Полная версия
Покаяние пророков
А лет ей, должно быть, двадцать пять…
Огляделась, вздохнула с натянутым облегчением.
– Вот ты теперь где живешь, Ярий Николаевич…
– Да, теперь тут…
– В скит ушел? – будто бы улыбнулась.
– Уединился. Мне здесь нравится.
Она скользнула взглядом по книжным полкам на стенах.
– Добро… В деревне, а книг все одно много.
– Читаю, когда делать нечего… Ну, так пойдешь в баню? – напомнил он. – С дороги&то легче будет, и погреешься…
– Ты что же, в пяток баню топишь? Или меня ждал?
– Я тебя каждый день ждал…
– Ой, не ври-ка, Ярий Николаевич! – погрозила пальчиком. – А где жена твоя, Наталья Сергеевна?
– Нет у меня жены, боярышня, – терпеливо сказал Космач. – И не было никогда.
Она не обратила на это внимания, потрогала свою косу.
– В баньку бы не прочь… – Улыбнулась вымученно, однако спохватилась, развязала котомку и покрыла голову парчовым кокошником. – Да ведь совестно…
Космач снял с вешалки полушубок.
– Пойдем, я тебе все покажу. С обеда топится, жарко, так и попариться можно. Веники у меня дубовые. А вместо холодной воды – снежка принесу.
– Велик соблазн… А ты где будешь, Ярий Николаевич?
– Я пока в магазин съезжу.
– А если кто придет?
– Сюда никто не придет, не бойся.
– Старик меня видел. Не выдаст?
– Этот не выдаст, – уверенно сказал он, хотя на сердце неспокойно было. – Он хороший человек.
Боярышня помедлила, затем встала и подхватила котомку.
– Ну так отведи. Хоть и нехорошо в мирскую баню ходить, да ведь не помывшись с дороги&то и почивать грех…
Он показал Вавиле баню, куда подбрасывать, где трубу прикрыть (у старообрядцев все бани топились по-черному), натаскал и набил снегом кадку, достал из шкафа мыло, шампунь и полотенце, сам запарил веник.
– Не спеши и ничего не бойся. Я вернусь через час-полтора.
– Засова&то на двери нет…
– Вон какая охрана! – Он попробовал приласкать собаку, прибредшую следом за хозяйкой, – ощерилась, прижала уши. – Тут никто и близко не подойдет. Легкого тебе пара!
– Токмо гляди не задерживайся!
Космач подседлал коня, вывел из стойла.
– В магазин!
Слово это жеребец знал, поскольку всякий раз у магазинного крыльца получал пряник или сахар, с места пошел рысью, несмотря на ветер и убродный снег. Однако проскакав деревню, перешел на шаг и встал, прядая ушами, – впереди, залепленный снегом с ног до головы, белым привидением вырос Комендант – мимо него никак не проскочишь!
– На точку поскакал?
Космач лишь чертыхнулся про себя: в Холомницах ничего нельзя было сделать тайно…
– Хлеба я тебе куплю! – крикнул он и понужнул жеребца.
– И еще печенья, пряников и сухариков. По килограмму! А Никитичне привет от меня!
У Коменданта на мочевой точке была подруга, повариха, на которой в полушутку, в полусерьез он обещал жениться, когда та овдовеет.
На чистом месте дорогу выровняло с полем, но в лесу, где дуло меньше, Космач увидел полузанесенные следы Вавилы – виляющая цепочка голубоватых пятен лежала на снегу, будто жемчужная нитка. В тот момент, охваченный странным, задумчиво-восторженным состоянием, он даже не подумал о причине, заставившей боярышню пуститься в столь дерзкий и дальний путь.
Она явилась, и этого было достаточно. Она и только она была по-боярски вольна уходить и возвращаться.
С началом мартовской метели Космач не выезжал из деревни, и дома кончилось почти все, что не выращивалось на огороде или не ловилось в реке, даже сухари. Жители всех полумертвых деревень в округе отоваривались чаще всего на автостоянке, где местный фермер построил магазин и харчевню с красивым именем Холомницы, всего в полусотне метров от новенького моста через одноименную реку. Место было живописное, настоящий швейцарский пейзаж, но по старой колхозной привычке разбогатевший агроном сэкономил на туалете, не удосужился сколотить хотя бы обыкновенный сортир, и потому дальнобойщики называли эту стоянку мочевой точкой.
Ехал Космач за продуктами, но тут увидел на витринном стекле светящуюся надпись из елочных гирлянд: «С днем 8 Марта!»
Надо же, и Комендант сбился со счета, а то бы непременно подсказал: как ни говори, праздник, есть причина сбегать к Почтарям за горилкой.
Грузовиков на площадке не было, у трактира пристроилась лишь парочка микроавтобусов. Космач спешился, сдернул с седла переметные сумы и ввалился в стеклянные двери – не занятый работой женский коллектив сидел за бутылочкой вина. В дальнем углу ужинали водители.
– С праздником, барышни!
Народ по тракту жил разбитной, палец в рот не клади.
– Вот, еще мужика бог послал!
– Не занесло вас там, в Холомницах?
– Пообнимай-ка нас, Николаич!
– Лучше бородой пощекочу! – Космач снег отряхнул. – Коль товару продадите. Хватился, а на дворе&то женский день!
– Вы там что, со счету сбились?
– Одичали!
– С кем гулять собрался? Уж не с Почтаркой ли?
– Да с кем у нас еще погуляешь? – С трактирщицами следовало быть осторожным: выдадут по простоте душевной. – Как дед заснет, так и пойдем.
Почтарь со своей старухой были конкурентами и магазину, и харчевне, поскольку зимой морозили картошку, квасили ее в чанах, гнали самогон и потом все лето продавали дачникам, которые предпочитали его самопальной водке. Однажды хозяин мочевой точки взял с собой участкового и пришел и Холомницы на разборку, мол, надо ликвидировать самогонщиков как класс. Участковый предусмотрительно остался за воротами, а фермер смело полез через забор, чтоб открыть калитку, заложенную изнутри.
Молчавшие до того момента кавказцы этого и ждали. Работали они аккуратно: один сразу же сшиб бывшего агронома на землю и потащил к себе в будку. А второй тем временем не давал участковому перелезть через высокую изгородь.
Освободили его на следующий день при помощи пожарной машины и брандспойта.
Почтарь лишь руками разводил:
– Та я ж и не бачив, шо кобелюка в будку таскае! Ийде вин взяв чоловика? На помойке валявся, чи шо?
Впоследствии фермер отомстил конкуренту жестоко: когда Почтари собрались уезжать на Украину, по дешевке купил у них дом с усадьбой, но возвращение на родину не состоялось (было подозрение, не без его участия), и старики хотели выкупить хату назад. Тогда он и отыгрался, заломил такую цену, что до конца жизни не расплатиться. И все&таки Почтари самовольно вернулись под свой кров, но жили под постоянным страхом выселения. Фермер мог бы выкинуть стариков на улицу в любую минуту, но удерживало то обстоятельство, что бывшему оуновцу терять нечего, и в следующий раз не собак спустит – возьмется за оружие и живым не сдастся.
К празднику в магазин был завоз, и Космач купил хорошей колбасы, пельменей, копченую грудинку и оливки, а помня вкусы Вавилы, взял виноград, апельсины, два торта, огромный пакет поджаренного арахиса и несколько плиток шоколада. К спиртному раньше она никогда не прикасалась, но ведь минуло столько лет – на всякий случай прихватил бутылку шампанского.
Продавщица что&то заподозрила.
– Сроду такого и не брал… У Почтарей горилка кончилась?
– А у вас сроду такого и не бывало, – отпарировал. – Мне еще вон тот букет роз!
– Не продается, подарок, – смерила взглядом. – Ты что это раздухарился, Николаич? Гостей ждешь?
– Да кто в такую метель к нам пойдет? Поставлю на стол – самому будет приятно, – соврал не моргнув глазом.
Продавщица враз потеряла интерес, однако проявила участие.
– Ладно, за сто рублей отдам, – вздохнула. – Все равно праздник кончается. Не подарок это. Чурки какие&то ехали, за ужин рассчитались…
В букете было пять бордовых роз с черными прожилками, немножко подмороженных и уставших. Женщины помогли завернуть их в несколько газет, сверху надели пластиковый пакет.
– Довезешь, недалеко!.. Только врешь ты, Николаич! Ну зачем мужику букет на Восьмое марта?
Назад Космач ехал рысью, бросив повод: в одной руке держал букет, во второй торты и молился, чтобы Жулик не споткнулся в снегу, – пронесло. Разве что упаковку на розах потрепало ветром…
Комендант уже дежурил на дороге у своей избы, отвязал сумку от седла, махнул рукой.
– Завтра рассчитаюсь! С утречка загляну, чтоб разбудить. А то ведь проспите!..
– Только попробуй! – огрызнулся Космач.
В банном окошке теплился свет, и, пользуясь тем, что Вавила еще парится, он взялся накрывать стол. Скатерть новую постелил, расставил приборы, нарезал закусок, водрузил посередине стола блюдо с фруктами – все пока варились пельмени.
Но цветы запихал в лейку с водой и спрятал на печи, чтоб погрелись…
Проверил все еще раз, спохватился, в горнице голландку затопил, кровать расправил, подмел в прихожей и убрал лишнюю одежду с вешалки…
Два часа уже минуло, и что&то тревожно стало – нет боярышни…
Накинул полушубок, прибежал к бане и, чтобы не напугать, постучал, окликнул негромко:
– Вавила?.. Вавила Иринеевна?
Окошки запотели, за стеклом белая пелена, тут еще пес на заснеженном крылечке приподнял голову, немо ощерился. Космач приоткрыл дверь, спросил в щелку:
– Ты жива там, боярышня?
Ни звука! Лишь жаркое дыхание бани над дверью да пар от холодного воздуха понизу. И в этом молочном облаке он переступил порог, еще раз позвал:
– Боярышня?..
Вавила спала в предбаннике на топчане, разбросав руки, – должно быть, напарилась, намылась и прилегла отдохнуть.
В полотенце были спрятаны лишь волосы, скрученные в жгут…
В первый момент он смотрел на нее сквозь пар с мальчишеской вороватостью и оцепенением, готовый бежать, если она шевельнется или хотя бы дрогнут веки. Ее нечаянная открытость и сонное безволие будоражили воображение и наполняли душу взрывным, бурлящим восторгом; он зажимал себе рот, чтобы все это не вырвалось неуместным смехом, криком или стоном.
До того мгновения, пока не разглядел сквозь пар и затуманенное сознание, что все тело, от плеч и до талии, затянуто тугой белой сеткой. Одеяние это было настолько неестественным, что вначале он потерял осторожность, приблизился к топчану и склонился над спящей.
Только сейчас у Космача возникла невероятная, сумасшедшая догадка: на Вавиле была власяница! Вериги, сплетенные в виде сетчатой рубашки из конского волоса со щеточками узлов, обращенных внутрь. Подобную одежку в старообрядческих скитах он никогда не видел и видеть не мог, ибо ношение вериг было делом тайным, сокровенным, как сама бушующая плоть, требующая смирения таким жестоким способом, или великие грехи, искупление коих проходило через телесные страдания. Об этом можно было прочитать в житиях мучеников за древлее благочестие или услышать в рассказах отступников, которые, понося прошлое скитничество, много чего приукрашивали, а то и вовсе глумились над строгостью былой жизни.
От чего же она спасалась, коли не снимала вериг даже в бане?
Потрясенный и подавленный, он попятился к двери, вышел из жаркого предбанника и очутился на ледяном ветру – не заметил, когда и взмокрел от пота. Ни скрип, ни стук двери Вавилу не пробудил, иначе бы подала голос…
Космач постоял, отрезвляясь, умылся снегом, после чего постучал громко.
– Вавила Иринеевна, ты что, уснула?
Подождал несколько секунд, заглянул – спит не шелохнувшись! На светлом, умиротворенном лице легкая тень пугливой радости, будто жарким днем входит в холодную речку.
Грудь раздавлена сеткой, и сквозь ячейки, будто древесные почки сквозь жесткую кору, выбиваются росточки сосков…
Одежка эта была настолько неестественной, настолько поражала воображение и обескураживала, что появилось внезапное шальное желание снять, сорвать ее, невзирая на обычаи.
Сжечь эту лягушачью кожу, а там будь что будет…
Не заботясь о том, проснется она или нет, Космач достал складной нож и, поддевая пальцем тугие, скрученные жилы, с хладнокровностью хирурга разрезал власяницу снизу доверху, рассек стяжки на плечах и под мышками.
На теле под веригами оказалось множество свежих и засыхающих язв – будто насекли, натерли металлической щеткой.
Отгоняя рой смутных мыслей, он принес из дома спальник, оставшийся с экспедиционных времен, постелил рядом и, хладнокровно взяв спящую под лопатки и колени, переместил на мешок, застегнул молнию. Она лишь пошевелила губами – хотела пить.
И когда нес по метели, пряча ее лицо у себя на груди, чувствовал лишь горячее, прерывистое дыхание жажды…
Она не проснулась ни через час, ни через два – так и спала, спеленатая мешком, будто в коконе. А Космач, ошеломленный и растерянный, сначала долго сидел возле постели, потом бродил по избе и не мог сосредоточиться ни на одной мысли. Вспомнив ее сухие, жаждущие губы, принес воды, но напоить из ложечки не смог: при одном прикосновении металла к губам Вавила стискивала зубы, и все проливалось в капюшон спальника. Тогда он набрал воды и стал поить изо рта в рот, преодолевая головокружение и неуемное желание не отнимать губ.
И в этом тоже было что&то тайное, воровское…
Дабы не потерять самообладания и не думать о ее язвах, Космач разговаривал между глотками будто бы сам с собой:
– Вот я целую тебя, а ты и не знаешь. А снится, наверное, воду пьешь…
Так он выпоил целый стакан, а когда принес второй, вдруг обнаружил, что губы похолодели и стали отзываться так, словно он подносил ложечку, а на лбу выступил пот. Космач осторожно расстегнул замок, откинул клапан спальника: в полумраке горницы раны на ее теле светились красной рябью…
Он накрыл Вавилу простыней и вышел из горницы, притворив за собой дверь, – разомлела в бане окончательно, спать будет до утра.
Чувства оставались смутными, смешанными, как метель, – и волнение до тряски рук, и жалостный вой подступающей тоски, и вместе с тем трезвящий, саркастический голос где&то за кадром сознания.
Космач ушел в баню с мыслью прибраться там и потушить свет, но увидел изрезанные вериги, собрал клочки и сел на топчан. Можно было сейчас же кинуть в печь эту лягушачью кожу, однако он мял власяницу в руках и чувствовал, как глубокие следы внезапного всплеска радости, праздничного состояния и восторга напрочь заметает тоска.
К нему явилась молодая монахиня, смиряющая плоть, дабы не поддаться искушению дьявола. Инокиня из толка непишущихся странников, строго блюдущая заповеди стариков и древлее благочестие.
А в памяти остался совершенно иной образ…
И вдруг пожалел, что перенес из бани в дом: проснется – сразу поймет, и что видел ее обнаженной, и что прикасался, когда освобождал от вериг и укладывал в спальник.
Даже вот эту кожу сжигать не придется, взмахнет крылами и улетит…
Космач снял с вешалки одежду Вавилы, взял котомку и пошел в дом. Отсыревшие валенки и дубленку на печь положил сушиться, а розы снял и, подрезав стебли, утопил в лейке с водой: говорят, они так дольше живут. Потом осторожно открыл дверь в горницу, прислушался и, прокравшись к кровати, оставил у изголовья одежду и вещи. Но власяницу засунул в карман полушубка, испытывая при этом тихое мстительное чувство.
Пельмени в тарелках давно остыли, склеились, обсохла запотевшая бутылка шампанского, и праздничный стол потерял свой недавний блеск. Космач свалил пельмени в миску и вынес собаке, тихо поскуливающей в сенях, но строптивый пес даже не понюхал, отвернул морду.
– Не берешь из чужих рук? Как хочешь, твоя воля…
Жулик, напротив, просил корма, стучал копытами и ржал на голос хозяина – набил ему ясли сеном.
– И такие неожиданности случаются, брат…
Он хотел отвлечься в хозяйственных заботах, встряхнуться, однако едва переступив порог, уловил банный запах.
Вавила скинула простынь, разбросала руки – летала во сне…
Космач выключил верхний свет, горящую настольную лампу поставил на пол и сел за рабочий стол, отгороженный от просторной избы книжным стеллажом, раздернул занавески на окне – создал обстановку, когда хорошо думалось.
На улице по-прежнему буранило, в непоколебимом свете фонаря висела туча мельтешащего снега, и не поймешь, откуда ветер. А в тихую погоду и летом, и зимой из этого окна открывалась такая даль, что если долго смотреть, то возникало чувство полета.
Он часто засыпал, откинувшись в кресле, и сны тогда были легкими, воздушными. И сейчас он не заснул, но будто во сне увидел небольшое поселение странников среди трех десятков глубоких таежных озер с редкостным и загадочным названием – Полурады. В миру такие деревеньки называли скитами, однако на самом деле там жили не по монастырским правилам, а обыкновенно, семьями. Обычно неписахи редко оседали и жили на одном месте и редко строили дома – чаще всего останавливались у старообрядцев из других толков (странников на Соляном Пути чтили особо за скитальческие подвиги и принимали радушно), на худой случай рыли землянки или рубили крохотные избушки, чтоб остановить вечный бег на год-полтора, родить и выкормить грудью ребенка, подлечить захворавшего. А потом снова уйти в бесконечное странствие.
В Полурадах все было не так. Истосковавшиеся по человеческому жилью и уставшие от цыганского образа жизни люди ставили настоящие хоромы, на подклетах, разделенные на мужскую и женскую половины, на зимнюю и летнюю избы. А для того чтобы защититься от чужого глаза сверху (тогда аэропланы еще не летали, но в послании сонорецких старцев было сказано, будут летать), дом выстраивали вокруг огромных кедров, и так, что ствол дерева оказывался на крытом дворе или в коридоре, соединяющем зимнюю и летнюю избы. Огромные кроны словно шапкой накрывали крыши сверху, не пропускали воду даже в сильные дожди, принимали на себя всю тяжесть зимнего снега, а летом, источая специфический кедровый запах хвои, отпугивали несметные тучи комарья.
Прадед Вавилы, Аристарх Углицкий, в тридцатых годах выведал благодатное место среди множества озер, снялся с дурного, болотистого места на Соляной Тропе и увел свое племя подальше от анчихристовых уполномоченных, от сельсоветов и переписи.
– Посидим, буде, здесь, – сказал. – Довольно нам странствовать да по норам скитаться. Тут самый край света, некуда более нам податься. На сем и кончается Соляная Тропа и наше великое стояние. Рубите хоромины достойные и живите с Богом.
И пропал не только от зоркого ока властей, но и от своих, и не объявился бы, да настала пора сыновей женить и дочерей отдавать, пришлось сказаться.
Только спустя шестьдесят лет сюда впустили первого мирского человека – ученого, уже известного на Соляной Тропе, многими наставниками общин рекомендованного. Несмотря на это, Космача больше месяца продержали в карантине – в избушке на смолокурне: кормили-поили, беседовали или просто расспрашивали про жизнь мирскую и пытали по простоте душевной, не перепишет ли он странников в книгу бесовскую, не выдаст ли их бесерменам поганым.
И еще бы присматривались, да явился сам Аристарх Углицкий, стодесятилетний слепой старец с бородой, для удобства в узел завязанной на животе. Пощупал лицо ученого мужа, руки зачем&то помял.
– Ты что ищешь&то у нас, путник?
– Истину ищу, – сказал Космач. – Иного мне не надо.
– Кто дорогу указал?
– Овидий Стрешнев с Аргабача. Послал к вам, мол, что в Полурадах странники скажут, так оно и есть.
– Что мы скажем тебе? – заворчал старец. – Нет боле Соляной Тропы, кончается наше скитничество. Триста лет токмо и простояли. Как старики сказали, так оно и вышло. Все прахом пошло. Что ты еще знать хочешь?
– А понять хочу, как вы триста лет простояли.
В то время Космач понимал эту Тропу как некий путь, экономически связывающий множество скитов, монастырей и старообрядческих поселений на принципах товарообмена, – своеобразную дорогу жизни, позволяющую существовать раскольникам безбедно и автономно от государства.
Тогда все так считали…
Старец Углицкий покряхтел недовольно, поблуждал невидящим взором мимо незваного гостя:
– Буде, ступай за мной.
Это была победа, звездный час Космача, потому что еще никому из ученых не удавалось подойти к призрачным, таинственным странникам так близко. А мечтали и делали попытки многие, в том числе и сам дедушка Красников, пожалуй, лет сорок считавшийся единственным специалистом в университете, способным работать в среде старообрядцев. В молодости, при Хрущеве, его засылали в скиты темных лесных мракобесов как агитатора, открывать обманутым и забитым кержакам глаза на светлый мир будущего. В то время иначе было невозможно легально изучать жизнь и быт раскольников – с точки зрения официальной политики научного интереса они не представляли. Как и за что он агитировал, оставалось загадкой, но то, что Красников первым прошел весь Соляной Путь и оставил о себе добрую славу, было фактом. Вообще&то его всегда считали бессребреником, весь научный багаж умещался в монографии, напечатанной в университетской типографии и не ставшей диссертацией, да в трех тоненьких книжицах о говорах и обычаях в старообрядческих поселениях Среднего Приобья.
Он никогда не делал из своих способностей и возможностей какого&то секрета, каждый год, отправляясь на все лето в скиты, брал с собой студента поздоровее, ибо сам уже был в возрасте, но ничего не объяснял и не втолковывал – слушай, наблюдай и делай выводы. Таким образом Космач оказался в своей первой экспедиции в семнадцатый век и теперь шел по стопам Красникова, поскольку, как и он, работал на дядю.
Но в тот звездный период об этом не думалось.
Еще месяц ученый муж ночевал в старой баньке у озера, а днем напрашивался то на рыбалку, то сено убирать и, поскольку сила была, работал от души, однако все больше замечал, что интерес к нему тайных полурадовских жителей медленно пропадает. По обыкновению, пищу на смолокурню ему приносили отдельно, и всегда то молчаливая старуха Виринея Анкудиновна, то сноха ее, женщина лет пятидесяти, а тут стали присылать девушку, тоненькую, большеглазую, еще вроде бы подростка, но очень уж чинную: поклонится, прежде чем горшок с едой подать, затем на руки польет, полотенце, будто драгоценность, в руки вложит, потом отойдет в сторонку и ждет, пока он поест, и стоит с достоинством принцессы, с задранным подбородком. Возьмет посуду и тут же, подальше от его глаз, на озеро, по-бабьи, без всякой горделивости отмоет с песком, полотенце прополощет, перекрестит все, какую&то молитву прочтет и, путаясь в длинном подоле, бегом в гору.
Звали ее необычно – Вавила…
– Тебя почему так кличут? – однажды спросил Космач. – Неужели женского имени не нашли?
– Вавила – имя женское, – гордо ответила юная странница и преподала урок из именослова: – А мужское – Вавил. Есть еще Феофан и Феофания, Евдоким и Евдокия, Малофей и Малофея. У Бога для людей имен много, да надобно, чтоб в паре были, как два крыла у птицы. Вот тебя Юрий зовут, а как жену назвать? Нету женского имени. Все потому, что по правде имя тебе – Ярий, и жена тебе – Ярина.
И ушла, оставив Космача чуть ли не с разинутым ртом. С той поры он стал присматриваться к ней, несколько раз пытался заговорить, однако неподалеку были или братья, или отец ее, Ириней, вечно хмурый и обиженный чем&то мужик, поэтому Вавила удалялась, не поднимая глаз, чем еще больше возбуждала интерес.
Он впервые тогда столкнулся с потаенной, внутренней жизнью непишущихся странников, или, проще, неписах, как их называли старообрядцы других толков. Это были вольные, беспаспортные, не отмеченные ни в одной государственной бумаге и потому неуловимые люди, о существовании которых власть могла лишь догадываться. При малейшей опасности они срывались с насиженного места и бесследно исчезали вместе со скотом, пасеками и скарбом.
Здесь все казалось необычным и странным, как если бы он ушел в прошлое, в семнадцатый век, не подчиняющийся никакой логике двадцатого. Скрытное, чуть ли не полностью изолированное их существование (сено косили в полдень, чтоб тень от человека не видна была с воздуха, а траву тотчас же вывозили с луга) вполне мирно соседствовало с потрясающей информированностью и естественным восприятием технического мира – выходили ночью спутники на небе смотреть и не чурались, не крестились в ужасе, а спокойно и деловито отмечали приметы: если летящая звезда мерцает, через пару дней жди ненастья, а если инверсионный след от самолета долго не тает – к хорошей погоде. Наивность и невероятное целомудрие, когда хоромы делились на мужскую и женскую половины, парадоксальным образом сочетались с нудистским на первый взгляд бесстыдством, когда всем скитом, раздевшись донага, лезли купаться в озеро. Вроде бы смиренные и богобоязненные, но никогда не увидишь, как молятся; в быту скверного слова не услышишь, даже когда молотком по пальцу попадет, а примутся ругать неких отступников и еретиков – уши вянут. И при этом говорят: грех не то, что из уст, а то, что в уста.
Разобраться во всем этом Космачу не удалось, тем паче – на контакт неписахи шли трудно, и Вавила оказывалась единственным открытым для него человеком. Иное дело, вся скитская жизнь была на глазах, за гостем присматривали, а от прозорливых вездесущих стариков вообще ничего было не скрыть. За общий стол его по-прежнему не пускали, и это было на руку: выкраивалось несколько законных минут утром и вечером, когда Вавила приносила еду. Но и эта лавочка скоро закрылась. Однажды вместо нее явилась бабушка Виринея Анкудиновна, суровая, белолицая и еще не совсем старая, брезгливо ткнула клюкой в двери: