистическую тенденцию в духе эмпириомонизма Богданова, противопоставив сознательный характер исторического процесса, который он приобретает после социалистической революции, стихийности предыстории классовых обществ и поставив на первое место руководящую и направляющую роль в строительстве нового общества коммунистической партии, вооруженной передовой социальной теорией. Вместе с тем, принципы отражения и конструирования, в реальном историко-философском процессе разведенные по противоположным «углам» (материализм в одном случае, идеализм – в другом), нашли совмещение в мире Утопии. Форма такого совмещения – идеологическое конструирование, ставшее вкладом большевизма в теорию марксизма. Проект нового – советского – общества, который складывался в течение десятилетий, начиная со второго съезда РСДРП, был продуктом этого конструирования.

Особенности идеологического конструирования во многом обусловлены его материалом. В роли последнего выступает не научное знание, как об этом говорили творцы так называемой научной (пролетарской) идеологии Богданов и Ленин, а догматизированное и утопическое знание, отвечающее культурному и интеллектуальному запросу массового человека, разбуженного социальным брожением в эпоху «восстания масс». Мобилизация масс проходила тем успешнее, чем радикальнее идеологический процесс смещался от полюса науки («научного социализма») к противоположному полюсу – религии. Соответственно этому менялся и характер Утопии. Претендовавшие на научную обоснованность фантастические картины социалистического будущего из богдановской «Красной звезды» и «Государства и революции» Ленина[26] к концу 1920-х годов сменились идеологическим мифом о социализме как земном рае. Производство квазирелигиозных мифов стало составной частью идеологического конструирования новой реальности еще и потому, что новая Утопия выполняла функцию декорации, которая, как покрывалом, окутывала «ободранный» революцией старый мир. В этом насильственном и жестоком по характеру используемых средств переустройстве действительности отчетливо проступала тенденция к «новому варварству»[27], неотделимая от духа революции и выражавшая ее суть. Сразу же после разработки доктрины социалистического реализма и создания Союза советских писателей функция украшения и идейного «возвышения» действительности перешла к литературе, которая стала эффективным инструментом идеологического конструирования реальности. Благодаря трудам «инженеров человеческих душ» совершалась антропологическая революция – рождение советского человека как нового культурно-антропологического типа, как структурно-смыслового атома – «гена» советской цивилизации, носителя ее культурногенетического кода.

С этого момента советское обретает внутреннюю завершенность и способность существовать на собственной основе, меняя свои оболочки в соответствии с вызовами внешней среды и переменами внутри. Производство таких культурных оболочек-симулякров становится жизненно важным условием существования советского, поскольку существование это напоминает перформанс; это обнаружение себя и демонстрация себя вовне и для себя самого. Самопрезентация и самоудостоверение – ключевое в существовании советского. Ему недостаточно быть, ему необходимо казаться. Советское начинает свою историю с переименования улиц, площадей, городов и страны, воздвижения памятников и мавзолеев, введения новых праздников и ритуалов. Его манифест – авангардные течения в искусстве и архитектуре. Оно выстраивает свою родословную, выборочно переиздавая всемирную библиотеку литературной классики, и закрепляет культурные плацдармы в пространствах повседневности, создавая новую литературу, кино и идеологический «новояз».

Извне советское напоминает капустный кочан. Снимая слой за слоем его листья, вы обнаруживаете в итоге, что ничего, кроме этих листьев, в нем нет. Поэтому сверхзадачей работы, независимо от первоначальных намерений автора, стало «разоблачение» тех самопрезентаций, которыми советское за относительно короткое время существования окружило себя, маскируя и тайну своего происхождения, и историческое задание, и собственную суть. Важно понять, что такая маскировка – не уловка, а бытование этой самой сути, которая вопреки классическому стандарту – свечение «внутреннего» во «внешнем» – отнюдь не скрывается в таинственных глубинах, в некоем искусственно созданном посредством самопрезентаций пространстве «потаенного», а, напротив, лежит на поверхности. Эта суть не эссенциальна, но и не феноменальна. Суть советского неуловима в системе координат, сердцевину которой составляет гносеологическая вертикаль, соединяющая и удерживающая во взаимной обособленности глубину и поверхность, сущность и явление, истину и мнение.

О том, что использование не просто устаревшей, но изначально непригодной для целей научного исследования интеллектуальной оптики не позволяет адекватно описывать социальную реальность, писал в одной из своих работ С. Кордонский: «Я считаю, что порядок обращения с ресурсами, сословная социальная структура и уникальное административно-территориальное деление как феномены, конституирующие государственность, остаются преимущественно неявными и не поддающимися описанию с помощью традиционных понятийных аппаратов. <…> В результате… российские реалии в своей основе остаются неописанными и непонятыми, а потому чуждыми даже тем, кто олицетворяет власть»[28]. Суть советского, как гайзенберговский электрон, подчиненный принципу неопределенности, невозможно ухватить, приписав ей то или иное значение. В гегелевско-энгельсовской картине мира советское – теоретическая аномалия, «неправильность», то, что существует под знаком «не-». Советское – это то, что не просто размещено на поверхности, оно функционально по своей сути и существует именно в этой игре самопрезентаций, в их производстве и публичном обращении. Но от того, что эта суть лежит на поверхности, трудности ее обнаружения не только не уменьшаются, но, напротив, увеличиваются.

И потому задача перехода к новому дискурсу, обращение к современному теоретико-методологическому инструментарию не имеют альтернативы и являются императивом для социальной науки. Иначе советское так и останется вещью-в-себе, хронологической меткой эпохи, скрывающей от нас не только прошлое, но и настоящее. А значит, и пути возможного движения в будущее.

Часть 1

Сталинизм: ранняя классика советского

Глава 1

1984. Год объявленной смерти русского коммунизма

Это не заимствование у Джорджа Оруэлла, давшего такое название роману, действие которого происходит в 1948 году. Позднее советологи усмотрели в этом предсказание сроков смерти коммунизма и были во многом правы. Во многом, но не в главном. Этот год оказался рубежом для советского мира, как для французской революции стал переломным другой год, девяносто третий – 1793. Настоящая революция (а французская была такой) мыслит себя последней, а значит, единственной, и потому – всемирной. Робеспьер и Баррас не соответствовали ее замыслу и потому должны были уступить место тому, кому эта задача была по плечу. Мировое господство – конечная цель революции, и Наполеон следовал этому завету, просчитывая маршрут, который приведет его в Индию. Роковым оказалось то обстоятельство, что он пролегал через Москву. 1793 год был кульминацией революции, той ее вершиной, с которой открывался мир – вплоть до гор Памира и Гиндукуша, скрывавших вожделенную цель.

На страницу:
2 из 5