bannerbanner
Сто дверей
Сто дверей

Полная версия

Сто дверей

текст

0

0
Язык: Русский
Год издания: 2021
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

– Ну ты же у себя дома только русскую еду готовишь. – И здесь, простите, я начинаю кашлять и хватать ртом воздух. Ребята! Да у меня на полке в кухне десять поваренных книг стоит, сама считала: французская кухня, индийская кухня, итальянская кухня, немецкая кухня, японская кухня, рецепты Альфонса Шубека, биологическая выпечка, Wellfood – всё, что делает тебя сильной и здоровой, книга зелёных смузи, как потерять вес во сне – сто пятьдесят рецептов раздельного инсулин-питания. И это не считая рецептов из Интернета.

Моё любимое блюдо – рыба с корочкой из кокоса и кориандра, куриное филе по-бенгальски, говяжий гуляш с артишоками и итальянские канелони с рикотой, польская мизерия раз в неделю и обязательно коктейль детокс с палочками сельдерея в самых страшных снах. Раз в год на Рождество я варю пельмени с картошкой, грибами и кислой капустой. Борщ люблю, но не ела его уже много лет. О какой русской кухне для русской души может здесь ещё идти речь?

В таких ситуациях я спрашиваю себя: «Почему весь мир не говорит о немецкой душе? Почему говорят только о русской душе и немецком разуме?» Можно подумать, у немцев души нет. А как же все эти несчастные немецкие романтики, умершие страшно молодыми: Новалис, Вакенродер, Гофман. «Мы мечтаем о путешествиях по Вселенной. А разве Вселенная не находится в нас самих? Нам не доступны глубины духа – внутрь ведёт таинственный путь. В нас и только в нас нужно искать вечность со всеми её мирами, со всем её прошлым, настоящим и будущим».23

Или «Мир необходимо романтизировать. Так мы возвращаемся к первоначальному смыслу. Романтизирование есть ни что иное, как качественная потенциация. В этой операции низшее я идентифицируется с высшим… Общее наделяя смыслом высокого, обычное одевая таинственностью, известному придавая неизвестное, конечному – видимость бесконечного, я романтизирую это».24 Или «Поэзия возвышает каждую отдельность до своеобразной связи с лежащим вне её целым… В поэзии рождается самая высшая степень симпатии и взаимодействия, самое интимное единство конечного и бесконечного».25 Как же всё это? Разве это не душа?

Мне кажется, всему миру пора понять, что человек, который покинул свою родину, может быть вполне доволен собой на чужбине. Он не обязательно страдает под натиском трагедии эмиграции, ну возможно, совсем чуть-чуть и только в самом начале, а живёт себе спокойно и мирно на новой территории и с новыми корнями. И такие серьёзные категории, как принадлежность к социально-географической группе с древним прошлым и потребность в ней, не имеют для него никакого смысла.

И если его спросят: «А думаешь ли ты когда-нибудь вернуться домой, туда, откуда взялся?» – то он в этом вопросе будет слышать только долженствование, навязанное извне, и плохо скрываемый призыв убираться восвояси. И почувствует себя вдруг, как лист бумаги, который сложили вдвое и убрали в карман.

Национальные стереотипы содержат в себе своего рода запрограммированное презрение. Вместо того, чтобы принять на себя риск индивидуальной реакции на конкретного человека, тебе тычут в морду готовым пережёванным национальным образом и сводят к тупому кондиционированному рефлексу. Вместо того, чтобы использовать ситуацию общения и встречу индивидуальностей для танца ментальностей, тебя редуцируют до менталитета и растаптывают ногами в повторяющейся формуле, которая ни у кого не вызывает сомнения.

Для эмигранта нового поколения ностальгия по родине представляет собой чувство, производное от самообмана. И он твёрдо знает, что родины не существует.

Потому что он сам и есть эта самая родина.

УСТРИЦЫ

Одно из преимуществ, а может быть, недостатков жизни в деревне – это то, что тебя все знают. Ты можешь сама никого не знать, а тебя все знают. Более того, успели составить о тебе мнение. Мнение, в зависимости от того, хорошее оно или плохое, может напоминать высокий каменный забор, которым человек обносит себя и свои территории с табличкой «Не подходи, убьёт». Или «Осторожно, злая собака».

Или мнение может принимать форму первоклассного европейского курорта. Ты не успела ещё выйти из лимузина с бронированными стёклами, а тут тебе и поклоны, и реверансы, и как дела, и маникюр с педикюром, и музыка с оркестром. В общем, рай земной. И только для тебя. Знание человека и мнение о нём – это как две разные весовые категории в боксе. Они всегда рядом и никогда не пересекаются. И иногда я думаю, что живу в мире, где всё наоборот, – сперва люди составляют о тебе мнение и только потом знакомятся. В очень необычном мире. Где тебя все знают.

Всякий раз, когда я куда-нибудь прихожу, я вижу, что меня там уже знают. Сначала я удивлялась и чувствовала себя неловко. Потому как никогда не знаешь, что другие о тебе уже знают. И от этого незнания становится как-то не по себе. А потом привыкла. И перестала волноваться. Ведь каждый знает по разным причинам. Наверное, я учила их детей. А может быть, их мучила. А может быть, они прочли обо мне в газете. Или не прочли. А может быть, им кто-то показал на меня пальцем, большим, указательным или средним. Как можно все эти источники информации контролировать? Со временем я даже начала считывать их мнение обо мне по едва заметным невербальным сигналам.

Например, если кто-то после обмена приветствиями рывком проходит мимо, по-особому вздохнув или передёрнув головой, сгруппировавшись и оставив после себя что-то вроде шлейфа или аромата противостояния, фыркающих ноздрей и вздёрнутых бровей, тогда я сразу знаю, какое у них обо мне мнение. В этот момент их шлейф напоминает серебристую дорожку из слизи, которую оставляют после себя брюхоногие моллюски. И мой личный секрет как раз и состоит в умении эту серебристую дорожку считывать. Чувствовать, как она работает, не глядя. И какую информацию в себе несёт. Но об этом секрете знаю только я.

Так вот мы и живём вместе, рука об руку – знание и незнание – больше десяти лет. И я даже не подозревала, в какой степени это знание может повлиять на качество моей жизни. А когда поняла, то было уже поздно.

Однажды в нашем супермаркете появились устрицы. Случилось это незадолго до Рождества. Устрицы попали к нам совершенно случайно, и им суждено было умереть в недрах пропахших рыбой деревенских холодильников, как в пыточных подвалах.

В том месте, где они оказались, не продаются устричные ножи, а исключительно ножи для чистки спаржи. В том месте, где они оказались, жители летают на Майорку и пьют трёхлитровую Сангрию прямо из горлá. В том месте, где они оказались, люди в поисках приключений едут в Бразилию. И иногда привозят оттуда женихов и любовь ко всему горячему. А не любовь к устрицам из холодных вод океана. Кто-то явно совершил очень большую ошибку. А может быть, даже преступление. Или заключил пари. И никто до сих пор так и не знает, проиграл он это пари или выиграл.

Когда я увидела устрицы в нашем сельском универмаге, я остановилась как вкопанная. И не могла дальше идти. Мозг мой впитывал их асимметричную форму, как бледная северная кожа горячие лучи солнца, – беззвучно, мягко и спокойно. Серые бородавки и рубцы на их поверхности можно было бы при желании сравнить с окаменевшими вопросами без ответов, но у меня не было в тот момент такого желания.

Едва заметным кивком головы продавщица отметила мой прибитый вид, смягчила его прибауткой, мол, если хочется, то надо. Я в свою очередь поинтересовалась происхождением устриц, они оказались голландскими. Потом в припадке непонятной сентиментальности в подробностях описала всю мою любовь к устрицам во Франции. И что французские намного лучше. Наверное, наговорила много лишнего.

Я всегда, когда говорю об устрицах, говорю много лишнего. Продавщица прищёлкнула языком и стрельнула глазом – движение, понятное только узким специалистам, – и не говоря ни слова, быстренько запаковала мне устрицы в пластиковую коробку. Плюс две оставшиеся исключительно бесплатно и в подарок. Кто вообще в этом мире покупает две оставшиеся устрицы?

Я по-прежнему каждый день ходила в супермаркет мимо рыбного отдела. Устриц там и в помине не было. Время текло медленно и неприметно. И устрицы, которые я когда-то видела под стеклом рыбного отдела, стали превращаться в странный, навеянный болезненными фантазиями сон. Когда вдруг – бинго! На том же самом месте, что и в прошлый раз, в аккуратной мисочке, а может быть, в тарелочке, а может быть, с голубой каёмочкой, а может быть, просто в корзинке, любовно сплетённой собственными руками из речного тростника (шутка), лежали устрицы.

Перед ними большими буквами и от руки было написано: «Французские». У нас появились французские устрицы! Из Аркашона! И я точно знала – для меня. Рядом с устрицами возвышалась та самая продавщица с квадратным телом. На лице её расплылась довольная улыбка из серии «люблю делать людям добро». Все продавщицы возвышаются и обладают квадратным телом. Особенно, если они любят делать людям добро. С аккуратностью хирурга, двадцать четыре штуки – в расчёте на две порции, сегодня и завтра. Французские устрицы. Исключительно для меня. Наверное, всё-таки я её детей учила. А не мучила. Кто знает.

Вот так и думаешь. Все меня тут знают. И все имеют своё мнение. Иногда ты сталкиваешься с плохим мнением. И тогда оно напоминает дом, обнесённый высоким забором. А иногда с хорошим. И тогда ты вдруг оказываешься на празднике жизни, в раю земном. И то, и другое абсолютно иррационально.

И перед лицом этой иррациональности хочется развести руками и спросить: «Чем заслужила я всё это счастье?»

И смотреть, как этот вопрос проглотит океанская чернота. Он блеснёт, как отполированный кусок металла, и опустится на самое дно. Со временем застынет и засолонится. Медленно и тихо превратится в окаменевшую бородавку на задубленной поверхности устрицы с лилово-синюшными разводами.

И когда-нибудь эта устрица по ошибке попадёт в нашу богом забытую деревню. И все начнётся с самого начала.

«БИРКЕНШТОК»

Не знаю, как у вас, а у меня самые любимые домашние тапочки фирмы «Биркеншток». Да, те самые немецкие «Биркеншток», которые вызывают неконтролируемый ужас у всех французов. Кстати, «Биркеншток» – один из признаков, по которому сразу видно настоящего немца.

Представьте себе, например, немецкого шпиона. Его забросили в тыл врага, прямо в российскую глубинку. Он заселяется в какую-нибудь убитую избушку, открывает чемодан, достаёт оттуда аккуратно сложенную шинель образца 1945 года, брюки защитного цвета с отутюженными стрелочками, голубые кальсоны цвета «поздравляю, у вас мальчик» с кармашком для свободного входа и выхода и – домашние тапки «Биркеншток», крепкие такие, солидные, настоящая вещь, из толстой кожи дикой свиньи, собственноручно забитой на охоте в баварских прериях и выдубленной под жёстким солнцем пустыни.

Закрытый носок с анатомической стелькой, создающей ощущение, что под вами песок, комфорт для дома и за его пределами, качество, которое всегда с тобой, идеальная посадка для здоровой походки и для прямой осанки, жемчужина ортопедической мысли, поддержка пальцев ног, углубление в области пятки, внутренний рельеф. Ну и сразу понятно, что никакой он не русский. С домашними тапками «Биркеншток». А простой немецкий парень. Да к тому же шпион. Со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Да, кстати, впервые я увидела «Биркеншток» в поезде, ехавшем в направлении Киев—Берлин. Стояло жаркое лето 2004 года. Я ехала к себе на свадьбу, которая должна была состояться третьего июля точно по расписанию. Там меня уже ждали. В купе со мной ехал молодой немец. По его бесприютному и беспризорному виду я решила, что он студент. Точнее, придурок.

Из одежды на нём были шорты и шерстяные носки в стиле «привет от бабушки из далёкой Сибири». И поверх носков – домашние тапочки «Биркеншток» из ценной необработанной кожи. Мы уже четыре часа стояли на границе с Польшей. Поезд наш мучительно долго и основательно переводили на другие рельсы, как будто вставляли ему искусственную челюсть.

Все туалеты были закрыты. Перед туалетами стояла грудью проводница и недрогнувшим голосом с металлической, как звон наручников, ноткой повторяла: «Санитарная зона». Воздух в купе так нагрелся и сгустился, что по нему можно было ходить. Я смотрела на студента в шортах и думала: «Придурок, сними носки. Прошу тебя. Ну, сними. А то я за себя не отвечаю». Но придурок носки так и не снял. Поезд вздрогнул, крякнул, как после стопочки на посошок, и покатился дальше. В Европу. Так произошло моё первое знакомство с домашними тапочками «Биркеншток».

А потом Яцек подарил их мне на день рождения. Случилось это не сразу. На первый день рождения после нашей свадьбы он мне подарил зубную щётку. Электрическую, конечно, чтобы вы ничего такого не подумали. Мама спросила меня: «А что он тебе подарил на день рождения?» А я ей ответила: «Зубную щётку».

На второй мой день рождения после нашей свадьбы Яцек подарил мне домашние тапочки «Биркеншток». Мама меня снова спросила: «А что он тебе подарил на день рождения?» А я ей ответила: «Домашние тапочки». На следующий раз я запретила ей спрашивать. И отвечать тоже перестала. А зачем мне дополнительные проблемы? Ведь реальность жизни в другой стране не объяснишь. Сказала: молчи и не спрашивай. Не вмешивайся не в свои дела. Ты всё равно ничего не понимаешь. Как там у нас в Германии.

Я теперь на все остальные домашние тапки смотрю свысока и только в сравнении с «Биркеншток». У меня даже развился снобизм «Биркенштока». Ещё лучше – расизм «Биркенштока», как у высокородной английской аристократии. Все эти тряпичные с прэлестным шерстезаменителем, или скромные, но с начёсом, или блёстками посередине, типа звёздная пыль, в клеточку или полосочку в стиле «как я соскучилась по бабушке в Шотландии», а то и облепленные цветущими розами со всех сторон, как навозными мухами, – поносишь пару недель, стелька залоснится, местами скукожится, свернётся в катышки, как вывалившийся геморрой, так что при одном виде становится как-то не по себе. Или резиновые какие-нибудь, которые с каждым шагом хрустят, как свежий непрополотый снег. Всё это не для меня. Я теперь фанат «Биркенштока». О-ле-е-е, о-ле, о-ле, о-ла-а-а.

Хотя принципы у меня тоже есть. В отличие от махровых немцев, которые любят носить «Биркеншток» не только дома, но и на улице, особенно обожают пройтись в них по Парыжу и сфотографироваться на фоне Эйфелевой башни, до такой степени безумия я ещё не дошла. Париж я люблю. И Париж любит меня. Я дорожу теми, кто меня любит. И стараюсь лишний раз их не разочаровывать. Поэтому в Париж надеваю только розовые угги. А «Биркенштоки» как верная собака в это время сидят и ждут меня дома.

Они знают, что никуда я от них не денусь. Я обязательно вернусь. Ведь я их люблю, мои домашние тапочки «Биркеншток». И очень надеюсь, что это взаимно.

ГОСПОДИН ФОН ИТАЛЬЯНО

Я всегда испытывала восхищение перед людьми, которые знают обо мне больше, чем я сама. Да что там восхищение – священный ужас!

Есть у меня, например, один коллега с итальянской фамилией и приставкой «фон», назовём его господин фон Итальяно. По профессии фон Итальяно учитель. По призванию – спортсмен. У него, как у всех учителей, есть тайная страсть – спортивный бег, которой он отдаётся всей душой и телом в свободное от школы время.

А времени у него этого свободного, как ещё сказал Герхард Шрёдер обо всех учителях четверть века назад в бытность свою канцлером Германии, до фига. Он любит доводить себя до границ физической выносливости, участвует и сам организовывает многодневные марафоны и очень гордится тем, что у него на теле нет ни одного грамма жира. От всех остальных немецких коллег он отличается какой-то спонтанностью, особенной, несвойственной немцам прямотой и естественной готовностью в любой момент танцевать брачные танцы куропаток.

– Вот, посмотри, – говорил он мне, делая такое движение, как будто собирался содрать с себя всю одежду. – У меня нет ни грамма жира. Kein Gramm Fett. Смотри!

Мой муж почему-то посчитал это признание неприличным. И с тех пор так и стал называть коллегу: Herr kein Gramm Fett, господин Ниодногограммажира.

Как бы там ни было, этот коллега с итальянской фамилией, приставкой «фон» и без грамма жира, считает, что он мой друг. Время от времени ему нравится играть в национальные стереотипы, и тогда он вспоминает, что его пра-пра-прадедушка был итальянцем и завещал быть итальянцами всем последующим поколениям, включая самого коллегу, который имел честь родиться в этой семье несколько столетий спустя. И нас объединяет общая эмигрантская судьба.

Иногда в его жизни случаются такие моменты, когда в нём просыпается национальная гордость Тогда буквально всё нутро его поднимается на дыбы, как взбесившаяся лошадь, и все остальные представители человеческого рода мгновенно становятся для него «они» с маленькой буквы. Они – немцы. Они – очень быстро фанатеют. Они – надо держать ухо востро. Они – совсем из другой оперы. Они – все, кроме меня, Лены. А у меня русская душа. Я эмигрантка, ну в точности, как его пра-пра-прадедушка. А он в точности, как я. Русские и итальянцы как-то друг другу ближе. Есть что-то между ними невыразимо близкое и необъяснимо родное. Остаётся только выяснить, что.

Одна из особенностей фон Итальяно – после того, как он заключил человека в своё сердце, как в каменный мешок, в качестве признака особой расположенности к нему, ну и в подтверждении того, что он его знает, думает о нём – всё время говорить ему одно и то же. Даже если он тебя сегодня уже триста раз видел, он триста раз, как заевшая пластинка, повторит одно и то же, например: «Лена, ты же знаешь, я твой друг». Похлопает тебя без разрешения по плечу и как горный козёл поскачет себе дальше.

Я сначала не знала, как на всё это реагировать. Кричать караул, вызывать полицию, драться, выяснять отношения? Было в нём что-то невыносимо прекрасное – сиротское и неприкаянное, как открытая незалеченная рана, что-то одновременно иудейское и пиратское. Эти элегантные прыжки из одной стороны в другую – то итальянское, то немецкое – постоянная необходимость держать нос по ветру, а ноги в руках, носить с собой чемоданчик со сменным бельём на экстренный случай, и мгновенно менять ориентацию под силу не каждому.

Для этого необходим особый талант. Плюс его странное решение считать меня другом. И любить во мне то, чего во мне, на мой взгляд, вообще нет – русскую душу. Примерещилась ему эта русская душа на страницах глянцевых журналов в далёком подростковом возрасте. А мне отвечай. В общем, странно всё это. И немножко, как говорят на Руси, болезно. Так вот, перестала я на него обижаться. Как говорила моя мама, на больных не обижаются. И не знала, как была права.

Недавно на очередном из наших заседаний в школе разгорелись страсти. Коллеги выступали, перебрасывались словами, слова перерастали в мнения, мнения в противостояния. Я тоже где-то там сбоку прицепилась со своим особым мнением и голосом, который тоже хочет жить. Один за другим те, кто стояли рядом со мной, снимались с жёрдочки и, плавно взмахнув одним крылом, ловко перескакивали на тот берег. И вот уже заполыхали пожары. Языки пламени подбирались всё ближе и ближе и уже лизали подол моего платья.

Я стояла на своём берегу одинокая, как былинка, привязанная к позорному столбу, и ничего больше не ждала. И когда я уже думала, что всё, пришёл конец, и надо формулировать последнее желание, появился господин фон Итальяно без единого грамма жира. Он подкатился откуда-то сбоку, шепнул мне горячим шёпотом, как плюнул, в самую в середину уха: «Лена, ты же знаешь, я твой друг». И твёрдо встал на мою сторону. Так мы и стояли – я и он, посреди белого поля, без единого грамма жира. Уверенные в своём поражении. Но непобеждённые. Вокруг нас летали вороны, догорали пепелища, а я всё не могла поверить: неужели ты, действительно, мой друг?

На больных не обижаются. Как всегда говорила моя мама, нежно глядя на меня.

САРА

В жизни я особо не привязываюсь к вещам. Правильнее было бы сказать, что я не привязываюсь к вещам, когда они у меня есть. Любовь к вещам просыпается во мне поздно, оставляет после себя горький след, и в этом заключается весь фатализм моего существования.

Вот, например, была у меня когда-то сумка. Простая холщовая сумка. Самая лучшая сумка в мире. Нет. Неправильно.

Была у нас когда-то соседка Сара. Сара была беженкой из Чечни. Самой настоящей беженкой. До того я никогда не сталкивалась с беженцами. Тем более из Чечни. Сара мало рассказывала о себе и о своём прошлом. В Германию она приехала по программе помощи беженцам и вынужденным переселенцам вместе с сыном. Сына её я видела один только раз и то мельком. Он был постоянно в бегах и разъездах, то во Франции, то в Германии, то где-то ещё.

По рассказам Сары, сын собирался осесть во Франции, может быть, в Марселе, а может быть, в Нанте. А потом снова куда-то бежать. По рассказам всех остальных, убегая, он оставлял после себя много долгов, в том числе квартирных, и дважды в одном и том же месте не появлялся. Но это не имело никакого значения. Сама Сара производила впечатление человека, который на этом клочке земли находится временно.

С одной стороны, как бы постоянно, поскольку она всё время хлопотала о получении вида на жительство и неизменно получала отказы, а с другой – как бы временно. Что-то такое дремало в её глазах, что заставляло думать о сухом листке, гонимом ветром. То здесь он задержится, то там. А потом его снова всколыхнёт сильный порыв ветра, и он взлетит, выполнит немыслимый пируэт, который ему не принадлежит, и исчезнет в столь же немыслимой для него дали.

Сара была беженкой. Я – эмигранткой. Сара всюду ходила с цветными пакетами, которые тогда были популярны на родине: пластиковые пакеты различной степени плотности с разнообразными мотивами из жизни флоры и фауны. Она их меняла как перчатки. А у меня на плече болталась одна-единственная холщовая сумка натурального цвета без рисунков – достояние новой страны. Эта сумка была большая и просторная.

В неё помещалось много чего и даже то, что никуда больше не помещалось. И самое главное, её можно было носить через плечо. Эта простая сумка досталась мне от моего мужа Яцека. Тот в свою очередь получил её в подарок от своей мамы Терезы. Моя мама Люда, приезжая к нам в гости, штопала в ней дырки и пришивала лоскутки.

Я таскала её с собой каждый день и она внушала мне особенное чувство: что я на верном пути, что изменения происходят, но постепенно, и что меня несёт куда-то, но в совершенно определённом направлении, и там мне будет хорошо, и в целом, если присмотреться, то всё идёт по заранее намеченному плану. Сумка висела у меня на плече, я цеплялась за её ручки, как за верёвки подвесного моста над пропастью, и чувствовала, что не пропаду.

География моих перемещений в то время была небольшая. Я бегала в магазин, на прогулки и по делам. Толкала коляску с ребёнком. Всовывала в сумку памперсы, бутылки с молоком, запасы булок, печенья, фруктов, сменной одежды и всего того, что позволяло мне автономно существовать в течение трёх-четырёх часов с маленьким ребёнком за пределами дома. В ней же исчезали книги и тетрадки-словари с выписанными немецкими словами.

И каждый раз, гуляя с сыном, я надеялась посидеть на скамейке и поучить слова, пока тот спит. Но всякий раз, когда садилась на лавочку, он просыпался. И снова надо было вставать и идти. И тетрадка со словами падала на дно сумки, как в подземелье, и лежала там вперемежку с яблочными хвостиками и крошками от бутербродов в ожидании более подходящего момента. И этот момент когда-нибудь да наступал.

Сумка стиралась на шестидесяти градусах. И всякий раз выходила из стиральной машины как новенькая, сверкая новенькими же потёртостями и дырками, которые терпеливо зашивала моя мама, накладывая один перекрёстный стежок за другим.

Время шло, что-то случалось слишком медленно, или слишком быстро, или вообще не случалось, или случалось, но не то. А сумка всегда сохраняла свой невозмутимый вид, не создавала иллюзий и никого не обманывала, да и сама не обманывалась насчёт собственного вида, не приглашала к бесполезному эстетству и созерцанию и жила изо дня в день, как будто выполняла свой долг – тихо и невозмутимо. Не тратила время на бесполезные страдания, не меняла цвет, не линяла, не садилась и не уменьшалась и не увеличивалась в размерах.

Когда-то её купила, а может быть, сшила Тереза. Потом привезла через границу Яцеку. Яцек отдал её Лене. Лена отдала её маме Люде. Люда заштопала её и вернула Лене. И Лена думала, что пройдёт несколько лет и она отдаст эту сумку Филиппу. А тот в свою очередь отдаст её кому-то ещё другому. И в этом был её особый стиль, который отражал сам стиль моей немецкой жизни: внешне неприглядно, неказисто и без фейерверков, а внутренне безупречно и на сто процентов эффективно. Что может быть лучше для здоровья и долгих лет жизни?

– Сара! Помнишь, мы когда-то давали тебе нашу сумку? Я не могу её найти. Ну помнишь, после вечеринки у нас в доме? Она была такая большая, натурального цвета.

На страницу:
6 из 7