bannerbanner
Джексонвилль – город любви
Джексонвилль – город любви

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 9

Василий Григорьевич с удивлением почувствовал, что по абсолютно непонятным для него причинам, в тот момент разговора, когда страх Кольцова перед разоблачением в грязных шашнях на «Бригантине» оформится в определенный результат, а именно, – решимость помочь ему в серьезной борьбе с Горбенко, Федор Петрович вдруг перестал реагировать на придуманные им уловки. Никакие ухищрения не помогали. Кормыченко, несколько раз попробовав особенно жестко надавить на психику Кольцова, не получил желаемого результата и вынужден был спустить разговор на тормозах. На счастье, в дверях уже пару раз показывалась испуганная секретарша, молодая, миловидная женщина с наивным лицом телки, укушенной в задницу слепнем. Она заговорщически пыталась делать Кормыченко какие-то китайские знаки через щелочку, и когда дверь приоткрылась в третий раз, Василий Григорьевич с деланным недовольством воспользовался удобным моментом:

– Ну, что у вас там опять стряслось? Я же сказал: ни с кем, ни для кого!

– Василий Григорьевич… – робко начала секретарша.

В это время Кольцов очнулся от своих сексуальных грез.

– Право, Василий Григорьевич, не стану я тебе мешать. Еще вечером встретимся, поговорим, – и Кольцов встал из кресла.

«Как же, поговоришь с тобой у Фаины вечером! Небось, налижешься до полусмерти! Ладно, раз уж ты все равно с крючка соскочил, на хрена ты мне здесь сдался! Ну, ничего, нужно тебя напугать по-настоящему, найдем способ, напугаем! Все равно я тебя заставлю мне помочь, хочешь ты этого или не хочешь!».

– Вот, всегда ты так, Вера, встрянешь, сколько тебя учить! Ты уж не взыщи на них, Федор Петрович, все – деревня неотесанная! Чего стоишь, выйди! Я сейчас! Посиди еще, Федор Петрович!

– Нет, Вася, спасибо. Знаешь, пройдусь, вдохну вашего, – на секунду Федор Петрович запнулся, а потом решительно закончил, – нашего воздуха морского.

Василий Григорьевич широко и понимающе улыбнулся:

– Нет проблем, только не задерживайтесь, в шесть я заеду.

Для Кормыченко все было яснее ясного: «Сейчас закатится наш Федор Петрович к Зое, как-никак, давно не виделись… недели две, кажись, шуры-муры, ну не целоваться же им взасос вечером при Алле! Хотя я Федора никак не пойму, чего это ему вздумалось опять Зою подрючить? Ну ладно, тогда, по молодости. Да и Зоя была баба в соку – в самый раз, то, что надо, ничего что старше, это для молодого мужика очень даже интересно! Ну а теперь то что? И стоит же у него хуй на пенсионерку!».

Кольцову было безразлично, что подумает Кормыченко, в конце концов, их отношения с Зоей никогда не являлись для Василия секретом. К тому же, Федор действительно собирался зайти к ней, но для Кольцова это был не просто, и не столько поход налево, к старой во всех смыслах любовнице, ему предстояла еще одна встреча с прошлым, сладостные и болезненные воспоминания о котором он так лелеял несколько последних месяцев. Это также могла быть и встреча с будущим, здесь в Джексонвилле, будущим призрачным и неопределенным.

– Спасибо, не провожай меня, – сказав это, Кольцов в то же мгновение одернул себя: «Постой, а ведь ты уже не тот, кого почтительно провожают из кабинета!».

Он взглянул на Кормыченко, который действительно уже приподнялся из своего массивного кресла, улыбаясь еще шире. Возможно, Василий Григорьевич действительно думал провести Федора Петровича, как делал это всегда, а, может быть, просто хотел стоя подать руку и попрощаться. Скорее всего, он не почувствовал некоторой неловкости момента, хотя…

Они пожали друг другу руки, и Кольцов вышел. Спускаясь по широкой мраморной лестнице со второго этажа, Федор Петрович прокручивал в голове картинки своих многочисленных посещений этого здания в духе сталинского ампира. Вспоминалась и скованность первых проверок, и та уверенная министерская вальяжность, которую он выработал за последние годы. Кольцов задумался: “А как же я иду теперь?”, – и споткнулся. Удержавшись за перила, Федор Петрович быстро спустился к выходу. Знакомый милиционер-постовой привычно отдал ему честь, какая-то женщина в дверях поздоровалась с ним, он кивнул в ответ, и уже выйдя из горисполкома, нехотя попытался припомнить, откуда он ее знает.


***

Погода изменилась. Солнце пробилось сквозь тяжелые осенние тучи и радостно засияло, превращая их неровные края в причудливые, ослепительно белые узоры, напоминающие недоступные горные вершины. Одетая в серый гранит площадь еще час назад походила на склеп, а сейчас ожила и заиграла яркими солнечными бликами. В веселом хороводе листопада закружились золотисто-багряные клены, и даже бронзовый Ленин, казалось, вот-вот швырнет на радостях свою навеки зажатую в руке кепку. Перемена погоды взбодрила Кольцова. Остановившись у одной из полуразбитых скамеек в сквере возле памятника вождю пролетариата, он снял плащ, накинул его на левую руку и привычно быстро зашагал по направлению к главной улице, откуда доносился назойливый звон трамвая.

Курортный сезон закончился, и в этот будний день на излете осени проспект Ленина был немноголюден. Рестораны и кафе все еще пестрели нелепой пластиковой мебелью летних площадок, но это было лишь печальное напоминание о лете, когда праздные отдыхающие заполняли Джексонвилль. В середине октября, посреди рабочей недели, мало кто из местных жителей присаживался за эти столики, даже чтобы выпить сто грамм или чашечку кофе. Но все равно, каждое утро, разноцветные столы и стулья упрямо возникали на центральном проспекте города, наполняя души озабоченных прохожих несбыточной надеждой на скорое возвращение лета. Сегодня в это действительно можно было поверить, таким пронзительно голубым было небо, и так ласково, не по-осеннему, грело солнышко.

Федор Петрович прошел два квартала в сторону моря и свернул с проспекта. Кольцова всегда поражала в Джексонвилле та разительная перемена, которая происходила, стоило только оставить позади центральную улицу. За дворами добротных сталинских пятиэтажных домов, которыми был застроен проспект, начинался совсем другой мир. Тихие, все еще мощенные булыжником, улочки обрамлялись небольшими приземистыми домиками не выше трех этажей. Здесь по утрам открывали, а на ночь закрывали скрипучие ставни. Почти у каждого дома стояли врытые в землю, перекошенные скамеечки, окрашенные под цвет деревянных наличников. На них важно, опираясь на палки и костыли, восседали суровые старики и старухи. Кольцов готов был поклясться, что за те двадцать лет, что он бывал здесь, ни один из них не покинул своего поста. Эти улицы, которым и было-то немногим больше ста лет, просто дышали ветхозаветной древностью. Здесь всегда было много тени, и поэтому радость от погожего осеннего дня быстро развеялась. Кольцов снова погрузился в мрачные воспоминания. Еще утром он твердо решил, что прежде чем пойти к Зое, он должен зайти на могилу отца. И теперь, когда он приближался к старому городскому кладбищу, в душе поднимался пережитый шестнадцать лет назад ужас.

Папа разошелся с матерью как-то тихо. Федор, поглощенный своей общественной деятельностью в институте поначалу даже этого не заметил, пока в один из редких вечеров, когда мать приготовила ужин, а Федор ужинал дома, он не спросил у нее: «Где папа?». На что Антонина Федоровна невозмутимо ответила: «Мы разошлись, он здесь больше не живет. Разве ты не знаешь?». Федор тогда и удивился, и не удивился одновременно. С одной стороны, это было довольно неожиданно, но с другой, надо было знать папу. Не мудрено, что Федор сперва даже не заметил уход родителя из дому. Петр Матвеевич умел жить так, что его просто не видели. Молчаливый, спокойный, он тихо существовал рядом: незаметно уходил и возвращался с работы, без шума выполнял свои домашние обязанности. Федор тогда поймал себя на мысли, что никогда не замечал, как папа спит или ест. Он тихо жил, никому не мешая. Так же ненавязчиво папа пытался воспитывать Федора, внушая ему понятия о порядочности, честности и мужской выдержке. Этого багажа Федору Петровичу могло бы хватить надолго, но жизнь постоянно заставляла его действовать совсем иначе, и из Федора вышел совсем другой человек, не похожий на папу.

Вскоре после развода с матерью отец Кольцова уехал из Южногорска. Он всегда мечтал жить на берегу моря, поэтому нашел себе неплохую работу на Джексонвилльском химкомбинате и уже через полтора года женился на одинокой хозяйственной хохлушке с большим собственным домом, садом и огородом. Казалось, сбылись его давние мечты, он должен был обрести счастье и покой, но каждый раз, приезжая в Джексонвилль, сначала просто в гости, а потом и по служебным делам, Федор замечал, что папа всерьез пристрастился к спиртному, быстро сдает и постоянно жалуется на жизнь, чего раньше за ним никогда не замечалось.

Однажды летним вечером, в один из таких приездов, Кольцовы, отец и сын, сидели в сгущающихся сумерках на веранде дома по улице Вишневой и выпивали. Петр Матвеевич уже хорошо набрался крепенькой фруктовой наливочкой, а у Федора, расслабившегося после суматошного командировочного дня, не было ни сил, ни желания его останавливать. Клавдия Трофимовна, вторая папина жена, что-то консервировала на летней кухне, и уже в третий раз не откликалась на пьяный окрик мужа, которому, ни с того ни с сего, захотелось яблок.

– Вот баба дура, когда надо, никогда её на месте не бывает. Ну да черт с ней, пойду-ка я сам свеженьких яблочек с дерева соберу. Сейчас, сыночка, чайку попьем с ними. Заварим чай со смородиновым листом, а белый наливчик меленько в кружечку нарежем – вкуснота, аромат!

Федор задумался о чем-то и даже не ответил папе. Потом он много раз корил себя за эту оплошность. А Петр Матвеевич, пошатываясь, поплелся к яблоневым деревьям. По пути он пару раз, чертыхаясь, натыкался на какие-то железяки, долго гремел складной лестницей, на какое-то время почти затих, и из глубины сада доносились только шорох листьев да звонкий стук недозревших яблок о дно алюминиевого ведра. Вдруг – противный треск ломающихся веток, грохот стремянки, глухой удар упавшего тела о землю и странный жутковатый полускрип – полувизг, похожий на звук рвущегося брезента, который еще долго стоял у Федора Петровича в ушах. Кольцов вскочил и опрометью бросился в густую темень старого сада, сбивая те же металлические штуковины, о которые несколько минут назад спотыкался папа. Федор просто наскочил на его обмякшее тело. Не понимая до конца, что произошло, он рванул папу за плечи на себя. Тот едва слышно застонал и затих на руках у сына. Только тогда Федор разглядел, что из груди Петра Матвеевича торчит тонкий железный штырь, неудачно вкопанный им накануне в землю под яблоней для, бог знает, каких огородных нужд. По белой шведке его, как случайная клякса на чистом листе бумаги, расползалось темное, липкое на ощупь, пятно. Папа испустил дух почти беззвучно, так же тихо, как и жил.

Молчаливый переулок, по которому шел Кольцов, неожиданно ожил, превратившись в шумную разноголосую толкучку, и Федор Петрович очнулся от тяжелых воспоминаний. Люди, как мухи, зашевелились вокруг, словно разбуженные неожиданно ярким для осени солнцем. Прямо на дороге в рыжеватой пыли бабульки разложили какой-то нехитрый скарб в надежде заработать несколько лишних копеек к пенсии. За ними теснились убогие лотки с однообразным польско-турецко-китайским товаром. Тетки-торговки, все как на подбор бывшие работницы в бозе почившего Сельхозмаша, вяло переругивались с шустрыми бабками, которые закрывали проход к прилавкам.

– Эй ты, старая перечница, а ну-ка, жопу подорвала и вали по быстренькому! Ты же местовое ни фига не платишь, а моего клиента, падла, отбиваешь! Тебе подыхать пора, а мне семью кормить!

Дородная бабуля, торговавшая семечками и сигаретами, примирительно охала:

– Ох-ох-ох, доченька, куда же мне старой деваться? Пенсия совсем маленькая – на хлеб и воду!

– По тебе видно, что ты на хлебе и воде сидишь! Я же тебя знаю, ты на Пионерской живешь! Небось, за лето с курортников в своих голубятнях столько содрала, что до сих пор не сосчитала! Пенсия у нее маленькая! Кого ты лечишь?! Ты слышала, Нюра, пенсия у нее маленькая!

Тощая, длиннющая Нюра в мохеровом берете живо включилась в этот содержательный разговор, перегнувшись через соседний лоток, как надломленная ветром тростинка.

Хотя, как для тростинки согбенной, она обладала поистине громоподобным голосом повышенной противности:

– Ну, блин, вообще плесень обурела! Девки, да разбросать сейчас ее курево вонючее и всех делов!

Со стороны бакалейных ларьков ветер доносил обрывки не менее жарких словесных баталий:

– Тебе что, повылазило? Куда мешок прешь, раздолбай?!

– Куда хочу – туда и пру! А тебя тирлинь чужое горе?!

Слышался и вполне мирный обмен информацией между товарками:

– Све-е-е-т! А твой, чего, домой так и не пришел вчерась?

– Не-е-е!

– Ну ты глянь, мурло какое, во козлина злодолбучий!

Миновав оживленный перекресток, Кольцов снова углубился в тихие новопавловские улочки и через пять минут был у ворот старого городского кладбища.

Мир и спокойствие царили здесь. На кладбище, оказавшемся почти в центре современного города, уже давно не хоронили, разве что по большому блату. Даже Петра Матвеевича Кольцова, погибшего шестнадцать лет назад, определили сюда, на центральную аллею, по личному распоряжению тогдашней председательницы горисполкома Зои Васильевны Решетняк. Вековые деревья шатром раскинулись над обветшалыми могилами. Ни страха, ни боли, ни даже скорби мимолетной не вызывали здешние надгробные плиты. Все люди, лежавшие здесь, старики и младенцы, мужчины и женщины, подлецы и праведники отжили, отстрадали, отлюбили много-много лет назад. Их вечный покой казался мудрым и благословенным, а мирская суета за оградой погоста – тщетной и бессмысленной.

Кольцов купил у благостной старушки на центральном входе пестрый букетик поздних, слегка привядших астр, и отправился на свидание с папой.

Могила Петра Матвеевича была совсем недалеко. Это было чуть ли не единственное место на кладбище, где почему-то совсем не росли деревья и даже холодное осеннее солнце за полчаса могло запросто нагреть гранитное надгробие. Но сейчас, прикоснувшись к каменной плите, Федор Петрович невольно отдернул руку. Его насквозь пронзил ледяной холод.

Кольцову вдруг вспомнились нескладные стихи, которые местная знаменитость – Фаина Аркадьевна Кончиану, таинственно улыбаясь, однажды прочла ему, вроде бы безо всякого повода:

“День, когда надгробный камень,

Раскаленный как всегда,

Обожжет ладонь прохладой,

Станет первым днем конца”.

Когда он спросил ее, чьи это строки и что они означают, всегда невозмутимая предводительница местного «высшего света», смешалась как школьница, и, видимо, жалея, что прочла их, невпопад буркнула: «Да так, никак…».

Федор Петрович и сегодня не изменил своему обыкновению не задерживаться на папиной могиле. Сначала он, картинно склонившись, настойчиво постучал по металлической оградке. Ему когда-то рассказали о старом поверье, по которому без этого стука усопший не запомнит, что его приходили проведывать. Для Кольцова же было очень важно, чтобы каждый визит на кладбище засчитывался ему по некоему высшему счету как доброе, благое дело. Он поставил в гранитную вазу цветы, поправив их жестом, достойным нескольких метров кинохроники, трагически погладил папин портрет на памятнике, казенно изобразил минуту молчания и засуетился. Заученный, отработанный ритуал был исчерпан, арсенал выверенных до секунды движений истощился. Теперь нужно было проявить чувства, а их-то он давно уже растерял. Все, что по-настоящему волновало и тревожило Федора Петровича Кольцова, – это был он сам – Кольцов Федор Петрович. По поводу всего остального он лишь старательно демонстрировал окружающим фантомы эмоций, убедительные, но не натуральные. Кольцов терялся, когда ситуация требовала искренности, поэтому технично откатав обязательную программу «Благодарный сын у могилы незабвенного отца», он поспешно ретировался с кладбища.

***

И все-таки, ему не давало покоя то странное ощущение, которое он испытал от прикосновения к отцовскому надгробию. И эти странные стихи… Он думал бы об этом и дальше, автоматически шагая по городским улицам в сторону Соцгорода, если бы не визг тормозов позади. Кольцов оглянулся. Из новенького джипа неспешно выкатывался маленький кругленький человечек с розовым глянцевым личиком, аккуратной лысинкой и хитрым вздернутым носиком.

– Не знал, Федя, что ты сегодня приедешь!

«Тамбовский волк тебе Федя, и чтоб я сдох, если ты не знал, что я сегодня приезжаю!», – пронеслось в голове у Кольцова, а на лице возникла широченная улыбка с длиннющими завязками за ушами, голосок – горло медом не полощи:

– Рад видеть тебя, Володя! Замечательно выглядишь!

– И ты молодцом!

Про себя же каждый, не сговариваясь, подумал, что эта сволочь гораздо лучше бы смотрелась в изысканном ансамбле с белыми тапочками. Кольцову важно было выяснить, правда ли то, что рассказал ему Кормыченко. Горбенко, а это был именно он, распирало от желания угадать, какую позицию займет Кольцов в их с Васей противостоянии. Однако оба вели себя настолько осторожно, так боялись сболтнуть лишнее, что если бы они не были знакомы, то, наверное, не смогли бы даже выяснить, как зовут друг друга. Но два давних недруга отлично поднаторели в искусстве говорить ни о чем, и, если бы одному не хотелось поскорее оказаться у любовницы, а второму – срочно уезжать за новыми инструкциями к Марченко, могли бы протрындеть почти по-дружески еще битый час.

– Я уже стартую в Южногорск, а то бы сегодня вечером обязательно встретились! – убедительно соврал Горбенко. Он был прекрасно осведомлен, где Кольцов собирается провести сегодняшний вечер, но никогда бы не появился на организованной Кормыченко попойке с Федором Петровичем, который всегда был ему неприятен.

Это чувство неприязни зародилось давно из-за элементарной зависти второразрядного комсомольского вожака провинциального городка к почти такому же по возрасту, но уже ответственному партийному работнику областного масштаба. Оно ширилось и крепло, когда старшие партийные товарищи поручали молодому Володьке Горбенко накрывать поляны, организовывать застолья и сауны, где королем был гость из Южногорска – не просто инструктор обкома партии, а зять всевластного хозяина области Войтенко – Федор Петрович Кольцов. Обиднее всего было то, что двери всех этих мероприятий долгое время оставались закрытыми для Горбенко – рангом не вышел, а когда, наконец, пришло и его время – коммунистическая система затрещала по швам.

Надо отдать Горбенко должное, ущемленное самолюбие, нерастраченная злость и завидное стремление к реваншу любой ценой помогли ему в те смутные дни вовремя оказаться в нужном месте. Последний первый секретарь Южногорского обкома партии Анатолий Васильевич Марченко, спасая по заданию ЦК партийные средства, оценил железную хватку тщеславного, но способного провинциала и поручил Горбенко создание Морского банка в Джексонвилле, подальше от любопытных глаз и пронырливых «демократов». Поэтому, когда бывшие партийные товарищи в растерянности кружили вокруг опечатанных зданий партийных комитетов, Володя Горбенко деловито осваивал новую профессию – зарабатывать деньги. Это ему отлично удавалось – он нашел себя. Деньги давали то, к чему он всегда стремился – власть и влияние. В советское время добиться их можно было практически единственным способом – протирая штаны на освобожденных должностях в парткомитетах, медленно карабкаясь по скользким ступеням номенклатурной лестницы. Теперь обходились без этого, и Горбенко был счастлив.

Но когда фигура Кольцова возникла на вершине политического Олимпа уже нового независимого государства, Володя снова потерял покой. Несмотря на все свои бабки, он опять ощутил себя обойденным. Всесильное чувство зависти продолжало сжирать его с потрохами и Марченко, патрон и покровитель Горбенко, в который раз использовал человеческие слабости Владимира Павловича для достижения своих целей.

Не удивительно, что Кормыченко, пугая сегодня Кольцова кознями Горбенко, попал в самую точку. Ведь прогремевший недавно на всю страну скандал вокруг похождений губернатора Хвостова в бане задумывался Марченко только как второстепенная часть грязного шоу, основной мишенью которого был Кольцов. Горбенко с воодушевлением взялся за осуществление этого банального, но бронебойного плана.

Федор Петрович никогда не отличался особой бдительностью в вопросах выпивки и женского пола, поэтому Сергею Пинчуку, как непосредственному исполнителю, не стоило больших усилий затащить тогда еще вице-премьера Кольцова во время его летнего отдыха в Джексонвилле на «Бригантину», сауна которой со знанием дела была оборудована по последнему слову шпионской техники. К тому времени одна смачная запись с участием «порнозвезды» Вити – Большой Хвост, более известного как губернатор Южногорской области Хвостов, уже лежала в сейфе у Анатолия Васильевича Марченко, вожделенно потиравшего руки в ожидании второй забойной порнушки. Но и на старуху бывает проруха! Все было сделано: Кольцов мимовольно обнаружил перед скрытой камерой свою, увы, уже весьма относительную потенцию вкупе с глубокими познаниями в области ненормативной лексики. Но Володе Горбенко так не терпелось посмотреть на смертный приговор человеку, которому долгие годы люто завидовал, что он настоял на том, чтобы материал сразу после съемки, еще до изготовления копий, доставили ему на дачу.

Подвыпивший охранник, который вез компромат, не справился с управлением, машина на бешеной скорости слетела с обрыва и взорвалась вместе с ним и записью похождений Кольцова.

Марченко вынужден был пустить в ход только хвостовский порносюжет. На всякий случай, чтобы убедить Кольцова, что его подвиги на «Бригантине» никто не фиксировал, было решено, что Горбенко предложит Федору Петровичу самому запустить запись с Хвостовым в свет. Трюк был сомнительный, но, как ни странно, он, похоже, прошел. Бдительность Кольцова была усыплена. И хотя нельзя сказать, чтобы дело обошлось без подозрений с его стороны, но, все же, он почти поверил, что Горбенко пакость на него не собирал и собирать не будет. Марченко же удалось уговорить Президента Хомченко, который день ото дня становился все более податливым, почти безо всяких аргументов, просто потому, что еще одно правительственное кресло понадобилось Трудовому Союзу, отправить Кольцова в отставку.

Конечно, Горбенко не сомневался, что Кольцов знает, кто стоит за его падением, но в грязном ведении игры ни Марченко, ни он уличены не были. Теперь, когда по абсолютно непонятным для Горбенко причинам, Кольцов переехал в Джексонвилль, Володя надеялся, что сможет окончательно похоронить Кольцова, исполнив свою заветную мечту. Правда, Кольцов с его связями был еще довольно опасен, особенно сейчас, когда неутомимый Горбенко готовился к выборам в мэры Джексонвилля. Но, хорошо зная и Федора Петровича, и его уязвимые места, Владимир Павлович Горбенко все же склонен был думать, что серьезно повредить ему Кольцов не сможет.

Они попрощались с деланной теплотой.

«Фу ты, черт, ну просто руку после него хочется помыть, – бубнил себе под нос Кольцов, продолжая свой путь, – просто не знаю, что и думать, уж очень глазки у него бегают! Нет, дыма без огня не бывает! Следует все подробно разузнать! И надо же было сегодня, в день приезда с ним встретиться! Куда ты приехал жить, Федор Петрович, деревня деревней!»

***

Федор Петрович, сам того не заметив, перешел пешеходный мост через железнодорожные пути и оказался в Соцгороде. Этот район Джексонвилля вырос в начале тридцатых годов на месте старого еврейского кладбища – так победивший пролетариат закреплял свои победы. Тогда, на гребне великой индустриализации был объявлен конкурс на застройку нового социалистического рабочего поселка. Железный занавес еще не был непроницаемым и молодые советские архитекторы, вдохновленные идеями западного конструктивизма, разработали замечательный проект. Он получил все возможные и невозможные премии на разных международных конкурсах и, к счастью, его почти полностью удалось воплотить в жизнь еще до начала войны.

Прямые лучи улиц, широких даже по нынешним временам, летом тонули в зелени тополей и каштанов. Сейчас, осенью, когда деревья наполовину освободились от листвы, на фасадах домов хорошо было видно, как ритмично чередовались застекленные вертикали выступающих шахт подъездов с горизонтальными лентами вытянутых в длину, почти смыкающихся окон. В трех местах поселка, на перекрестках основных магистралей, неожиданно вырастали асимметричные девятиэтажные дома-пирамиды. Изломанные линии их террас напоминали гравюру Гюстава Доре с изображением Вавилонской башни, разрушенной Богом в назидание людям, но стройные колонны трех последних этажей, словно пронзая «пространство и время», устремились ввысь, почти как в советской песне – «через миры и века». В одной из этих башен, построенной напротив монументального Дворца культуры Джексфармкомба, на площади Двенадцати Революционных Матросов, жила Зоя Васильевна Решетняк.

На страницу:
5 из 9