bannerbanner
Кавказ. Выпуск XXVI. Сказания горских народов
Кавказ. Выпуск XXVI. Сказания горских народов

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

– Аминь…

И опять зазвенели, заплакали, переливаясь печалью, звонкие и чистые звуки трубы.

Выхватил из ножен саблю князь Алибек и, взмахнув ею, воскликнул:

– Победим или умрем! Да поможет нам Бог.

И помчался навстречу крымским ордам, и следом за ним с криком и воем устремилось войско, и от топота конских копыт задрожала земля, тяжелым гулом наполнилась степь и тучи пыли поднялись над ней.

Как громадная стена, твердая и непоколебимая, двигались крымцы.

Налетели кабардинцы, смяли их передние ряды, но врубиться в средину войска им не удалось: слишком много было его, и на смену одного убитого крымца являлось десять новых. И подобно лавине, которая летом срывается с ледников Ошхамахо, навалилась дикая орда на кабардинцев, и дрогнули они, пришли в замешательство, начали отступать, пока не обратились в бегство. И было бегство позорным, никогда не виданным в Кабарде, и не перенес этого позора весь израненный, истекающий кровью чекуок Батырбек, и в отчаянии заколол себя кинжалом.

А хан, не останавливаясь, шел дальше и на другой день разбил кабардинцев около горы Бештау, потом продвинулся к реке Баксан и сжег многие из кабардинских аулов.

Кабардинские князья изъявили ему покорность и обязались платить ежегодно дань хлебным зерном, медом, рогатым скотом, лошадьми и людьми – по одному человеку с каждого аула.


Возвращался хан домой той же дорогой, которой пришел в аул, и отдохнуть остановился близ бештаугорских аулов.

И здесь князья изъявили ему свою покорность и дань назначенную обязались давать вовремя.

И кабардинский народ с рабскою покорностью принял на себя ханское иго.

Только в одном ауле молодой холоп Машуко не хотел давать дани.

– Пока я держу кинжал в руке, до тех пор Каплан-Гирей ни одного зернышка просяного не получит от меня, одной шерстинки со своей коровы я не дам ему.

Соседи смеялись над ним.

– Какой ты богатырь! – говорили они. – Хан и спрашивать тебя не станет, а возьмет из твоего имущества то, что ему понравится. Захочет – и будешь ты раб его, а сестру твою, красавицу Элисхан, возьмет себе в наложницы.

– Только мертвым мной хан может распорядиться! – отвечал Машуко. – Про сестру я ничего не скажу: она взрослая, есть у нее свой ум, и вольна она поступать, как хочет.

И продолжал потом:

– Это князья и уздени, как собаки, виляют перед ним хвостом. Но я не таков!

Один холоп, желая выслужиться перед своим князем, пошел донести ему на Машуко.

Узнал об этом Машуко, поспешно побежал в свою саклю, взял винтовку и сказал Элисхан:

– Пойдем, сестра, в горы: там ты свободна будешь.

Жаль стало Элисхан покинуть саклю, расстаться с коровой, козой, страшилась она голодной жизни в горах.

– Нет, Машуко, не пойду я с тобой, – сказала она. – Подобно волку придется жить в лесу…

– Но лучше быть голодным волком на свободе, чем сытой собакой на цепи, – заметил Машуко.

Покачала головой Элисхан.

– Нет, – сказала она решительно, – не пойду с тобой.

Рассердился Машуко.

– Хеть махо к’дыкя! (Буквально: «В собачий день родилась!») – выругался он и вышел на двор.

Была в ауле девушка, Хариса-холопка, которую тайно любил Машуко, и от этой любви ребенок – мальчик родился.

Забежал к ней Машуко, шепнул ей, чтобы она через три дня вечером пришла к подошве горы, из которой бьют ключи горячей воды и, подражая вою волка, дала бы знать о себе.

И побежал Машуко из аула, а по дороге к нему присоединилось еще десять молодых вооруженных холопов.

– Мы идем, Машуко, с тобой, – сказали они. – Лучше теперь умереть свободными, чем рабом дожить до старости.

Князь, извещенный холопом-доносчиком, прискакал со своими узденями к сакле Машуко и не застал его.

– Но все же он не уйдет от нас, – сказал он.

На другой день хан, собираясь в Крым, устроил пир в своем шатре, украшенном дорогими коврами.

Были приглашены князья и уздени, но в пиршестве они не приняли участие, а почтительно стояли в стороне, некоторые же из них прислуживали хану и его пашам, и Каплан-Гирей, сидя на шелковых подушках, в красном шелковом халате, весело посмеивался, глядя, как они гнут перед ним свои спины.

До вечера продолжался пир, и упился хан, пьяный повалился на подушки и уснул.

Настала ночь. Костры погасли в ханском стане, погасли огни в аулах.

Спало войско хана, дремали часовые. И вдруг среди ночи произошло смятение в ханском стане: послышались лязг оружия, крики, вопли, стоны.

Проснувшиеся крымцы не могли понять причины этого смятения, пока не зажгли костров, и тогда увидели, что многие из их воинов были убиты и ранены.

Паша пробовал разбудить хана, но тот только мычал и не просыпался.

Утром же, узнав о ночном происшествии, он сильно разгневался.

– Это – работа кабардинских князей и узденей! – воскликнул он.

Но прибывшие в стан князья и уздени, снова изъявляя свою покорность хану, объяснили, что ночное нападение на крымцев было сделано беглецом Машуко и его товарищами.

Нахмурился хан.

– Сегодня же приведите этого Машуко ко мне! – крикнул он.

Один же уздень заискивающе заметил хану, что в ауле осталась сестра Машуко, очень красивая девушка.

– Красивая? – удивился хан. – Приведите-ка, взгляну я на нее…

И когда Элисхан предстала перед ним, он поразился ее красотой, приказал одеть ее в дорогие и красивые одежды, взял ее себе в наложницы.

– А Машуко вы все-таки разыщите, – сказал он князьям, – иначе много дыма будет в ваших аулах.

Засмеялся и увел Элисхан в шатер.

Собрали князья и уздени народ, отправились на гору искать беглецов, долго искали и только к вечеру наткнулись на них.

Произошла стычка. Беглецы защищались отчаянно, но все же шесть человек из них были убиты, а четыре израненными – взяты в плен, только Машуко успел скрыться.

Приведены были пленники в стан ханский, но Каплан-Гирей не вышел из шатра и через пашу приказал отрубить им головы.

И приказание его было исполнено немедленно.

Наутро хан покинул Кабарду и увез с собой сестру Машуко.


Три дня прошло.

Вечером Хариса стояла у подошвы горы, на опушке леса, и громко выла по-волчьи. И испугалась она, вскрикнула, когда увидела Машуко около себя – так бесшумно и незаметно спустился он с горы.

– Живы ли мои товарищи? – спросил он, не отвечая на обычное приветствие Харисы.

– Тела их – без голов валяются в грязи, – ответила она.

Упал Машуко на землю, застонал.

– О горе, горе мне! – воскликнул он. – Мои товарищи, мои славные друзья!

И в голосе его послышались слезы.

Потом вскочил он на ноги и, потрясая кулаком по направлению аулов, гневно воскликнул:

– Отомщу я вам, князья и уздени, за кровь товарищей!

А Хариса, помолчав, промолвила:

– Сестру твою хан в наложницы взял…

– Взял? – спросил Машуко. – И сестра не умертвила себя?

– Зачем? – удивилась Хариса. – Она теперь носит шелковую одежду, живет в роскоши и рабыни прислуживают ей.

– О, проклятая тварь! – вскричал Машуко. – Не сестра она мне. Быть наложницей врагу народа!.. Подлая женщина, хуже собаки она!

Хариса молчала и думала о том, как счастлива теперь Элисхан.

Молчал и Машуко, думал о смерти своих товарищей, и гневом закипало его сердце.

– Я отомщу, я отомщу! – шептал он.

– Ну, – сказал он, обнимая и целуя Харису, – простимся. Уже поздно, и тебе пора идти домой. – И потом, как бы вспомнив, спросил: – Жив ли наш сын?

– Жив, – ответила Хариса.

– А ты по-прежнему любишь меня? – спросил он.

– Зачем спрашиваешь? – возразила Хариса. – Ведь сам знаешь, что кроме тебя у меня нет никого. И если тебя убьют, я лишу себя жизни.

– Верю, – ответил Машуко. – Храни тебя Бог… Иди, уже поздно…

Пошла Хариса, и долго смотрел ей вслед Машуко.


В эту же ночь запылала в огне сакля одного из узденей, и когда хозяин ее выбежал на двор, то был убит ружейным выстрелом, раздавшимся из засады.

Утром собрался народ, и понять не мог, кому понадобилось так жестоко наказать узденя: кровников у него не было, значит, и мести он не мог ожидать?

А пока народ судил-рядил, прибежал со степи пастух и сообщил, что на дороге, около горы, лежат убитыми уздень и его слуга. Ехали они по дороге, вдруг из кустов раздался выстрел, и уздень свалился с коня. Слуга соскочил со своей лошади, бросился к раненому, но был убит вторым выстрелом.

– И я видел, как побежал в горы человек с винтовкой, – рассказывал пастух.

– Кто же это был? – вскричали уздени.

– Не знаю, – отвечал пастух, – я издали видел, но думаю, что то был беглец Машуко.

– Верно, – сказали уздени. – Это он мстит.

Громадной вооруженной толпой народ пошел разыскивать Машуко и не мог найти его, а ночью опять от пожара сгорел двор узденя. И снова собрались уздени, собрался народ. Выступил из толпы всеми уважаемый уздень-старик, сказал:

– У Машуко есть в ауле сообщники, надо подкупить их, иначе он еще долго будет жечь наши сакли…

И в тот же день холоп этого узденя стоял около мечети, держал в одной руке пистолет и кинжал, оправленные в серебро, а в другой – богатый женский наряд, во всеуслышание объявлял, что если мужчина поможет узденям убить Машуко, то получит в награду оружие, а если это сделает женщина, то наградой ей будет красивая одежда.

Толпа собралась около холопа, осматривала оружие, наряд, и многим хотелось иметь их, но никто не мог заранее сказать с уверенностью, что он выполнит условие получения награды.

Мимо мечети проходила с кувшином на плече Хариса, остановилась, прислушалась, взглянула на красивый наряд и пошла своей дорогой, а дома поставила кувшин в угол сакли и долго сидела, о чем-то думая. Потом встала и быстро направилась к мечети.


Наступил вечер. Хариса, как и раньше, стояла у подошвы горы и выла.

В лесу чуть хрустнула сухая ветка, и кто-то заиграл в темноте, за деревьями, на деревянной детской свистульке. Играл-играл и перестал.

– Эго я для забавы нашего мальчика сделал, – послышался в темноте голос Машуко.

– Выходи же, – нетерпеливо крикнула Хариса.

– Соскучилась? – засмеялся Машуко и вышел на опушку, и сейчас же из ближайших кустов, подобно молнии, сверкнул огонь, грянул ружейный залп и шумным грохотом прокатился по ущелью.

Упал Машуко.

С торжествующим криком выскочила из кустов толпа кабардинцев, подбежала к нему.

Набрал один кабардинец сухой травы, высек огня и, когда трава ярко загорелась, осветила Машуко.

Тот лежал, широко раскинув руки, и был мертв; пули пробили ему грудь, и лицо его кровью залилось.

Винтовка валялась в стороне, а в руке он крепко зажал свистульку, сделанную из тонкого ствола молодой вербы.


На другой день Хариса, одетая в красивый наряд, стояла у порога своей сакли и счастливо улыбалась, а у подошвы горы, над трупом Машуко, кружились вороны и коршуны.

Из книги «Легенды Кавказа»

Кара-Мурза

Видел ты, как сокол в небе летает, как он бьет серого гуся и длинноногую цаплю?

Подобно соколу был молодой князь Кара-Мурза, и там, где он появлялся с дружиной своей, кровь проливалась и вспыхивало зарево пожаров.

Сокол – птица вольная, но и у него есть гнездо: в горах, высоко на скалах он свил его.

А на что одинокому джигиту гнездо: белый свет для него – сакля, а неизменная дедовская шашка – молодая жена.

Красавиц немало Кара-Мурза видел, а ни одна из них не затронула его сердце, и сурово смотрел он на их черные глаза, на алые губы и на улыбку, украдкой оброненную, не отвечал.

Но пусть злится зима, пусть степи заносятся снегом: весна близка, весна идет! Эй, князь Кара-Мурза! Что так задумчиво смотришь на огни Ошхамахо[6], когда солнце уходит на отдых?

Разве ты раньше не видел, как горят вечерние огни на вечных снегах?

А ночью зачем ты звезды считаешь? Ведь не эфенди[7] же ты и по звездам не можешь судьбу человека прочитать!

И пение птиц ты раньше слышал, – почему же теперь так полюбилась тебе песня черного дрозда в лесу?

Плачет под твоими пальцами, Кара-Мурза, восьмиструнная балалайка.

Что же случилось с тобой, суровый джигит?

На Баксане, в ауле князя Темирхана в гостях был Кара-Мурза.

В просторной кунацкой со стенами, убранными шкурами оленей, медведей и диких коз, сидел он перед пылающим очагом, рядом с ним – старый, с бородой серебристой, Темирхан, поодаль уздени и почетные старики разместились.

На круглых столиках о трех ножках точеных дымилась баранина, сваренная с луком и чесноком, лежали куски горячего кукурузного чурека и белоснежные душистые соты, только что взятые из сапеток.

Большой чинак с хмельной бузой уже много раз обошел гостей.

А вечером на лужайке костры запылали.

Живые цветы собрались на лужайке – девушки со всего аула сошлись плясать.

И рука об руку с молодыми джигитами шли они кругом, и весело смеялась балалайка старого Хаджимета – пела она и смеялась-смеялась.

Пышный цветок Кара-Мурза увидел…

Утром он только мельком взглянул на красавицу Коншох, дочь князя Темирхана, а с сердцем его сделалось что-то, отчего оно сильно забилось и потом целый день томилось любовной страстью.

Громко ржал боевой конь Кара-Мурзы, и не слышал его князь: с молодой женой, красивой Коншох, он заперся в сакле.

– Славная девушка, сам Бог тебя послал мне, – говорил он.

И радостно смеялась Коншох, любовно к нему прижимаясь.

Пьяный туман охватил Кара-Мурзу.

А на дворе старый воин Генардуко стоял, думал о чем-то, и усмешка шевелилась в его седых усах.

Пыль с дороги поднялась, гул от копыт лошадиных по степи прошел: за коврами дербентскими и шелком грузинским в дальний поход с дружиной своей отправился Кара-Мурза.

В чужой стороне небо по ночам горело, а днем густым дымом оно застилалось: то Кара-Мурза с дружиной жег и грабил города и селения, подарки для любимой жены добывал.

И всего он добыл – и ковров, и шелка, и рабов, но не дешево добыча ему пришлась: немало воинов его пало в бою и сам он был изранен. В аул возвратился и в постель он лег.

Старуха Хамахо, мудрая женщина, отваром целебных трав его поила, мазью смазывала его раны, и оправился Кара-Мурза, поднялся с постели.

Ясным вечером Кара-Мурза один ехал по степи и увидел: нагнувшись, Хамахо искала что-то в траве.

Весел был князь и, подъехав к старухе, он весело крикнул:

– Салам-алейкум, Хамахо! Какую траву ты ищешь?

– Алейкум-салам! – голову подняв, отвечала старуха и потом проговорила ворчливо: – Что мне нужно, то ищу я. Езжай, князь, своей дорогой…

Кара-Мурза засмеялся и, пальцем погрозив, старухе сказал:

– Знаю я, знаю, бабушка, какую траву ты ищешь: такую, отвар которой молодость возвращает. Помолодеть, старуха, ты хочешь!

Пристально взглянула Хамахо на князя, и по тонким, высохшим губам ее скользнула усмешка, змеиная, злая усмешка…

– Ты хочешь, князь, знать, какую траву я ищу? – спросила она.

Кивнув головой, Кара-Мурза сказал:

– Говори!

И старуха сказала:

– Такой ищу я травы, которая делает любовь неизменчивой…

Покачал головой Кара-Мурза.

– Кто крепко любит, любовь того не изменчива, – сказал он…

Усмехнулась старуха, склонила голову над травами и потом опять ее подняла, на князя посмотрела.

И сам шайтан смеялся в ее глазах!

– А жена тебя, князь, крепко любит? – спросила она.

Вспыхнул Кара-Мурза и на старуху прикрикнул:

– Прикуси язык, старая ведьма!

Пожала плечами старуха, замолчала.

Потом, нагнувшись над травой, пробормотала:

– Ты веришь, князь, жене?.. Хм!.. Но скажи дома, что уедешь надолго, а сам в первую же ночь домой возвратись и к жене в спальню пройди…

– Тьфу! – плюнул Кара-Мурза в лицо старухи и прочь от нее поскакал.

По-прежнему приветлива была княгиня с мужем и страстны были ее любовные ласки, но что-то в душу князя заронилось и тревогой она была полна.

Смех старой ведьмы Хамахо он все еще слышал, и сама она перед его глазами стояла. И томимый одной мыслью, решил он ехать в дальний аул.

Коншох опечалилась, головою поникла.

– Ты уедешь, а мне тоска покою не даст, – сказала она и слезинка скатилась по ее щеке.

И, прижав к груди жену, целуя ее, спросил ее Кара-Мурза:

– По-прежнему ли ты, Коншох, любишь меня?

И в глаза ее он заглянул, но прочитать в них ничего не мог, потому что слезами наполнились они.

И, рыдая, вскричала Коншох:

– Зачем ты спрашиваешь об этом?!. Или ты уже не веришь моей любви?

И, как раненая горлица, забилась она на груди мужа.

А беззубая ведьма Хамахо стояла перед глазами князя, и злой усмешкой кривились ее тонкие губы.

И уехал в дальний аул Кара-Мурза.

Глухою ночью князь вернулся домой, и крадучись мимо спящей прислуги, в спальню к жене пробрался; высек огонь, свечу зажег и увидел в постели спящих – нагую Коншох и молодого раба, смуглого каджара (перса), которого он в последний свой набег из-под Дербента пригнал.

Свет померк в глазах Кара-Мурзы, и, задыхаясь от гнева, за кинжал он схватился, но сейчас же бессильно рука его опустилась: никогда он не убивал беззащитного врага и на женщину руки не поднимал.

От света свечи проснулась Коншох и затрепетала от страха, а молодой раб, обнимая ее, по-прежнему сладко спал.

Зашевелились бледные и дрожащие губы Коншох…

– Князь, я не виновата… Я не звала раба: он сам ко мне пришел, – пролепетала она.

Как безумный глянул на жену Кара-Мурза, кинулся было к ней, но опомнился и быстро вышел из сакли.

И до утра бродил он в тоске одинокий далеко от аула в степи.

До слуха Темирхана тревожные вести дошли: Коншох мужу изменила, а муж ее покинул аул и где-то без вести пропал.

И по сакле заходил старый князь, думая крепкую думу.

– Непонятное дело случилось! – говорил он сам с собой, разводя руками. – Если Коншох изменила мужу, то почему же он не казнил ее? Почему не привязал ее к хвосту коня-неука и не погнал его в степь[8]? – спрашивал он и ответа не мог придумать на свои вопросы.

– Еду к дочери и сам все разузнаю, – решил он и в дорогу собрался.

Печальная, с заплаканными глазами встретила Коншох отца.

Заперся он в сакле с ней и долго вдвоем беседовали они.

Потом с нахмуренным лицом вышел он из сакли на двор, молодого раба-перса позвал.

Улыбаясь, показывая белые зубы, подошел к нему раб.

Посмотрел на него сурово князь, сказал стоявшим во дворе узденям:

– Лживая собака много беспокойства в доме причиняет, за что ее и убивают…

Выхватил он из-за пояса пистолет, выстрелил в перса и убил его.

– Перестал болтаться лживый язык, – проговорил он, кивнув головой на мертвое тело раба.

Старый воин Генардуко только плечами пожал и усмехнулся.

Понял князь его усмешку, молча пистолет свой снова зарядил и в голову Генардуко выстрелил.

И мертвым упал старый воин, а князь, усмехаясь, проговорил:

– Собаку, которая исподтишка кусает, тоже убивают!

Уздени сурово молчали.

Время бежало, время летело. Весна и лето прошли, наступила осень, а Кара-Мурза домой все еще не возвращался, и никто не знал, жив ли он, или уже давно умер. И по-прежнему печальна была Коншох, часто плакала она.

Но слезы женские вода: они обильно льются, зато и скоро высыхают, не оставляя следа.

Пришло время и Коншох перестала плакать, потом смех ее послышался, потом – песня.

И старый князь повеселел.

«Это – хорошо, что дочь свое горе забыла, – подумал он. – Одно плохо: мужа нет у нее».

Поговорил он с одним из узденей, и скоро пошли неизвестно откуда слухи о смерти Кара-Мурзы. В схватке с караногайцами погиб он, говорили эти слухи.

И громко заплакала Коншох, но как раз в это время въехал во двор гость – кумыкский князь. Она быстро вытерла слезы и румянец на щеки навела.

Гостя этого знала вся Кабарда.

Старый он был, с подстриженной седой бородой, болтлив, как сорока, и очень любил он крепкую бузу… Без всякого дела давно уже жил он в Кабарде, пользуясь гостеприимством князей и богатых узденей.

– Пустой человек, – говорил про него раньше Темирхан, а теперь обрадовался ему и радушно принял его.

Вечером сидел Темирхан с гостем в кунацкой, бузой его угощал и речь повел о том, как тяжело одинокому человеку жить на чужой стороне.

– Ты правду говоришь, князь, – согласился гость, – очень тяжело. Но, скажи, где жену я возьму, если у меня нечем калым[9] уплатить?

– Об этом надо подумать, – ответил Темирхан и в тот же вечер беседовал с дочерью.

Неделя – другая прошла, и Коншох стала женой кумыкского князя: Темирхан сумел выдать дочь замуж.

На чужой стороне бродил из аула в аул Кара-Мурза не князем-джигитом, а бедным и бесприютным гекуоком.

На пирах у князей и узденей играл он на восьмиструнной балалайке и пел песни.

Грустны и тоскливы были его песни, и не доблесть предков они воспевали, а плакали о потерянной любви.

Тихо и печально звенели струны, и песня говорила о том, что любовь красива, как звезды на темном небе, радостна, как первый луч солнца, но только в мечте она не изменчива. И каждый, кто слушал эту песню, говорил про Кара-Мурзу:

– Вот молодой безумец, сердце которого больно любовью.

И был одинок Кара-Мурза: костер в лесу или в степи был для него очагом, а друзьями – звезды, с которыми он беседовал в своих песнях.

В горах Хулама[10] в доме таубия Коншау, на свадебном пиру, играл на балалайке и пел Кара-Мурза.

Ни сам хозяин, ни гости не узнали прежнего князя-джигита: бородой он длинной оброс, одежда на нем, как на нищем, была, – изорванная черкеска, изорванный и грязный бешмет, старая шапка, а на ногах – истоптанные и продырявленные чевяки.

Но был на пиру один человек, владетель соседнего аула Безенги, таубий Баксанук, который сразу узнал Кара-Мурзу, едва взглянул на него.

Страшный был человек Баксанук: высокий и крепкий, как старая чинара, и свирепый, как раненый медведь.

Плечи широкие были у него, на щеке краснел глубокий шрам, а черные глаза были угрюмы и злы. И когда он бывал в набеге, пощады никому не давал; убивал стариков и детей, а женщин брал в плен и самых красивых из них мучил и потом сбрасывал со скалы в пропасть.

Женщину он ненавидел и так о ней говорил:

– Собака вернее преданного раба, а лживый раб вернее любящей жены.

И потому он так говорил, что жена обманула его.

Она молода и красива была, жила с ним в башне[11] и в одну ночь спустилась по веревке из окна, бежала с гостем, кабардинским узденем.

Баксанук проснулся, жены около себя не нашел. На быстром коне в погоню он за ней поскакал. В ущелье настиг он беглецов и выстрелом из винтовки убил узденя, а жену привез в аул и при всем народе предал ее казни: к хвосту лошади за ноги ее привязал и медленно ездил по камням. И, когда от жены остались окровавленные куски мяса, он приказал похоронить их на возвышенном месте против окна башни, а на могиле ее поставить высокий камень. И каждое утро, перед тем, как совершить намаз (молитву у мусульман), он стрелял из винтовки в этот камень. И народ в ауле говорил втихомолку про своего господина:

– У таубия Баксанука вместо сердца кусок железа.

И вот этот страшный человек на пиру у Коншау незаметно подошел к Кара-Мурзе, тихо сказал ему:

– Когда кончится пир, ты – мой гость.

– Хорошо, – отвечал Кара-Мурза.

Не в кунацкой, как гостя, поместил Баксанук Кара-Мурзу, а как друга, – в башне, где сам жил. В лучшую одежду он одел его, оружие в дорогой оправе ему подарил.

– Я знаю тебя, – сказал он ему. – Ты не гекуок, а князь Кара-Мурза.

– Ты правду говоришь, – отвечал Кара-Мурза.

– И горе твое знаю, князь, – продолжал Баксанук. – Но почему же, почему ты не казнил вероломную жену?! – воскликнул он.

Помолчал Кара-Мурза и тихо сказал:

– Мое горе так велико, что казнь жены не уменьшит его…

Сурово посмотрел на него Баксанук, усмехнулся.

– А теперь, когда твоя жена разделяет ложе с пьяным кумыком и когда тебя называют безумцем, уменьшилось ли твое горе? – спросил он.

– Нет, не уменьшилось, – так же тихо проговорил Кара-Мурза.

Опять усмехнулся Баксанук.

– И зачем ты эти глупые песни о любви поешь? Зачем на посмешище народа ты бродишь? – спрашивал он.

И по-прежнему тихо ответил Кара-Мурза:

– Не хотел бы я петь, но душа просит песни и… и жены своей я забыть не могу…

Затрясся от злости Баксанук, зарычал, заметался из угла в угол; потом снял со стены винтовку и выстрелил в камень, стоящий на могиле жены.

– И я тоже забыть не могу, – сказал он, засмеялся злым смехом, зарядил винтовку и повесил на стену.

Потом подошел он к Кара-Мурзе, руку на плечо его положил.

– Князь, – сказал он, – душа твоя больна, но я вылечу ее… О, я вылечу! – воскликнул он, – знаю я хорошее лекарство от твоей болезни и сегодня же поеду за ним!

На страницу:
3 из 6