Полная версия
Дао подорожника
Алексей Андреев
Дао подорожника
Цветок
То, что напоминает о прошлом,
но уже никуда не годно:
художник, потерявший зрение.
(Сей-Сёнагон, «Записки у изголовья»)
Когда он добрался до храма, уже смеркалось. Он вытащил фонарик и осветил белые растрескавшиеся ступени. Дверь была приоткрыта, но художник медлил, разглядывая барельеф над входом.
–Добро пожаловать, – раздался вдруг голос; художник вздрогнул и опустил левую руку в карман плаща. Недалеко от входа, на низкой скамейке у стены сидел человек. Судя по голосу, пожилой.
–Я сторож, – сказал старик, опережая вопрос. – Охраняю сей памятник искусства и архитектуры. Кстати, сейчас храм закрыт. Приходите утром.
– Ага. – Художник вынул руку из кармана. – Значит, все правильно. Но я представлял себе это… несколько иначе.
–Ага, – повторил старик, пародируя его тон. – Вы представляли себе тайное место в джунглях, куда добираются лишь самые отчаянные, чтобы увидеть Цветок.
–Да-да, Цветок!
–Ну, тогда вам сюда. Легенда относится именно к этой горе.
–Легенда? Только не говорите мне, что Цветка не существует!
–Конечно, не существует. Э-э-ох… – Сторож широко зевнул. – Такая же выдумка, как Моисеевы скрижали, Священный Грааль или висячий гроб Магомеда. Хотя, конечно, ближайшими аналогами следует считать сожжённый Геростратом Храм Артемиды, а также одно малоизвестное святилище в Малой Азии, – закончил он совершенно тоскливым голосом усталого экскурсовода.
–Даже если это враньё… – Художник нетерпеливо дёрнул плечами. – …Я уже притащился сюда и хочу увидеть всё своими глазами.
Он взбежал по ступенькам и положил руку на витую бронзовую ручку.
–Хорошо, – сказал тогда сторож, – но я должен вас предупредить.
–О чём?
–Да вы не спешите. Времени у вас достаточно, а выбор серьёзный…
Уверенная интонация старика заставила молодого вернуться к скамейке.
–Я слушаю.
–Видите ли, я вам соврал, но раз вы настаиваете… Цветок действительно существует. Но тот, кто его увидит, теряет зрение. Раз уж вы поверили в первую часть легенды и приехали сюда, вам придётся поверить и в продолжение, которого вы, к сожалению, не знали.
–Да, я слышал, что посещение храма связано с какими-то неприятностями. Но насчёт потери зрения…
–Посмотрите. – Сторож махнул рукой в сторону барельефа над входом.
Художник поднял фонарик. Теперь он понял, что зацепило его внимание в первый раз. Глаза на всех лицах закрыты, хотя изображены явно живые люди: кто-то идёт, кто-то держит в руках инструменты.
–Потому туда никто и не ходит, – сказал сторож. – А пожертвования, кстати, оставляют у крыльца, вон в той каменной чашке.
Художник задумчиво прошёлся вдоль стены, заглянул в чашку: там лежало несколько монет. Он вынул кошелёк и добавил две свои. Монетки громко звякнули в темноте.
–А вы сами-то видели Цветок? – спросил он вдруг. Было заметно, что ему хочется навести фонарик на лицо загадочного старика, но он не делает это из вежливости.
–А мне ни к чему, – ответил тот спокойно. – Я ведь не художник, «красоты любой ценой» не ищу…
И чувствуя, что пришедший не очень-то ему верит, добавил:
–Ну, по крайней мере, я могу пока разглядеть и ваш крупный нос, и шрам на скуле. Интересно, кастетом или так, бутылкой?
– Бутылкой. Но это давно, ещё в… – начал художник, и тут же остановился. Если его нос действительно можно было увидеть сейчас, то старый шрам в этих сумерках не мог бы разглядеть никто. Он снова глянул на дверь, будучи изрядно озадачен и странным сторожем, и предоставленным ему выбором. И уже почти не удивился, когда рядом хрустнула ветка, и девочка лет семи, непонятно откуда взявшаяся, весело сказала «Привет!» и села на скамейку рядом со сторожем.
–Ещё один пришёл? – спросила она старика.
–Он уже уходит, – ответил тот и погладил её по голове.
Художник между тем продолжал водить лучом фонарика по барельефу, выхватывая из темноты каменные лица с закрытыми глазами. Потом решительно выпрямился:
–Я войду туда.
–Как хотите, – сказал старик.
–Счастливо, – сказала девочка.
# # #
Ничего ослепляющего не произошло. Внутри маленького храма горело четыре светильника, они освещали небольшое возвышение у стены, противоположной входу. Пахло чем-то кисловатым, напоминающим человеческий пот. Около возвышения – или алтаря? – запах усилился, и подойдя ближе, молодой человек заметил на алтаре цветы. Некоторые завяли, а некоторые засохли настолько, что едва не рассыпались в пыль от шума шагов. Однако ветка, лежавшая сверху, была совсем свежей. Правда, в свете факелов орхидеи не так впечатляли, как днём; художник вспомнил, что точно такие же продавали на станции – звёзды ослепительно-белых лепестков с алым язычком в центре.
Стоило ради этого тащиться в такую даль? Он ещё раз пробежал лучом фонарика по странному алтарю, на всякий случай поглядел в углах – там тоже было пусто – и заметил ещё одну дверь, сразу за алтарём. Поспешно вскочив на возвышение и пройдя по цветам, он распахнул дверь… и оказался на заднем дворе храма. Внизу в темноте лежала долина, откуда он поднялся на эту гору. Едва заметная тропинка вела обратно вниз.
Он захлопнул дверь и пошёл по тропинке, подсвечивая себе дорогу фонариком и посмеиваясь над собственной легковерностью. Тропинка незаметно превратилась в просёлочную дорогу, деревья расступились, открыв молодой месяц… а он все шёл, не замечая ничего, кроме светлого пятна, прыгающего у него под ногами и иногда забегающего вперёд, но недалеко – батарейки садились.
И только когда впереди показалась неоновая надпись BAR, только тогда по-настоящему ощутил он прилив разочарования. Тонкий серп луны вспыхнул последний раз, как полоска света из-за неплотно задёрнутой шторы, и исчез за тучей.
В баре он попросил виски.
–Чистый? – спросил бармен, не отрывая взгляда от телевизора.
–Можете разбавить водкой.
Бармен оглядел его с лёгким интересом, вынул две бутылки, плеснул из обеих в стакан.
–Смотрели храм?
–Да.
–Многие разочаровываются, – кивнул бармен. – Тут один даже повесился в прошлом году. Немец, кажется. Или русский. А всё из-за этих, которые красивые сказки сочиняют. Сторожа чокнутого видели? Во! Потом ещё говорят, сумасшествие не заразно. А по-моему, очень даже заразно! Когда немец-то кончился, кое-кто из наших не выдержал. Собрались, пошумели, и чуть было не спровадили этого психа-сказочника в дурдом… Но всё-таки не вышло. Исправно, говорят, служит, да и кто ещё образованный будет в такой глуши стеречь ваши развалины? Потом знающий человек рассказал: заступился кто-то за этого старикашку. Кто-то с бо-ольшим кошельком… Небось тоже какой-нибудь любитель старинных легенд. А по мне, так всё одно – что бред больного, что легенды эти… Вы-то говорили с ним?
–Говорил. Но я в такие байки не очень-то верю. Так, покатался-посмотрел. Архитектура у вас интересная. Да и вообще, природа.
–Вот это правильно! Здоровый туризм – и нам хлеб. Сами-то откуда будете?
–Париж.
–О, ну тогда здешняя глушь вам быстро надоест. Вот Богота другое дело: там и казино, и девочки первый класс.
–Да, пожалуй. Налейте-ка мне ещё. И кстати, как отсюда быстрее пройти к станции?
–А просто вниз по дороге, никуда не сворачивайте.
–Замечательно, спасибо. Нет, сдачи не надо.
# # #
В это время сторож и девочка спускались с другой стороны горы. Девочка шла впереди, держа старика за руку, а он покорно следовал за ней.
–Ты рассказал ему легенду? – спросила она.
–Он знал её, только не до конца. Впрочем, что толку. Слишком молод – ни слушать, ни смотреть не умеет.
–Но ты тоже не видишь меня.
–Я видел тебя. Это было давно и совсем в другой стране. Помнишь, я тебе рассказывал.
–Расскажи ещё раз. Я люблю эту историю. К тому же ты каждый раз рассказываешь по-разному.
–Хорошо, – согласился старик. – Только ты смотри внимательно под ноги, а то мы оба свалимся и разобьём себе носы.
Он замолчал на некоторое время, а потом начал свою историю:
–Я был известным художником и жил в городе Лионе…
–Известные художники живут в Париже, – возразила девочка.
–Эй, кто рассказывает, я или ты? – Сторож легонько хлопнул ее по плечу. – То-то же, не перебивай.
Сначала я действительно жил в Париже, и именно там сколотил себе славу. Хотя, если говорить об славе – её в основном создавали мои шумные попойки и хулиганские выходки, а не картины.
Однажды, к примеру, я попал на вечеринку, где присутствовал сам Дали. Его жена, Гала, шокировала окружающих новым белым платьем, которое на первый взгляд выглядело очень консервативным, а на второй – совершенно неприличным. Я нагло ухаживал за ней весь вечер, и под конец усадил её в кресло, куда перед этим пролил немного кетчупа.
Когда окружающие захохотали, старый мистификатор быстро выкрутился, приписав создание этой «новой палитры» самому себе. Он тут же усадил жену на лист бумаги и объявил полученный оттиск «шедевром менструально-критического метода». Но он был зол, чувство собственного величия изменило ему на мгновенье, и он ляпнул какую-то гадость про «соавтора». Фраза тут же была подхвачена владельцем галереи, где выставлялись мои работы, и появилась на следующий день в газетах.
Но я и вправду любил рисовать, и рисовал неплохо. Когда известность позволила мне стать достаточно независимым, я решил, что жить в Париже вовсе неинтересно, особенно если ты уже не заботишься о мнении болтливой богемы. Мне же самому было все равно, где жить. Единственное, чего мне хотелось – чтобы в городе, где я живу, ходило метро, как в Париже. И я переехал в Лион. Это даже улучшило мой образ: для критиков я превратился в эдакого гения-затворника, который возвысился над мирской суетой и творит свои шедевры в гордом отрыве от общества.
Такая жизнь меня вполне устраивала. Я подолгу гулял один, наблюдая людей в разных ситуациях – в метро, в парках, на рынках, иногда даже в тёмных кинозалах во время просмотра каких-нибудь экзотических фильмов, – и возвращаясь в студию, много работал. В Лионе я нарисовал лучшие свои вещи: японку, которая держит во рту сломанный гребень для волос; мальчика-официанта, смахивающего отражение неба с залитых дождём столов; и ещё несколько картин, среди которых наиболее известны «Безносый поцелуй» и «Музыка точильщиков».
Продолжал я и кое-какие выходки, разве что теперь они стали тоньше. Так было с «Кошкиной Стеной». Однажды мы с друзьями возвращались после зарисовок на природе. В метро в ожидании поезда я рассматривал серые стены, лишь кое-где расцвеченные рекламой да сомнительными надписями. А потом вынул синий мелок и быстро нарисовал кошку с длинной шеей и большими глазами. Мои приятели, не говоря ни слова, добавили рядом своих пастельных кошек: толстую жёлтую и облезлую чёрную.
Дальше всё пошло само собой – не проходило и дня, чтобы на стене не появилось новой кошки. Каждый художник, а то и просто вольнолюбивый житель Лиона, ожидавший поезда на этой станции, считал своим долгом подрисовать свою кошку. «Кошкина Стена» стала не менее популярной, чем какая-нибудь выставка или музей; некоторые, услышав о ней, специально приезжали издалека, чтобы поучаствовать в затее. Кошек рисовали уже не только на стене, но и на полу, на перилах эскалатора, на поездах…
Чтобы прекратить эти беспорядки, к Стене был приставлен специальный полицейский. Но и это не остановило любителей граффити: человек, проходя мимо, на секунду задерживался, прислонял к Стене заранее заготовленный трафарет, на Стене отпечатывалось нечто хвостатое и ушастое, а изобретательный автор тут же скрывался в толпе. Потом стали подбрасывать живых кошек: пугаясь толпы и поездов, те громко орали и разбегались в разные стороны…
Через полгода после «рождения» Стены я прочёл в газете историю, которая звучала совсем уж невероятно. Полицейский, дежуривший под Стеной, вдруг заметил, что прямо у него над головой осыпается штукатурка и является кошачья голова, будто кто-то высекает её на Стене невидимым зубилом. Шокированному сержанту понадобилось ещё с полминуты, чтобы оправиться от страха и понять, что происходит; дуло пистолета с глушителем торчало из окна поезда, отъехавшего от дальней платформы…
Слушай, я, кажется, о чём-то другом рассказывал, – прервал себя старик.
–Нет-нет, всё правильно, продолжай! – успокоила его слушательница. – Ты рассказывал, как ты жил в Париже, потом в Лионе…
–Да, верно… Ну вот, так я и жил, рисовал и шутил в своё удовольствие. Но однажды со мной случилось неприятное: я попал под автобус.
Со мной вообще частенько происходили разные штуки по причине того, что я любил отключаться от реального мира, задумавшись. В таком состоянии я мог выйти не на той станции метро или абсолютно позабыть о важной встрече. Один раз, очнувшись после очередного приступа «лунатизма», я обнаружил, что все люди вокруг меня – негры! На улице, в магазинах – нигде не было видно ни одного белого лица, и вдобавок шёл густой снег… К счастью, это была не Африка, а значительно ближе, и я кое-как добрался до дому в тот же день.
Как правило, все подобные истории кончались хорошо, но вот с автобусом вышла промашка. Я переходил улицу, совершенно не глядя ни по сторонам, ни на светофор. И наверное, перешёл бы без всяких проблем, если бы не чей-то окрик, вернувший меня к действительности прямо на середине дороги. Я обернулся, замешкался – и аккуратный белый автобус с синей полосой откинул меня далеко вперёд.
Поначалу казалось, что я отделался лишь ушибом локтя и лёгким сотрясением мозга; однако врач настоял на том, чтобы я пришёл через неделю для повторного осмотра. Я чувствовал себя прекрасно, но результаты осмотра насторожили врача: он сообщил мне, что моё зрение село – немного, совсем чуть-чуть, так что я сам этого даже не заметил бы, если бы не хитрые манипуляции с таблицами, висевшими у врача на двери. «Возможно, вы просто устали сегодня, – сказал он мне. – Зайдите ещё разок через недельку, на всякий случай…»
К концу недели я и сам почувствовал, что зрение портится. Я всё ещё видел хорошо, но было кое-что, безошибочно указывающее на ухудшение. Я перестал видеть некоторые звёзды – не те, яркие, которые видят почти все, а самые слабые, которые я прекрасно различал ещё недавно. Я пришёл к доктору за день до назначенного срока, и опасения подтвердились: зрение моё слабело, и достаточно быстро. Врач сказал, что современная медицина тут бессильна. Очевидно, во время аварии были задеты какие-то особые участки мозга, и так далее, и так далее… Короче говоря, примерно через месяц мне предстояло стать совершенно СЛЕПЫМ.
Конечно, я сразу же отправился в любимый бар, с надеждой упиться до беспамятства; однако дикая и моментально трезвящая мысль о том, что я, художник, ослепну, не оставляла меня ни на миг. Ни бессонница, ни алкоголь не могли примирить меня с тем, что мне предстоит.
Я побывал у двух других врачей, но все твердили одно: ещё пара-тройка недель, и все. Рисовать я больше не мог. Каждый раз, подойдя к мольберту, я видел, как тонкий рисунок расплывается перед глазами, и руки мои начинали трястись.
Раньше я почти не встречал на улицах слепых, но за последнюю неделю мне попалось на глаза сразу несколько. Сначала нищая девушка с собакой: они сидели на асфальте у входа в супермаркет. Потом ещё двое, пожилые: один вёл другого под руку, а в свободной руке он держал белую трость, которой постукивал о край тротуара. Тот, которого вели, прижимал свою трость к груди обеими руками. У всех этих слепых были какие-то неживые, лишённые мимики лица; а лицо того, которого вели под руку, и вовсе ужаснуло меня – на нём застыло подобие довольной улыбки, как если бы улыбался экспонат из музея восковых фигур.
Знакомый скульптор пригласил меня на открытие своей выставки. Было много народу, шампанское, я даже как будто отвлёкся от своих проблем… и тут взгляд мой упал на человека, который делал что-то странное. Он как будто обнял одну из новых скульптур моего друга, и стоял так, медленно ощупывая её руками… Слепой!
Я порвал отношения со всеми, даже с самыми близкими друзьями. Моя лучшая натурщица Соня – мы жили вместе уже четыре года, она сносила многое – но в один прекрасный день не выдержала моей грубости, в слезах запаковала чемодан и уехала в Париж. Я никому не говорил о своей беде, поэтому все сочли моё поведение очередной причудой зазнавшейся знаменитости. «Надеюсь, в этот раз ты выпьешь достаточно для того, чтобы утонуть в Роне без красивых жестов!» – крикнула моя подруга перед тем, как уйти.
Возможно, именно эта фраза и удержала меня от утопления. Какими-то пошлыми стали казаться все эти самоубийства на пустом месте, столь популярные в нашей артистической среде. Вся эта «борьба с невидимыми демонами», вся болтовня о «высших планах сознания», об «апокалиптических знаках в семиотике городской архитектуры»… В отличие от этих изнеженных эстетов, я теперь точно знал, каков он – ад для художника.
Оставшись совсем один, я целыми днями бродил по городу в пелене мокрого снега, в доску пьяный и абсолютно трезвый одновременно… А когда замерзал, спускался в метро и сидел там на скамейке, разглядывая прохожих, или ездил от станции к станции.
Как-то раз, проходя по незнакомой улице и думая, куда бы зайти погреться, я увидел вывеску «Оранжерея». Внутри было жарко и сыро; со всех сторон цвели причудливые тропические орхидеи. На фоне заснеженного стекла особенно смотрелись белые, с ярко-красными язычками в центре. От них шёл тонкий, волнующий аромат, возникали мысли о киви и манго, о море и женщине…
Я снял плащ и сел на скамью. В конце концов, неплохая идея: наглядеться на красоту впрок перед тем, как я ослепну. Я вдруг понял, что все эти дни, бродя по городу, я старался увидеть как можно больше движущихся, сменяющих друг друга объектов. Как будто пытался отвлечь себя от мрачных мыслей этим калейдоскопом, напоминающим мне, что я всё ещё зрячий.
А в оранжерее было тихо и спокойно. Это была удивительная пауза в хаотическом вращении моего мира последних дней. Но вскоре я заметил движение: по одной из дорожек, вьющихся среди зелени, бродила девочка в очках, с большим альбомом. Она останавливалась около каждого цветка, зарисовывала его в альбом, затем приседала перед табличкой и аккуратно переписывала название. Она вовсе не была красивой, но она двигалась, и я невольно засмотрелся на неё, позабыв и о цветах, и о своей беде…
Её нужно нарисовать, понял я.
В кармане плаща нашёлся блокнот и обломок угольного карандаша: оказалось, я до сих пор ношу их с собой, по привычке. Я вынул бумагу и уголь. Моя модель как раз присела перед бело-красной орхидеей, которая понравилась мне больше всего. Я набросал профиль девочки, глаза, волосы и воротник, и только собирался нарисовать очки… как вдруг девочка, записавшая название цветка, резко вскочила, очки слетели с её носа и с треском разбились о камень дорожки. Теперь она выглядела точно так, как на моем рисунке – без очков.
Потом носик её сморщился, и я затаил дыхание: сейчас заплачет. Но плакать она и не думала. Наоборот, усмехнулась и сказала то ли орхидее, то ли камню, то ли самой себе:
–Вот и хорошо! Теперь мне не придётся переписывать эти дурацкие названия. Скажу, что у меня разбились очки! Это ведь честно, правда? – спросила она у очков, валявшихся на дорожке. – Можно теперь просто погулять и посмотреть на цветы. Их-то я вижу и без очков, и без названий!
Этот монолог так изумил меня, что я рассмеялся. Она сощурилась в мою сторону и строго спросила:
–А вы что тут делаете?
–Я? Я вот… тебя рисую, – ответил я и показал ей блокнот.
–Это очень правильно, что вы нарисовали меня без очков, – заметила она, подойдя поближе и разглядывая мой набросок. – Они, знаете ли, разбились.
–Держи, – сказал я и протянул ей листок.
Она ещё раз взглянула на портрет:
– Но меня никто не узнает на этой картинке. Я ведь всё время в очках хожу. Так что совсем непонятно, зачем он мне…
Я рассмеялся снова, подумав: вот всемирно известный художник дарит человеку портрет, а человек спокойненько отказывается!
–Впрочем, так и быть, давайте. Отдам его маме. Она-то узнает меня в любом виде.
Девочка взяла рисунок, поблагодарила меня и снова пропала в орхидеях.
Вот и вся история. Это был последний рисунок в моей жизни. Я слышал, что его впоследствии продали на аукционе за полмиллиона долларов, и сейчас он висит в одном из музеев США, в городе Бостоне. А я, как и предсказывали врачи, через три недели полностью потерял зрение. Когда это случилось, я выяснил, где растут те самые орхидеи, с огненным язычком в центре и белоснежными лепестками вокруг него. И переехал сюда, на их родину. Так что и в правду уже видел тебя. И могу видеть теперь в любое время. Хочешь, нарисую твой портрет хоть сейчас?
Смотритель храма остановился, комично наморщил лоб и широко развёл руки, держа в одной воображаемую палитру, а в другой воображаемую кисть.
–Пойдём, пойдём! – засмеялась его маленькая спутница. – Зачем нам этот портрет? Если ты можешь видеть меня в любое время, он тебе не нужен. А мне тем более: я всегда могу поглядеться на себя в речке.
–Это верно, – согласился старик, и снова взял девочку за руку.
Они вышли из леса, остановились на высоком берегу реки и стали смотреть на воду – в тишине, которую нарушил лишь далёкий свисток поезда, отходящего от станции.
Новое платье королевы
Человека, к которым связана эта история, я не видел уже много лет, и все мои попытки разыскать его ни к чему не привели. Возможно, это исчезновение связано с его непростой работой. Или он просто переехал, не успев поставить меня в известность; в конце концов, мы не были такими уж близкими друзьями. Хотя был период, когда я, в ту пору ещё начинающий журналист, ездил в Ленинград чуть ли не каждый месяц – специально придумывая себе репортажи в этом городе, чтобы лишний разок там погулять – и во время этих прогулок почти всегда заходил к нему. Но потом навалились дела, и когда суетливая Москва отпустила меня опять в Питер, его домашний телефон уже отвечал чужим голосом, ничего не знающим о прежнем жильце. Как бы то ни было, я решил, что теперь могу рассказать эту историю без особого вреда для него или кого-либо ещё.
Знакомого моего звали Виктор. Он был старше меня лет на десять, и вид имел такой, что вряд ли кто-то смог бы угадать его профессию исключительно по внешности. Скорее, наоборот, многим вспомнилось бы выражение «лицо кавказской национальности» со всеми негативными ассоциациями. Чёрные вьющиеся волосы, орлиный нос и карие глаза с тёмным, пронизывающим взглядом – много ли надо для включения старинных стереотипов?
Кроме того, одевался Виктор несколько небрежно – как мне показалось при первой встрече. Позже я пришёл к выводу, что это впечатление «вокзальности» было связано вовсе не с одеждой, а с его манерой двигаться, моментально переходить от расслабленной позы к активной жестикуляции. В одежде же, наоборот, обнаружился определённый вкус: я, например, заметил, что с синим костюмом он носит золочёный «паркер», а со светло-серым – капиллярную ручку из прозрачного оргстекла, и никогда не путает этих сочетаний.
Если добавить, что познакомились мы с ним на выставке современной каллиграфии в Эрмитаже, наверное, станет понятно, как я удивился, когда узнал, что он работает криминалистом.
Впрочем, мы редко говорили о его или о моей работе, поскольку наши интересы пересекались в области хобби. Мы оба увлекались фотографией, и фотографией необычной. Нас привлекали снимки, в которых на первый взгляд не было ничего особенного. Как правило, там даже не было людей. Но то, что было запечатлено на этих фотографиях – старый дом, пара искривлённых деревьев или дорожный знак в сочетании с памятником позади него – всё это вызывало определённые ассоциации, содержало дополнительный смысл или просто казалось странным, если разглядывать снимок подольше. Сделав такую фотографию, всегда бывает интересно узнать, как другие люди видят пойманный тобой образ, где редкое сочетание предметов и освещения заставляет выглядеть по-особому совершенно обыденные вещи.
Направляясь в очередной раз к Виктору, я обдумывал новые аргументы для спора, который шёл у нас уже давно и касался природы нашего странного хобби. По правде говоря, мы не были большими знатоками терминов искусствоведения, и наши дилетантские дискуссии обычно строились на простых сравнениях. Например, моя позиция выражалась такой моделью. Возьмём фотографию розы, говорил я. Разрежем её на мелкие кусочки. Пока кусочки не перемешаны, или перемешаны лишь чуть-чуть, роза ещё различима. Возможно, в таком виде она выглядит даже более впечатляюще, чем на неразрезанной фотке. Но вот мы перемешиваем фрагменты дальше… Я утверждал, что всегда есть какая-то грань, порог, за которым ассоциации перестают работать, оставляя нам лишь кучу разноцветных обрезков бумаги.