Полная версия
Русская сага
Анатолий Мусатов
Русская сага
Часть первая
Глава 1
В этот проклятый год осень, казалось, никогда не кончится. Гоняя выстуженные ветра по широким южным степям, она исподволь набирала силу. По утрам, застеклённые хрустким льдом берега обширных лиманов все чаще намекали на близость зимы. Лишь к полудню, придавленная сплошным полотном тянущихся с Азова облаков, степь размокала под моросящим дождём.
На разбухших от влаги степных пространствах носились лавы конных и пеших людей. Их мощные потоки оставляли после себя разбитые в провальную жижу дороги. Подобно ненасытным гигантским змеям дороги заглатывали, затягивали в жирный кубанский чернозем тела мертвых и немощных без следа.
Но ещё некоторое время назад не было желаннее этих ветров и стужи для тех, кто совершал свой последний забег в вечность. Выжженная до звона земля была похожа на останки высохшей мумии. Поседевшие от нестерпимой жары космы ковыля и житника бесконечными волнами ложились под порывами ветра. Не принося прохлады, ветер уносился на север. Там, в безмерной дали, солёной свежестью раскинулись просторы родной Балтики.
Полторы сотни людей в черных бушлатах бежали в плотном кольце казаков. Из последних сил они старались не отбиться друг от друга. Им казалось, что вот-вот, ещё немного, и они добегут, упадут в прохладные волны родного моря. Как страшный мираж сгинет проклятая степь и этот нескончаемый бег. Земля звенела от стука копыт и дробного топота бегущих…
Казаки с холодным равнодушием смотрели на их мучения. Некоторые, прикладываясь к манеркам с водой, старались делать это как можно более нарочито, щедро поливая усы и бороды. Но все это было пустым глумлением. Моряки не видели этого. Пот, заливая глаза, выедал их словно кислотой. Многие сбрасывали заскорузлые от пота и пыли бушлаты. Сжигаемые яростным жаром, тела быстро покрывались красными пятнами ожогов. Соль разъедала стертую в паху и подмышками кожу до мяса. От этого бег моряков походил на странную пляску раскоряченных, с растопыренными руками нежитей. То один, то другой, не в силах продолжать этот сатанинский забег, падал на звенящую твердь земли. Разваленный надвое жёстким росчерком казацкой шашки, застывал еще одним, безразличным к страданиям и боли, холмиком.
Но люди не одни были в этот час под палящим зноем. Падальщики, извечные сотоварищи смерти, высоко в небе терпеливо вычерчивали круги. Повиснув черными платами, стервятники зорко следили за бегущими. Падая тяжелыми комьями на недвижное тело, птицы сиплым клокотом приветствовали свою удачу. Неторопливо расклёвывая конский помёт и тела матросов, эти твари не делали различия между экскрементами и человеческим телом. Они с равным усердием поглощали обильную падь. Вырывавшийся из их глоток хриплый клекот, казалось, отправлял в небеса заупокойные молитвы за погибших моряков.
Моряки бежали плотным гуртом. Широко раскрыв рты, они через силу выталкивали из груди горячий, сухой воздух. Липкие разводы пота на серых лицах делали их неразличимо похожими. Ими двигала только одна мысль, – «не упасть». Для каждого из них это означало сдаться. Они не могли этого допустить. Именно потому они бежали. Заставить свое тело держаться на ногах, не дав себя изрубить, было их борьбой с врагом…
«Ну-ка, подколи их, пусти их пошибче…», – подхлестывали выкриками друг друга казаки. Запах просоленных потом бушлатов оставлял шлейф едкого смрада. Лошади казаков фыркали и сбивались с аллюра.
– Федор Иванович, – окликнул ротмистра хорунжий Гонта. – Так мы не доплетемся и до вечера. Надо что-то с этой смердью делать! Может, в расход?
Усмешка скользнула по прокуренным, седоватым усам ротмистра:
– Умерьте пыл, хорунжий! Пусть станичники увидят, против кого мы воюем, кто пришел отнять у них землю и баб… А пока пусть комиссарская сволочь еще помучается. Колобов! – крикнул ротмистр.
От конвоя отделился казак. Осадив лошадь перед ротмистром, он вскинул руку к козырьку:
– Слушаю, ваш высокоблагородь!
– Вот что, Колобов, гоните их в тот распадок. Пусть… помоются. Хоть они и христопродавцы, матросня краснопузая, но всё же негоже перед создателем предстать смердящим ещё до смерти.
Тягучая жидкость, покрывавшая дно распадка источала миазмы прелой тины. Ее поверхность была покрыта бархатно-зелёными, как гной сапной лошади, лепёшками. Но моряки валились в эту адову смесь, как в крестильную купель. Вязкая жижа, просачиваясь под одежду, давала временное облегчение. Не обращая внимания на ее гнилой вкус и запах, многие пили эту взбаламученную взвесь. Купание дало морякам передышку. По исходу часа они смогли добежать до первых станичных хат.
К вечеру зной и духота достигли предела. Все замерло. Мутная, желто-бурая пелена простиралась от земли в бесконечную высь. Предзакатное солнце, мережащее в потоках раскаленного воздуха, было похоже на отверстую топку жаркой печи.
Солнце бросало свой жутковатый отсвет на выбеленные мазанки. Яркие, красно-синие птицы и цветы на стенах отливали в его лучах черным крепом. На подсолнухах, лошадях и обозных телегах, на людях и побуревших ветвях деревьев, – на всем лежал мрачный, кроваво-пепельный оттенок небытия…
В хате было душно. Воняло сивушным перегаром и крепким самосадом. Несколько человек сидели за столом, уставленным полупустыми бутылками. Разоблачившись до нательных рубах, офицеры вяло перекидывались в карты. Пытаясь оживить игру, они то и дело прикладывались к бутылкам с самогоном.
На кровати, отвернувшись к стене, лежал еще один. Несмотря на удушающую жару, он был в кителе и сапогах. Иногда его тело сотрясала дрожь. Сдавленные звуки, похожие на стон, доносились до сидевших за столом офицеров. Кто-то из них вознамерился было окликнуть лежавшего, но его остановили:
– Не трогай, пусть прореветься. Тяжко видеть, как на твоих глазах убили отца… Конечно, юнкер ведь мальчонка еще…
Офицеры снова вернулись к игре, но без охоты. Игра не шла. У всех плачущий мальчишка вызывал одно и то же чувство, – будет ли кому оплакать вот так его самого?
Почувствовав этот настрой, ротмистр крикнул:
– Колобов!
– Слушаю, ваш высокоблагородь! – отозвался показавшийся из-за двери казак.
– Вот что, братец, – сказал негромко ротмистр. – Накрой-ка нам стол. И сообрази там, у хозяина, что-нибудь этакое…
Он указал на пустые бутыли.
– Только не надо, – ротмистр поморщился, – этих, как их, вареников с творогом. Картошку, сала, хлеба, огурцов, и побыстрее… Господа офицеры, не пора ли нам отужинать? Вон юнкера надо спасать, не то изойдет слезами от горя. Семен Владимирович, зовите к столу нашего юного соратника.
Семен Владимирович, плотно сбитый казак в чине подъесаула, с грустной усмешкой качнул головой. Шагнув к топчану, тронул юнкера за плечо.
– Сынок, подымайся! Батьку не вернешь, а помянуть по-христиански надо. Когда еще выпадет такая передышка! Вставай, пойдем к столу.
Юнкер повернулся и сел. Он оказался высоким худощавым юношей, лет пятнадцати. На нем была еще не обтрепанная форма юнкера Новочеркасского военного училища. Овальное лицо с тусклым безразличным взглядом, бледно-серой кожей и бесцветными губами производило впечатление маски. Ротмистр пожевал губами и резко бросил:
– Юнкер, подойдите ко мне!
Качнувшись вперед, как сомнамбула, юнкер оказался перед ротмистром. Тот, уже мягче и глуше, сказал:
– Садитесь рядом со мной. Война не делает подарков! Петр Юрьевич, ваш отец, прекрасно знал это. Тем не менее, он взял вас с собой в полк. Петр Юрьевич хотел, чтобы вы стали мужчиной, делая тяжелую воинскую работу! Возьмите себя в руки! Будьте достойны имени вашего отца.
Юнкер ничего не ответил. Взял протянутый стакан и снова замер. Ротмистр поднялся. Оглядев сидящих за столом офицеров, он поднял стакан:
– Господа офицеры, попрошу всех встать. Помянем доблестного и храброго воина, истинного патриота нашей многострадальной отчизны, полковника Петра Юрьевича Волынского. Да пребудет с ним Господь! Вечная ему память!
Склонив головы, офицеры замерли на мгновение. Медленно опорожнив стаканы, опустились на скамьи.
В дверь просунул голову Колобов. Осторожно кашлянув, спросил:
– На стол-то подавать? Все готово, не то простынет…
– Давай, братец…
Разговор за столом постепенно оживлялся. Офицеры обсуждали события последних дней. Стараясь угадать дальнейшее их течение, склонялись к тому, что удар по всему фронту был весьма успешен. Ввод в прорыв корпуса генерала Мамонтова внесет давно ожидаемый перелом в ходе всей кампании. Лишь подъесаул угрюмо гмыкал в усы. Дождавшись минутного затишья, буркнул:
– Дали мыши сало, да не сказали, что оно в мышеловке…
– Что вы имеете в виду? – недовольно спросил хорунжий Гонта. – У красных практически не осталось частей, не потрепанных основательно. Пока будут пополняться, переформировываться, мы уже будем в Ростове.
– Мысль у меня одна колом стоит – что-то больно легко и быстро мы проломили их оборону! – нехотя обронил подъесаул. – А ведь против нас стоял корпус Макарова и бригада балтийских матросов. Так вот какая мысль меня беспокоит. Среди пленных одна матросня, – ни одного пехотинца или кавалериста. Сдается мне, морячков использовали в качестве заградотряда, пока весь корпус отходил.
– Мнительность, господин подъесаул, хороша для институток, а мы с вами люди военные. Если, как вы говорите, и нет пленных кавалеристов, то только потому, что порубали мы их всех к такой-то матери!
– Ошибаетесь, хорунжий! Вот Федор Иванович, – подъесаул кивнул в сторону ротмистра, – знает, что с бригадой матросов было всего с полуэскадрона конницы. Остальные ушли задолго до нашего удара.
– Ну и что? Драпанули большевички! – ощерился в нервной ухмылке хорунжий. – Побоялись, как бы казачки им хвост не прищемили! Мы их… в мясо порубим! В мясо… всю красную сволочь!..
Хорунжий задохнулся, сглотнул и бешено повел глазами. Подъесаул угрюмо взглянул на Гонту. Поиграв желваками, тяжело вздохнул: «Вот такие будут пострашнее для нашего дела, чем корпус красных! Все норовит «Шашки наголо, рысью, марш-марш!», как на плацу… Господи! Безмозглые неврастеники! С такими Отечество спасать, все одно, что решетом воду носить…».
Глубокая узкая балка была забита пленными. По верху ее сидели конвоиры. С торцов этого земляного мешка виднелись пулеметы. Иногда из глухого гула, доносившегося снизу, пробивались выкрики: «Пить дайте… раненым…». Казаки хохотали от души. В раже веселия, обхлопывая себя по бокам, орали: «В аду напьётесь, нехристи… в расход всех утром…». Пленные глухо матерились: «Ничего, скоро сами там будете. Недолго скалиться осталось!..». Меж моряков осторожно пробирался один. Наклоняясь, он тихо спрашивал:
– Микешу… братана моего не видели?..
Многие молчали. Другие качали головой и отворачивались. Кое-кто, уткнувшись пустым взглядом в лицо парня, казалось, не слышал вопроса. От тех, кто отвечал, матрос слышал односложное: «Нет… не видел… не знаю…». Лишь один, вздохнув, коротко бросил: «Нет твоего Микеши… Порубали Микешу лампасники…».
Услышав эти слова, матрос опустился на землю безвольным комом. В единое мгновение парня лицо застыло. Не лицом человека оно стало, а неживой маской деревянного идола. И потому странно было видеть, как по щекам этой маски из-под плотно зажатых век потянулись влажные дорожки слез.
Когда гул голосов сменился стонами, исходившими от плотной полегшей массы тел, на обрез балки выкатили бочку. Один из казаков крикнул:
─ Эй, полосатики! Получай свое хлебово!
С ухарским посвистом казак ткнул его ногой. Набирая ход, бочка ринулась по склону на обессиленных людей. Подскакивая на телах раненых, она со всего маху врезалась в торчавший из земли огромный валун. От мощного удара у бочки вышибло дно. Столб воды, выбитый ударом, окатил находящихся рядом людей. Оцепенение, охватившее моряков, словно смыло выплеснувшейся водой. С криками, стонами и просто ревом: «Вода! Братва, вода!», они ринулись к лежащей груде деревяшек. Те, кто был ближе, жадно глотали из нее остатки влаги. Всем было все равно, что вода отдавала едким запахом навоза и прели.
Второпях, проливая последние капли на землю, люди растаскивали остатки бочки. Те, кто не смог пробиться к поближе, сосали воду из разлившейся лужи. Моряки поспешно сдирали с себя тельняшки. Пропитывая их в этой грязи, они пытались удержать остатки воды. Выжимая в рот просоленные потом жалкие капли, моряки с жадностью глотали их.
Казаки, сопровождая издевательскими выкриками происходящее внизу, наблюдали за яростной возней людей. Которые постарше, с окладистыми бородами, с отвращением сплевывая, отходили от края балки. Но молодые, в кураже и ненависти, заходились криками: «Эй, комиссарская сволочь, ползи сюда, дадим попить!». Они мочились на карабкавшихся к ним по крутому склону балки. Нескольких человек, сумевших добраться к самому верху, прикладами карабинов сбивали вниз, на головы ползущих вслед за ними людей…
За столом разговор постепенно разбивался на разрозненные реплики. Спорили хрипло, пьяно, перекидывая друг другу мнения и просто ироничные возгласы: «Только отойди от Дона… там сплошная большевистская отрава! Да что казаки! И те туда же… Нет России! Друг у друга рвем власть! Генеральству бы собраться вместе, а не делить будущие уделы!.. Сволочи!..».
И только двое, не слушая разгоряченных офицеров, устало вели свой тихий, полный безнадежных интонаций, разговор. Подъесаул, уперев голову в кулак, горько вздохнул:
– Мало кто из казаков, да и из офицеров верит в наше дело. Знаете, мне порой кажется, что на меня наваливается тупая черная волна. Ощущение только одно – это конец. … Но я пойду до конца, не отступлюсь… Мы бы смогли вырубить под корень эту заразу, но вся беда в том, что казаки – народ практичный… Им коня да бабу под бок, а от кого они это получат – все равно.
Ротмистр качнул головой:
− Вот и так я предполагаю. Комиссары обещают сладкую жизнь, да проверить это нельзя. В том-то у них и преимущество. Совдеповцы насулили слишком много соблазнов. Зажиточным все равно, какая жизнь наступит. У них и так все было, но сколько таких зажиточных по сравнению с остальным казачеством?..
Юнкер по-прежнему сидел рядом с ротмистром. Отрешенность, застывшая на его лице, невидимой стеной отделяла его от расходившейся компании офицеров. Сознание юнкера провалилось в воронку прошедшего боя. Неотрывно следя за скачущим впереди отцом, он до рези в глазах высматривал его потемневший от пота выгоревший китель. Несшиеся казаки иногда закрывали ему обзор. Юнкер, с колким замиранием в сердце, вновь выискивал в плотной казачьей лаве широкоплечую фигуру отца.
На мгновение ему показалось, что отец вдруг неловко вскинулся в седле. Через мгновение он тут же пригнулся к шее лошади. Но каким бы кратким оно не было, юнкер ощутил всем существом едкую горечь беды. Он увидел безвольно обвисшую руку с шашкой, опустившиеся плечи и склоненную голову отца. Заваливаясь на бок, полковник грузно соскользнул с коня. Держась за повод, он медленно опустился на колени. Затем, качнувшись, опрокинулся назад.
Юнкер соскочил с коня и бросился к отцу. Он увидел ярко-красное расплывающееся пятно на его груди. Спазм сдавил его горло. Он едва мог шептать: «Папа… папа… папа…». Полковник открыл глаза: «Володя… документы… Федор Иванович… у ротмистра…». Угасающий взгляд отца проходил куда-то сквозь сына. В глазах полковника медленно застывала непостижимая тайна вечности.
Юношу с трудом оторвали от тела. Сидя в седле за спиной подъесаула, юнкер весь путь до станицы молчал. Лишь крупная дрожь волнами прокатывалась по его телу. И тогда юнкер, не издавая ни звука, только скрипел зубами. Около хаты Семен Владимирович спешился, Взяв на руки обмякшее безвольное тело подростка, внес его внутрь. Подъесаул смотрел на сведенные судорогой скулы парня и жалость, это давно забытое чувство, защемило сердце отцовской тоской: «Где-то сейчас мои…». Он уложил юнкера на кровать, лицом к стене. Легонько сжав его плечо, Семен Владимирович, горько вздохнув: «Э-эх!..», отошел к столу…
Юнкер открыл глаза. Оглядев сидевших за столом, он с трудом осознал свое возвращение к действительности. Юнкер перевел взгляд на сидевшего к нему спиной ротмистра. Он не слушал, о чем говорят меж собой ротмистр и подъесаул. Сидя с отрешенным видом, юнкер ничем не проявлял своего присутствия. Лишь туго сведенные брови к говорили о поглотившей его мысли.
Придя к какому-то решению, юнкер встал. Тихой незаметной тенью скользнул к двери. Сняв со стены карабин, вышел. Никто из сидевших за столом не заметил его ухода. Лишь дремавший в сенях Колобов, увидев мертвенно-бледное, лицо юнкера, в испуге спросонья поднял было руку в крестном знамении. Опомнившись, он соскочил со скамьи. Выглянув во двор, Колобов крикнул двум казакам, чистившим коней:
– Эй, мальчонку, юнкера не видели? Куды он пошел?
Один из казаков махнул рукой:
– Туды, на баз, кажись…
Юнкер издали услышал гул голосов. Он передернул затвор карабина. Один из казаков, стоявших в охранении, заметив его, окликнул:
– Шо, ваш высокородь, заинтересуетесь? А, шо-ж, подь, побачь на них, покуда еще елозят! С утречка всех в распыл…
Равнодушно затянувшись самокруткой, часовой отвернулся к соседу.
Юнкер встал на край балки. Упершись тяжелым взглядом в черную массу тел, застыл в напряженной позе. Чем-то его фигура напоминала тонким нервным изгибом сломанное деревце. Было в нем еще нечто такое, отчего люди, глядевшие на него снизу, почувствовали смертельную угрозу. И когда юнкер вскинул карабин, из толпы моряков, вскочил один и взмахнул рукой. Лязг металла от попавшего в ствол камня на мгновение опередил движение пальца на курке. Грянул выстрел. Пуля из вздернувшегося ствола ушла поверх оцепеневших пленных. Юнкер судорожно передернул затвор. Сделать выстрел он не успел. Подбежавший сзади Колобов выхватил у него карабин:
– Негожа, юнкер, стрелять в пленных! Мы не душегубы! Петр Юрьевич, ваш папенька, царствие ему небесное, не одобрил бы этого, никак не одобрил бы…
Юнкер, бледный, с мокрым от напряжения лбом, не отводил взгляда на матроса, бросившего камень. Матрос, крепко сбитый парень лет двадцати, смотрел на юнкера со дна балки исподлобья, Его глаза казались большими белыми провалами на черном от грязи лице.
Колобов, что-то приговаривая, мягко, но решительно увлек юнкера от края балки. Тот упрямо не отворачивал головы от матроса. Казалось, юнкер прожигал его тяжелой волной ненависти и нестерпимой жажды мщения. Этот парень в тельняшке внезапно стал олицетворением обезличенного до этого времени врага, которого он мог бы покарать за смерть отца…
Ночью юнкер не мог заснуть. Душная, провонявшая потом и тяжким перегарным запахом самогонки и табака, комната была заполнена густым разноголосьем храпа. Юнкер сел на топчане. Он смотрел на лежавших по углам людей. На него снова накатило ощущение неотвратимой скорой беды. При свете лампадки лицо ротмистра показалось ему вдруг лицом покойника. Как проступившая печать смерти, густые тени легли под его глазами, застряли в полуоткрытом провале рта. В душе юнкера, измученном бедой и неизбывным горем, всколыхнулась еще не остывшая сердечная боль. «Мы все умрем… Вот ротмистр сейчас живой, а днем перестанет им быть… От пули или шашки, все равно… Кто-то чужой заберет его жизнь… Как и жизнь отца… По какому праву? Кто так распорядился, чтобы и он сам, и его отец, против своего желания, убивали таких же, как и он, русских людей? Тот матрос, который бросил в него камень… И у него есть отец, мать, родные… Неужели он может так просто убить человека? Кто, какой человеконенавистник сделал всех врагами?!».
Он сам совсем недавно мог убить кого-нибудь из пленных. Убить просто так, из-за сжигавшего его душу, нестерпимого чувства мести. Только сейчас пришло понимание всего ужаса и несправедливости его намерения. Не останови его, дворянина, простой казак, он навек бы замарал свою честь. «Это постыдно и низко. Мстить можно равному себе, но не тому, кого по темноте и необразованности натравили на тебя, как цепного пса …». В душе юнкера темными сполохами схлестывались мысли и чувства, от которых ныла и болела душа. Тонкая болезненная жилка пульса продергивала виски. Не в силах дольше оставаться в комнате он встал и вышел в сени. Из темноты кто-то его негромко окликнул:
– Не спится, ваш высокородь? Хотите, я постелю вам во дворе на подводе? Оно все лучшее, чем в хате.
– Это ты Колобов? Сделай одолжение, голубчик…
Юнкер лежал на душистой охапке сена и смотрел в ночное небо. Над ним, на просторах черного бескрайнего небесного поля горели бесчисленные мириады костров. Небо прочертила тонкой ниткой огненная дуга. Со стоном пронеслись над ним две стремительные тени ночных птиц. Они взмахами своих крыльев будто сдвинули его с места. Лежа в телеге, юнкер вдруг поплыл над землей. В величественном молчании, озаренный сиянием звезд, он плыл и плыл туда, где, он знал, увидит отца. «Отец там… Он меня видит…». Его глаза подернулись дрожащей влагой и легкий спазм перехватил дыхание.
Небо снова прорезал огненный след. Юнкеру показалось, будто это ангел огненным перстом разъял небосвод, впуская душу его отца в райские пределы. Юнкер плыл все выше и выше, пока в звездных россыпях смог различить родное лицо. Отец ласково улыбался ему. Юнкер поднимался все выше, пока очертания лица не размылись меж далеких светил. Он провалился в темный, как провал беспамятства, сон.
Глава 2
Проводив засидевшихся за поминальным столом соседских старушек, Сергей Дмитриевич остался один. Он устало опустился на диван и закрыл глаза. Только сейчас он ясно понял, что этим вечером закончилась эпоха в его жизни. Со дня смерти матери ему стало казаться, что он отделился от чего-то крепкого и основательного, как гранитный монолит. И теперь, когда он исчез, Сергею Дмитриевичу стало непонятно, как жить дальше на таком зыбком основании, которое зовётся жизнью. Отца он не знал, и мать была для него всем – и семьей, и другом, и надёжной опорой.
Всё, что касалось житейских проблем, Сергей Дмитриевич, не желая терять ни грана своего времени на их решение, сознательно отдал их на откуп матери. Твёрдый, подчас жёсткий характер матери иногда был для него спасительным щитом, за которым он мог осмотреться, испросить совета и передохнуть. Её школа жизни стала для него, полностью посвятившего себя делу, научной работе, заменой своему куцему житейскому опыту. И потому он, не принимая иных приоритетов, только в работе реализовывал свои амбиции. Но сейчас в его душе, как в больном дуплистом дереве, лишая привычного мироощущения, угнездилась пустота. Он растерялся.
Сергей Дмитриевич не был женат – не получилось. Работа и длительные, иногда по полгода, командировки съедали без остатка время для обустройства личной жизни. Сейчас он даже не смог бы и припомнить, были ли у него подряд хоть пара месяцев, которыми смог бы распорядиться, как хотел.
Последний год мать болела подолгу. Уезжая в командировку, Сергей Дмитриевич непременно заходил к соседке с приготовленным накануне конвертом. В нем он оставлял деньги на хозяйственные нужды и продукты. Анна Ильинична долго отнекивалась. По её понятиям просьба-то была пустяшная – зайти три-четыре раза в течение дня из двери в дверь. Но Сергей Дмитриевич был непреклонен и конверт нехотя принимался. Анне Ильиничне и в голову не приходило, что Сергей Дмитриевич оставлял деньги не только ей. Немало обходились услуги патронажной медсестры. Позвонить лишний раз его матери и, если нужно, делать уколы сверх назначенных стоили того. А участковый терапевт на протяжении последнего года стала чуть ли не семейным врачом. Она наделялась денежной субсидией много большей, ибо и задача на нее возлагалась самая ответственная. Сергей Дмитриевич боялся, что в матери в любой момент может понадобиться экстренная помощь и потому денег не жалел.
Всех визитёров Сергей Дмитриевич снабдил ключами, чтобы не беспокоить мать звонками в дверь. Хотя она и так не смогла бы её открыть. Более полугода мать уже не вставала с постели. Она еще могла кое-как сползать на санитарный стульчик. Это было пределом её сил. Сергей Дмитриевич настойчиво упрашивал ее лечь в хорошую клинику. Мать наотрез отказывалась уезжать из квартиры. Никакие уговоры не помогали. Скрепя сердце он оставлял её дома под продублированным присмотром.
В каждый отъезд Сергей Владимирович надеялся, что в его отсутствие ничего не случиться. Но однажды зазвонил мобильник. Участковый врач сообщила, что мать отвезли в реанимацию. Наскоро устроив дела, уложив весь путь в два часа полёта, Сергей Дмитриевич вечером был уже в больнице. Там его ждала скорбная весть…
Тихо звякнул дверной звонок. Открыв дверь, он увидел Веру, дочь Анны Павловны. Их отношения за последнее время стали и для его матери, и для самой Анны Павловны головной болью. В свои тридцать два года, имея привлекательную внешность, Вера все десять лет соседства ни на кого, кроме него, и смотреть не хотела. Анна Павловна и плакала, и злилась, уговаривая её и Сергея Дмитриевича как-то разрешить этот мучительный для всех вопрос. Но Сергей Дмитриевич всегда извинительно и деликатно объяснял ситуацию: он старше Веры на восемнадцать лет, жизнь в сплошных разъездах, так что личной жизни у них не получится. Многомесячные командировки сделали бы из неё соломенную вдову.