![Каникулы Каина: Поэтика промежутка в берлинских стихах В.Ф. Ходасевича](/covers_330/59937937.jpg)
Полная версия
Каникулы Каина: Поэтика промежутка в берлинских стихах В.Ф. Ходасевича
«Отход» – мультифункциональная модель. В случае Пушкина, к которому постоянно возвращается мысль «Промежутка», Тынянов с литературно-исторической точки зрения обозначает словом «отход» тематическое и жанровое смещение поэтики, пушкинские «отходы от старых тем и захват новых»; Пушкин «отходил на историю, прозу, журнал»47. Здесь смещающий «отход» является (позитивно коннотированным) революционно-эволюционным скачком48. В случае же Маяковского «отход», концептуализация которого разворачивается в метафорике военного дела, напротив, приобретает семантику отступления, бегства и/или возвращения на знакомые позиции:
<…> почувствовав бессилие, [Маяковский] выходит на старую испытанную улицу, неразрывно связанную с ранним футуризмом. Его рекламы для Моссельпрома <…> это отход – за подкреплением. Когда канон начинает угнетать поэта, поэт бежит со своим мастерством в быт <…>. Оплодотворит ли Маяковского хладнокровный Моссельпром, как когда-то оплодотворил его пылкий плакат Роста?49
В тыняновской оценке Маяковского отход-выход предстает как вынужденная мера, не стратегическое, а инстинктивно тактическое и во многом инертное решение-движение, прогнозировать эффективность которого критик не берется. «Отход» Маяковского – рецидив, возврат, при котором еще неясно, содержит ли он в себе потенциал обновления. Разговор о Маяковском заканчивается открытым вопросом о плодотворности его отчаянного отступления. При всей инвективности критических суждений Тынянова в «Промежутке», статья внутренне живет фигурой открытого вопроса, и это сочетание оценочности критики и нериторического вопрошания, твердости и сомнения сообщает тексту Тынянова дополнительный драматизм, работающий на семантику нестабильности самого предмета рефлексии – промежутка.
Этот разговор о тыняновских терминологических амплитудах «отхода» связан с тем, что именно с еще одного «отхода» Тынянов и начинает свое беглое обсуждение Ходасевича. Причем в данном случае военная метафорика «отхода» поддерживается уже на уровне эпиграфа к подглавке: «Au dessus de la mêlée» – «Над схваткой». Ходасевич находится над «промежуточной» борьбой, таков метафорический посыл тыняновского эпиграфа, предваряющего рассуждения о самопозиционировании Ходасевича:
Еще отход. / Можно постараться отойти и стать в стороне. Положение это в достаточной степени величаво и соблазнительно. / Как Есенин совершает отход на пласт читательский, так роль Ходасевича – в отходе на пласт литературной культуры. / Но в результате и этот отход неожиданно оказывается отходом на читательское представление о стиховой культуре50.
«Отход» здесь синонимичен отстранению («отойти и стать в стороне»). При этом из перспективы динамического промежутка подозрительным кажется не столько само движение дистанцирующегося отхода, сколько следующее за ним «стояние в стороне» – поза и пассивная стагнация, которая в шкале ценностей Тынянова, убежденного «динамиста», не может находиться на хорошем счету. Эта пассивность синтаксически подчеркивается тем, что Ходасевич у Тынянова никогда не является субъектом предложения, за исключением замечания (о котором речь впереди), что у Ходасевича есть стихи, «к которым он сам, видимо, не прислушивается»51, но даже в этот – единственный – раз, когда «Ходасевич» ставится в позицию подлежащего, сказуемое семантически обозначает не активное действие или волевое движение, а, напротив, отрицание действия. Пассивом субъектности и негативной предикативностью Тынянов косвенно постулирует статику поэтики Ходасевича, неадекватную кинетической грамматике промежутка.
Тынянов с самого начала не скрывает своей интонационной предвзятости. В характеристике Ходасевича Тынянов не только аналитичен («положение» Ходасевича «соблазнительно»), но и ироничен («в достаточной степени величаво»). Величавая гордыня надменного нейтралитета плохо сообразуется с (после)революционным требованием однозначного выбора. При этом только самому Ходасевичу может показаться, что он выпал и самоисключился из «промежутка». Иллюзорная сценичная позиция дистанцированности («в стороне») – одно из проявлений промежуточного самосознания, «отход» Ходасевича смежен «отходам» других поэтов. Недаром Есенин, «отход» которого сопоставляется с «отходом» Ходасевича, предстает у Тынянова «характернейшим поэтом промежутка»52.
«Отходы» вариативны, и для критики промежутка становятся важны не только их типологические сходства, но и индивидуальные нюансы различий. Промежуточное положение Есенина, с которым Тынянов соотносит Ходасевича, диагностируется как «отход на читательский пласт». В ситуации кризиса поэт (Есенин) начинает апеллировать к воображаемому и программируемому читателю, прямо и опосредованно вводить его в текст, тем самым меняя интонационный строй. При этом расчет на читателя – эта довольно традиционная «„мотивировка“ для выхода из тупиков» – вполне может оказаться действенной в периоды кризиса, как, например, в случае Некрасова53. Однако апеллятивно-диалогическое обращение к читателю, само по себе вполне благотворное, подразумевает также – в случае Есенина – опасную экспрессивность, которая начинает несоразмерно доминировать и утверждать себя за счет более тонкой и сложной работы над фактурой стиха. Подхваченная Есениным, некогда удачная и сильная эмоция, формирующая ведущую личную интонацию его лирики, приобщает читателя к тексту, причем часто в виде прямого, неприкрытого обращения-апострофы. Тынянову трудно скрыть свое раздражение банальностью и фамильярностью этой спекулятивной экспрессивности, зацикленной на возбуждении читательской эмпатии54.
Проблема в том, что эта апострофная эмоция перерастает у Есенина во «внесловесный литературный факт» – литературную (стиховую) личность, и стихи превращаются в приватные поэтические послания к читателю от литературной личности55. Перманентная спекуляция на плоской эмоциональной доверительности и «почти назойливой непосредственности» приводит к тому, что литературная личность «выпадает из стихов», в результате чего стих обедняется56. Есенинская стиховая эмоция работает на одном приеме – прямом или скрытом, выразительном обращении к читателю через «внесловесный литературный факт». Без этого личного обращения стихи Есенина оказываются «стихами вообще» и «перестают быть стихами в частности»57. Вердикт Тынянова суров: если разговор о Есенине Тынянов начинает с того, что тот проверяет собственный голос «на резонансе, на эхо»58, то в конце есенинского пассажа Тынянов фиксирует, что без литературной личности есенинская интонация «лжет», в ней «нет „обращения“ ни к кому, а есть застывшая стиховая интонация вообще», «резонанс обманул Есенина», его стихи – «стихи для легкого чтения, но они в большой мере перестают быть стихами»59. Вновь «застывшесть», «готовость» оказывается смертным грехом промежутка.
Оба «отхода» – Есенина и Ходасевича – сначала сопоставляются, а потом и вовсе приравниваются. Ходасевичский «отход на пласт литературной культуры», по Тынянову, тоже предполагает грубую работу с образом аффилированного читателя, только в случае Ходасевича речь идет об удовлетворении не эмпатических, а литературно-культурных ожиданий реципиента. Ходасевич потакает традиционным, почерпнутым из трафаретного опыта чтения классики читательским предвкушениям и ожиданиям того, как должны выглядеть стихи, «читательскому представлению о стиховой культуре»60. Стиховая культура, по Тынянову, предстает набором «готовых вещей», герметичных и статичных, застывших и сконденсированных тотальностей («сгустков»), хотя в свое время природа их была глубоко динамична:
У нас одна из величайших стиховых культур; она была движением, но по оптическим законам истории она оборачивается к нам прежде всего своими вещами. Вокруг стихового слова в пушкинскую эпоху шла такая же борьба, что и в наши дни; и стих этой эпохи был сильным рычагом для нее. На нас этот стих падает как сгусток, как готовая вещь, и нужна работа археологов, чтобы в сгустке обнаружить когда-то бывшее движение. <…> Самый простой подход – это подход к вещи. Она замкнута в себе и может служить превосходной рамкой (если вырезать середину). / В стих, «завещанный веками», плохо укладываются сегодняшние смыслы61.
В несколько «шкловской» формульной стилистике Тынянов констатирует расхожий («самый простой») и практичный «подход к вещи» – к канонизированному стиху XIX века как к замкнутому единству. Согласно косвенному упреку Тынянова, Ходасевич игнорирует или упускает из виду внутреннюю динамику этого стиха (перефразируя Тынянова, «вырезает середину») и берет для своей поэзии только внешнюю, стабильную оболочку («рамку»), столь любимую и узнаваемую читателем. Подобно тому как Есенин заимствует из романтизма и символизма готовую стиховую личность и предельно схематизирует и банализирует ее, подгоняя под нее стиховую эмоцию, так и Ходасевич перенимает из XIX века готовые «стиховые формулы» и «сгустки», пытаясь в эту статическую рамку поместить свой стих.
Само появление фигуры «рамки» как формы из уст формалиста Тынянова звучит негласным приговором: Ходасевич, не зная или игнорируя постулаты формализма, мыслит художественный текст дуализмом формы и содержания. Эта скрытая инвектива Тынянова отчасти проявляется в колком замечании, что «в стих, „завещанный веками“, плохо укладываются сегодняшние смыслы»62. Ироничность этого пассажа состоит, с одной стороны, в том, что Тынянов здесь опять прибегает к перефразированной дихотомии формы (стиха, в который можно что-то уложить) и содержания («сегодняшние смыслы»), – и эту поляризацию он пародически вменяет Ходасевичу. С другой стороны, Тынянов артикулирует дименсиональное несоответствие «рамки» и укладываемых в нее смыслов, обращаясь к интертексту из самого Ходасевича. Тыняновская фраза «стих, „завещанный веками“» отсылает к формуле «язык, завещанный веками» из стихотворения «Не матерью, но тульскою крестьянкой…»63. Явными и скрытыми цитатами из Ходасевича Тынянов обнажает штативную формульную идиоматичность его поэтики и, соответственно, поэтологии64. При этом базовой проблемой является даже не сама классическая «рамка», а то, что она мыслится Ходасевичем как статическая, как «готовая вещь» без динамического ядра, как окостеневший и окаменевший, монументализированный и канонизированный сгусток.
Тыняновское описание Ходасевича корреспондирует со многими положениями другой ключевой работы 1924 года – с «Проблемой стихотворного языка». В ней Тынянов уже на первых страницах не без удовольствия констатирует, что знаменитая аналогия «форма – содержание = стакан – вино» изжита65. В этой аналогии, с демонтажа которой, по сути, начался формализм, дефектна не пространственность сама по себе, а то, что «в понятие формы неизменно подсовывается <…> статический признак, тесно связанный с пространственностью (вместо того, чтобы и пространственные формы осознать как динамические sui generis)»66. Осознание и ощущение формы как непрерывной динамики («протекания», «изменения») и есть та самая «борьба»67, та самая схватка («mêlée»)68, в которой Ходасевич не участвует. Вместо этого он делает ставку на готовую «традицию», пусть и авторитетную, но – чужую.
Канонизированные чужие вещи предстают готовыми, и «нужна работа археологов, чтобы в сгустке обнаружить когда-то бывшее движение»69. Фигура археолога – литературоведа, историка литературы – авторефлексивна. Именно это самосопоставление с археологией, высказанное в «Промежутке» в пассаже о Ходасевиче, Тынянов подхватывает и развивает в «Проблеме стихотворного языка». Там понятие «динамической археологии» используется для обозначения истории литературы как науки, перед которой стоит задача «обнажения формы»70. «Археология» – это не только щепетильное очищение наносных слоев археологической кисточкой, для того чтобы увидеть «форму» найденной вещи (обнажение формы), но и исследование динамического «характер[а] литературного произведения и его факторов»71. Эта понятийная перекличка между «Промежутком» и «Проблемой стихотворного языка» лишний раз иллюстрирует гетерогенную цельность тыняновской дикции этого периода, так называемые «научные» и «критические» работы резонируют, развивая и корректируя друг друга. Однако с моей стороны было бы опрометчиво придавать этим метафорическим понятиям терминологическую стабильность. Понятия Тынянова – не нормативные, а промежуточные точки опоры, провизорные протезы72.
Формалистская мысль вообще и тыняновская в частности сильны не только своим новым взглядом на литературу, но и не в последнюю очередь методологическим пониманием «промежуточности», динамической и продуктивной шаткости понятийного аппарата. Так, само обращение к чужим авторитетам или к стертым факторам, которое в «Промежутке» ставится Ходасевичу в укор, в «теоретических работах» Тынянова, как правило, оценивается позитивно. При динамическом взаимодействии с элементами другого ряда такое приобщение может работать как освежение конструктивного принципа73. Тынянов-ученый признает за традиционалистским классицизмом возможность быть по своему конструктивным, но Тынянов-критик сопровождает любой пассивный архаизм и пассеизм явной или скрытой отрицательной характеристикой. Даже такое тыняновское слово, как «заимствование», нейтральное и продуктивное в теоретико-исторических работах автора, приобретает в «Промежутке» скептический ореол. «Почти заимствованной»74 литературной личности Есенина Тынянов прямо противопоставляет личность Маяковского – «личность не стершегося поэта», «поэта с адресом»75.
При этом если заимствованная литературная личность Есенина сопоставляется Тыняновым со стиховой личностью Маяковского, то ходасевичский отход на пласт литературной культуры сопрягается с ахматовским попаданием «в плен к собственной стиховой культуре»76. И случай Ахматовой, и случай Маяковского также таят в себе опасность автоматизации, о чем Тынянов высказывается недвусмысленно, но скорее в модусе дружеского предостережения. Ретроспективно описывая динамическую компоненту былой работы этих двух поэтов над собственными канонами, Тынянов делает им существенную скидку. Маяковский находится на особом положении, его главная проблема – его же собственный устоявшийся и застоявшийся ореол, инерцию которого поэт призван демонтировать: «Положение у Маяковского особое. Он не может успокоиться на своем каноне, который уже облюбовали эклектики и эпигоны»77. Механистичность ахматовской темы тоже представлена как врéменная проблема: «В плену у собственных тем сейчас Ахматова»78. Критика Маяковского и Ахматовой – в большей мере превентивна, Тынянов косвенно проговаривает временность их стагнации, оставляя за обоими поэтами возможность плодотворно применить приобретенный опыт динамического самообновления в будущем. Есенин и Ходасевич таких бонусов лишены, дефициты их поэтики и стоящей за ней поэтологии предстают не временными изъянами, а фундаментальными дефектами.
По праву современника: слепота и прозрение
В «Промежутке», как уже было прочерчено выше, Тынянов не только практически реализует актуальный запрос создания новой критики, но и пытается в данном, во всех смыслах этого слова, критическом дискурсивно-жанровом поле деформировать и трансформировать собственную «научную» дикцию, преодолеть ученую инерцию дефиниторного эссенциализма и остранить автоматизированную ориентировку на констатацию и объяснение готовых фактов. Статья «Промежуток» – это перезагрузка «системы» самого Тынянова, и терминологическое косноязычие этого отхода – временного выхода и выпада – оказывается во многом ценнее стабильной и самоуверенной речи «научных» статей формалиста. При этом экспериментально-вкусовая установка Тынянова ориентирована не на оценочную поляризацию «хорошего» и «плохого», а на оппозицию «старое» vs. «новое». По Тынянову, «стих стареет, как люди, – старость в том, что исчезают оттенки, исчезает сложность, он сглаживается – вместо задачи дается сразу ответ»79. В этом пассаже имплицитно предлагается определение промежутка как времени не «готовых» ответов, а динамичного вопрошания, поиска и сомнения. Маркером «критики» становится продуктивная предвзятость, на которую современник заявляет свои права:
Смоленский рынок в двухстопных ямбах Пушкина и Баратынского и в их манере – это, конечно, наша вещь, вещь нашей эпохи, но как стиховая вещь – она нам не принадлежит. / Это не значит, что у Ходасевича нет «хороших» и даже «прекрасных» стихов. Они есть, и возможно, что через 20 лет критик скажет о том, что мы Ходасевича недооценили. «Недооценки» современников всегда сомнительный пункт. Их «слепота» совершенно сознательна. (Это относится даже к таким недооценкам, как недооценка Тютчева в XIX веке.) Мы сознательно недооцениваем Ходасевича, потому что хотим увидеть свой стих, мы имеем на это право. (Я говорю не о новом метре самом по себе. Метр может быть нов, а стих стар. Я говорю о той новизне взаимодействия всех сторон стиха, которая рождает новый стиховой смысл.)80
Современник обладает двойным правом – на сознательную недооценку и на «свой стих» – собственный и свойственный, присущий промежутку. Синонимом современности становится своевременность. Только «современник» – читатель, поэт и критик, сведенные воедино в собирательном, коллективистском, соборно-революционном «мы» – может показать («указать пальцем»), что является «нашей» вещью, а что – нет. Так, «не-нашей» вещью оказывается стихотворение Ходасевича «Смоленский рынок» (1916) из книги «Путем зерна», с его (для Тынянова очевидной) отсылкой к Баратынскому81.
Обычно Тынянов употребляет личные и притяжательные местоимения первого лица множественного числа («мы», «наше») не в значении дистанцированного и анонимного академического «мы», а диалогически, для коммуникации с читателем. Несколько иная картина в «Промежутке»: здесь прослеживается чрезвычайно высокая концентрация посессивной прономинальности, выполняющей не диалогическую функцию, а идентификаторно-ограничительную. В «Промежутке» с самого начала акцентируется собственный статус современника, авторитетная легитимация своего критического голоса. Неоднократно повторяются формула «наше время»82 и ее вариации – «наш век», «наши дни», «наша эпоха»83. Субъект статьи увеличивает авторитет своего высказывания за счет расширения «я» до «мы», и это «мы» – не только «мы» общества и сообщества, но и той силы, которая выталкивает тех, кто ей не принадлежит. Этот жест исключения – существенная часть идентичности «мы». Тынянов списывает, вычеркивает Ходасевича из промежутка и одновременно, исключая, навязывает ему положение одиночки (а именно одиночки характеризуют промежуток). Будучи представителем промежутка – хотя бы по факту включения в статью Тынянова, – Ходасевич объявляется поэтом промежутка, в котором промежуток не нуждается.
Аргументативные ходы тыняновской «недооценки» кажутся парадоксальными, требуя объяснений, уточнений и оговорок. Они – вызов, на который формализмоведение пытается дать ответ, ставя новые значимые вопросы. Так, Евгений Тоддес, сравнивая критическую оценку стихов Ходасевича в «Промежутке» Тынянова и статью Мандельштама «Буря и натиск» (1923), определяет тыняновскую перспективу как позицию «будущника», мотивированную императивом литературной эволюции: Тынянов «сознательно переход[ит] в критической статье границу между эволюционным и оценочными аспектами»84. Тоддес замечает, что именно недостаточный эволюционный потенциал стихов Ходасевича становится для Тынянова ключевым критерием «недооценки», но при этом несколько упускает, что, с одной стороны, само слово «недооценка» получает у Тынянова не оценочное, а понятийное значение, а с другой – что сам автор «Промежутка» прямо проговаривает сомнительность своей «недооценки», то есть, косвенно, вообще (свою) способность современника оценить такое явление, как Ходасевич. Право современника на недооценку еще не означает его правоту.
При чтении «Промежутка» бросается в глаза, насколько скупо Тынянов касается поэтики Ходасевича, которая выступает не только и не столько автономным феноменом, сколько типологизированным примером. Возникает подозрение, что поэтика и фигура Ходасевича в оценке Тынянова – это не отдельная проблема, не суверенный случай промежутка, а лишь иллюстрация, наглядный образец определенного типа литературного поведения. Хотя и здесь все не так просто: знаменательно, что в рецензии на альманах «Петроград» (1923)85 Тынянов упоминает Ходасевича в одном ряду с Федором Сологубом, Михаилом Кузминым и Всеволодом Рождественским, все эти поэты и их поэтики по-разному иллюстрируют негативно коннотированную перфекционистскую статику86. Показательно, что Тынянов дискредитирует не «классицизм» определенного литературного поколения, а «классицизм» вообще. Все четверо из черного списка классицизма программно принадлежат разным генерациям и разным школам: символист, старик Сологуб (р. 1863), кларист и вольный постсимволист Кузмин (р. 1872), опоздавший постсимволист Ходасевич (р. 1886) и гумиленок Рождественский (р. 1895). Не поколение и не школа являются фактором, а поэтическая константа. Только Ходасевич из этой четверки удостаивается чести быть обсужденным в «Промежутке». И здесь опять же возникает вопрос: взят ли Ходасевич экземплярно (для показа статической поэтики готовых вещей) или потому, что он все-таки отличается от других классицистов-совиновников? Или же Ходасевич включен в «Промежуток» как единственный автор из обозначенного ряда, который в этот момент находился вне России, и своим включением Тынянов расширяет географию русской поэзии 1920‐х годов и радиус своего обзора, параллельно блюдя завет репрезентативности?
В любом случае Тынянову в Ходасевиче интересна и другая прототипичность, проговоренная через закамуфлированное сравнение с Тютчевым. Для Тынянова и Ходасевич, и Тютчев – поэты-дилетанты. То, что колоссальный эволюционный потенциал дилетантизма не виден современникам, Тынянов впоследствии обозначит в статье «О литературной эволюции» опять-таки на примере Тютчева. Дилетантизм, по Тынянову, остается понятием оценочным, его историко-литературное значение высокомерно принижается с точки зрения старомодной науки. Дилетантизм, который современнику с его предубеждениями кажется тривиализацией, «разложением» литературы, на самом деле «преобразует литературную систему»87. Но увидеть и зафиксировать эволюционный потенциал дилетантизма возможно только постфактум, из диахронического завтра. Пока же, синхронически, Тынянов признает свою «сознательную слепоту современника» и переадресует потомкам возможность по достоинству оценить эволюционное значение Ходасевича. При этом «сознательная слепота» – очередной квазиоксюморон в веренице тыняновских отходов88.
В письме к Шкловскому от 25 мая 1924 года Тынянов, выворачивая аналогию Ходасевич – Тютчев наизнанку, замечает, что «Тютчев был для Пушкина Ходасевичем»89. В свете тютчевского субстрата в тыняновском моделировании Ходасевича напрашивается вопрос, не является ли эта параллелизация попыткой придать стихам Ходасевича статус «стихотворений, присланных из Германии» – так называлась подборка стихов Тютчева, опубликованная в пушкинском «Современнике»90. При этом перекличка «Современника» 1836 года с «Русским современником» за 1924 год («Промежуток» был опубликован в четвертом номере) придавала игре в историко-литературные аналогии еще больший азарт (первое название «Промежутка» было «Высокая игра»)91.
«Тютчевская» несовременность Ходасевича становится топосом, по крайней мере в устах Шкловского. Так, в третьем номере «Русского современника» выходят статья Шкловского «Синхронисты и современники» и рецензия Бориса Томашевского на книгу Ходасевича «Поэтическое хозяйство Пушкина»92. Соседство с Ходасевичем и другими авторами номера озадачило и смутило Шкловского. По его собственному свидетельству, в письме в редакцию он «выразил удивление тому, что оказался современником Тютчеву и Пруткову, не отрицая самого факта, но категорически отрицал свою одновременность с Абрамом Эфросом и Ходасевичем, утверждая, что это только хронологическая иллюзия»93. Шкловский гротескно форсирует тыняновскую оценку Ходасевича из «Промежутка». Современность Ходасевича – «хронологическая иллюзия» промежутка, интегральный курьез синхронии94.
Диссонансы синхронии и диахронии обнажают зазор между по определению ангажированной перспективой современности и эволюционной оптикой. По мнению Мариэтты Чудаковой, критические статьи Тынянова («Литературное сегодня» и «Промежуток») обозначили тогдашние представления формалистов о том, как «должна бы оцениваться эта [современная] литература <…> при допущении, что она <…> управляется законами литературной эволюции»95. Однако исследовательница отмечает, что формалисты (и в том числе Тынянов) в своих критических подходах (отходах) к современной литературе «абсолютизировали, излишне стабилизировали» и тем самым «сузили» возможности собственной концепции96. Литературная эволюция предполагает динамику и постоянное обновление за счет периферии, и, «будучи не только научной школой, но и литературной группой», формалисты в критике сделали ведущей ставку на собственные вкусы, с присущим им игнорированием консерватизма и тотальной установкой на обновление97. Чудакова упрекает формалистов в том, что они не разглядели набиравшую в эти годы обороты подмену «инерции изменения» – «инерцией подавления» и бессознательно, упиваясь собственной авторитетностью, начали работать на благо последней98. На примере критически-реалистического романа, который Тынянов отвергает как жанр устаревший, автоматизированный и не востребованный современностью, Чудакова – не без легкого, но чувствительного диссидентского укора – показывает, как опоязовская критика непроизвольно вторила и помогала репрессивно-дидактическому официозу искоренять из текущей литературы опасные и неугодные жанровые формации, придавая подспудно научную авторитетность официальной позиции99. Исследовательница упоминает тыняновское важное замечание о колоссальном эволюционном значении дилетантизма и эпигонства для литературы 1820–1830‐х годов в статье «О литературной эволюции»100, но тут же подчеркивает, что Тынянов никак не переносит эти воззрения на современность в своих критических статьях101.