Полная версия
Воспоминания. Мемуарные очерки. Том 1
Так, он оказался более точен в описании событий августа 1808 г. при Алаво, несколько раз в течение лета взятого русскими: сначала отрядом Н. Н. Раевского, затем отрядом полковника И. М. Эриксона, выбитым шведами, и после этого 13 (25) августа корпусом Н. М. Каменского. Будучи вместе со своим эскадроном участником этого броска на Алаво отряда под началом Каменского, Булгарин точно указал последовательность событий. Михайловский-Данилевский, в свою очередь, учитывал мемуарные свидетельства Булгарина как участника войны. К примеру, в описании поведения графа Каменского во время битвы при Оровайсе 2 (14) сентября 1808 г., приведя его обращение к уставшим бойцам после боя64, Михайловский-Данилевский явно следовал за упоминавшимся очерком Булгарина «Завоевание Финляндии…», который первым описал это сражение, причисленное им «к знаменитейшим подвигам русского оружия в XIX столетии» (с. 484–485).
Булгарин, как участник похода, рассказал о сложнейших географических условиях, в которых осуществлялась кампания, приложив к четвертой части карту Финляндии периода войны. Не мог он скрыть и случаев ожесточения с обеих сторон. Ему довелось стать свидетелем жестокости местных жителей, но рассказал он и об ответных действиях со стороны русских: во время высадки шведов под Вазой, когда жители города поддержали шведов, русские солдаты расправились с ними и «подняли город на царя» (с. 418).
Позиция очевидца давала иногда образцы энергичной, глагольной, «пушкинской» прозы: «Мы въехали на рысях во двор. Ворота были отперты: пастух выгонял стадо в поле. В одну минуту дом был окружен. Спешившиеся уланы стали со стороны сада. Что никто не выйдет из дома, в том я был уверен, потому что ставни и двери тогда только растворились, когда часовые уже были расставлены. Я вошел в дом. В зале встретил меня довольно пожилой человек почтенного вида в утреннем сюртуке» (с. 449).
Описание военных эпизодов, не попавших в труды современных ему военных историков и не отраженных другими мемуаристами, придает дополнительную ценность булгаринским мемуарам. К их числу относится рассказ о сложнейшем походе объединенного отряда под командованием полковника И. В. Сабанеева, в состав которого входили и два эскадрона улан. Отряд выступил из Куопио 8 (20) июля 1808 г. для подкрепления корпуса Н. М. Каменского и соединения с полковником Е. И. Властовым, составлявшим авангард бывшего отряда Н. Н. Раевского, положение которого к этому времени было критическим из‐за развернувшегося в Финляндии партизанского движения. По охваченному партизанской войной, зачастую непроходимому для кавалерии краю и был совершен этот бросок: «Когда мы вышли за город, Иван Васильевич Сабанеев перекрестился и сказал: “С нами Бог!” <…> Чем далее мы шли вперед, тем более встречали ненависти к нам <…>» (с. 436, 454). «Воспоминания» воссоздают масштабную картину партизанской войны, существенно уточняя сведения о размахе партизанского движения в Финляндии65. При этом булгаринские мемуары, содержащие выразительные примеры нравственной стойкости и благородства финнов, остаются редким свидетельством симпатии и уважения и к завоеванным финнам, и к храбро сражавшимся шведам.
Современными авторами наиболее востребованы булгаринские мемуарные портреты командиров и офицеров66, среди которых М. Б. Барклай-де-Толли, Н. М. Каменский, А. И. Гудович, А. А. Закревский, Я. П. Кульнев, А. И. Лорер, Ф. О. Паулуччи, И. В. Сабанеев. Особое внимание Булгарин уделил Барклаю-де-Толли, включив в книгу посвященный ему обширный биографический очерк и рассказав о любви к генералу-остзейцу простых солдат, – для Булгарина принципиально, что России служили не только коренные русские67. Другой важнейшей фигурой этой войны для него, безусловно, является граф Н. М. Каменский, которому, по словам Булгарина, «принадлежит вся слава покорения Финляндии» (с. 465). В «Воспоминаниях» Булгарин повторил приведенную в его очерке «Завоевание Финляндии…» характеристику знаменитого полковника Гродненского гусарского полка Я. П. Кульнева, утверждая, что «Кульнев был правою рукою и глазом графа Каменского в Финляндскую войну» (с. 474). К воспоминаниям о Кульневе он обращался и в путевом очерке, содержавшем портрет Кульнева: «Он носил длинную гусарскую куртку, с черными шнурками и широкие казацкие шаровары. На плечах у него была бурка, а на голове вместо фуражки красный шерстяной колпак, какие носят финские крестьяне»68. Скорее всего, этот булгаринский очерк послужил поводом к публикации Д. В. Давыдовым, близко знавшим Кульнева, упоминавшегося выше очерка «Воспоминание о Кульневе в Финляндии», в котором Давыдов возразил некоему мемуаристу (не называя его по имени), что Кульнев не носил казацких шаровар, а носил одежду форменную, но не офицерскую, а рядового гусара, однако на голове любил носить что-нибудь странное: финский колпак, скуфью, ермолку и т. п.69
Не всегда сверявшийся с необходимыми источниками Булгарин порой допускал ошибки, в особенности когда писал об участниках событий, с которыми не был знаком. Так, он перепутал погибшего под Иденсальми князя М. П. Долгорукова с его старшим братом – Петром Петровичем, участником переговоров с Наполеоном накануне Аустерлицкого сражения, смешав в своем рассказе обоих братьев70. Что, собственно, и не мудрено: главы, посвященные Финляндской войне, содержат около 180 имен участников этой кампании. Нельзя не поразиться цепкой памяти Булгарина и не быть благодарным ему за сохраненные в мемуарах имена участников войны и малоизвестные обстоятельства их гибели, как это происходит, например, в рассказе о погибших вместе друзьях – прапорщиках Егерского полка Павле Вильбоа и Антоне фон Штакельберге. Как нельзя проигнорировать и весьма своеобразный мемуарный пласт, представленный слухами того времени; кроме того, что они передают неповторимый «воздух» эпохи, за ними угадывается реальный фон событий этой войны. К примеру, слухи, ходившие в лагерях обоих противников, о «золотой бомбе», взорвавшей неприступный Свеаборг, намекавшие на подкуп и измену коменданта крепости вице-адмирала К. Кронштедта, или история о дуэли со смертельным исходом Ф. И. Толстого-«американца» с прапорщиком лейб-гвардии Егерского полка А. И. Нарышкиным. В этот контекст вписываются и упоминавшиеся вставные новеллы о приключениях корнета Булгарина, в которых беллетристические сюжеты как бы «возращены» автором военно-исторической реальности.
Любопытно, что неправдоподобные приключения мемуариста нередко оказывались правдой. Такова, казалось бы, совершенно «литературная» история о знакомстве во время кампании с пасторским сыном и неожиданной встрече с ним спустя долгое время в 1838 г. Ко времени своего путешествия по местам, где ему довелось воевать в молодости, Булгарин был уже хорошо известен как писатель в Финляндии и Швеции, в переводе на шведский язык вышли не только его популярные романы, но и очерки, посвященные событиям Финляндской кампании, на страницах периодики печатались «Опасная ночь в лесу», «Смерть Лопатинского», «Переход русской армии через Кваркен в 1809 г.», вызвавшие отклики читателей, поэтому финская общественность в Гельсингфорсе дала обед в честь посетившего Финляндию Булгарина. Пасторский же сын стал к этому времени известным профессором-историком А. И. Арвидссоном, о теплой встрече с ним при посещении шведской Королевской библиотеки Булгарин рассказал в книге путевых очерков71.
Булгарин, на протяжении долгих лет на страницах «Северной пчелы» учивший русских любви к отечеству, чем вызывал негодование своих оппонентов, конечно же, не избежал в своих мемуарах исторической оценки событий. Причины войны, по его мнению, были вызваны необходимостью расширения границ, «довершением великого подвига бессмертного Петра». Отметим, что Булгарин задолго до К. Ф. Ордина, автора труда «Покорение Финляндии» (СПб., 1889), размышлял именно о покорении Финляндии72. Иллюстрацией служит приведенный им анекдот о П. К. Сухтелене и императоре Александре I перед картой Европы, на которой Сухтелен прочертил желательную границу России со Швецией – «от Торнео к Северному океану». Этот анекдот позволяет Булгарину высказать мнение, «что еще перед Тильзитским миром император Александр уже помышлял об утверждении русской границы на большем расстоянии от Петербурга. Тильзитский мир представил случай к довершению начатого Петром Великим, и император Александр должен был воспользоваться сим единственным случаем» (с. 390). Для обоснования своей позиции Булгарин включил в повествование обширный исторический очерк Финляндии и ее взаимоотношений со Швецией, в котором утверждал, что у завоеванной Финляндии благодаря широкой внутренней автономии открываются новые возможности в составе Российской империи. Будучи участником наполеоновских войн в Испании, он указал на разницу двух завоевательных войн и счел нужным рассказать о терпимом отношении некоторых финнов к завоеванию русскими, объяснив их позицию стремлением сохранить главное – веру и обычаи. Имплицитная отсылка к историческому опыту поляков в этом случае очевидна. Теперь он сам принимал участие в аннексии чужой территории и не мог не испытывать потребность оправдать эти действия какими-то разумными доводами исторического или политического характера. Это своеобразное сверхзадание обнаруживает себя на разных уровнях текста: не только в апелляции к историческому контексту, размышлениях мемуариста, но и в сюжетных ситуациях – таков собственно рассказ о символическом соперничестве с Арвидссоном.
Имперская позиция Булгарина-мемуариста резко выделялась на фоне распространенной точки зрения, выраженной Н. М. Карамзиным, считавшим, что завоеванием Финляндии Россия пожертвовала «честью, справедливостью» и «нравственным достоинством великой империи», «заслужив ненависть шведов, укоризну всех народов», и Ф. Ф. Вигелем: «В первый раз еще, может быть, с тех пор как Россия существует, наступательная война против старинных ее врагов была всеми русскими громко осуждаема, и успехи наших войск почитаемы бесславием»; «русские видели в новом завоевании своем одно только беззаконное, постыдное насилие»73. Для Булгарина, пережившего трагедию раздела Польши, завоевывавшего для России Финляндию, для наполеоновской Франции Испанию, воевавшего под знаменами Наполеона за независимость Польши, присоединение Финляндии виделось не таким драматичным. Не скрывая трагедии войны, он тем не менее разделял, а, скорее, в годы работы над мемуарами и не мог не разделять официальный имперский пафос.
Ценность мемуарных свидетельств Булгарина о Финляндской кампании безусловна, поскольку позволяет уточнить представления не только об исторических реалиях этой войны, но и о реакциях на нее общественного мнения, более сложных, нежели это представляется на первый взгляд. Тем более что «Воспоминания» отличает весьма редкое сочетание официальной имперской идеологии с подлинной и искренней авторской толерантностью, отмеченной современниками и сохраняющей свое значение: недаром в конце XX в. финны издали книгу сочинений Булгарина под названием «Солдатское сердце», в которую вошли его воспоминания о Финской войне (снабдив их картой, указывающей маршруты булгаринских военных походов) и очерки о посещении мест боевой молодости74. «Книга понравилась читателям, и финское консульство, пока находилось в Тарту, даже взяло на себя расходы по уходу за могилой ее автора»75.
Финляндская кампания для Булгарина – это эпоха не только славы русского оружия, но и его собственной воинской славы, дающей право быть русским журналистом и писателем, несмотря на сложившуюся отрицательную литературную репутацию. Военный опыт для него, как и для других литераторов, призванных в литературу после эпохи наполеоновских войн, оказывался опытом причастности к большой истории и давал право на биографию. В последнее десятилетие своей жизни Булгарин все более позиционирует себя как старый воин на покое – сложившейся литературной репутации он мог противопоставить только репутацию ветерана минувшей военной эпохи.
5Неизвестно, что послужило причиной прекращения работы над воспоминаниями, тем более что Булгарин не исключал возможности продолжения76. Наиболее вероятна версия, что он решил оставить мемуары после строгого выговора императора за напечатанную в 1848 г. в июньском номере «Библиотеки для чтения» главу, включающую биографию и характеристику М. М. Сперанского77, которого Булгарин считал редким примером образцового государственного деятеля в России и к которому относился с неизменными уважением и восхищением. В «Воспоминаниях» Сперанский представлен «истинным европейцем», идеальной личностью, способной сочетать любовь к отечеству и глубокую религиозность с подлинной толерантностью: «Россию Сперанский любил выше всего в мире, и только человечество ставил выше отечества <…>. Он был вовсе чужд предрассудка, который порождает ненависть или недоброжелательство к иноплеменникам или чужеязычным племенам» (с. 597–598). Дело было не в том, насколько точен мемуарист и насколько доверял ему Сперанский (сомнения в этом высказала дочь Сперанского, с опровержением достоверности воспоминаний о Сперанском вскоре выступил М. А. Корф78) – суть возмущения Николая I состояла в том, что Булгарин судил о том, о чем не имел права судить. В нескольких пунктах выговора настойчиво подчеркивалась недопустимость и неуместность воспоминаний и суждений частного лица о событиях и действиях государственного уровня: «Может ли частный человек распределять за эпоху столь еще к нам близкую и таким диктаторским тоном славу государственных подвигов между монархом и его подданными», – негодовал император79. Возможно, высочайшим читателем был понят и намек Булгарина, отсылающий к истории взаимоотношений Сперанского и Александра I: Булгарин в мемуарах сравнил Сперанского с Агриколой, описанным Тацитом, который, рассказывая о последних днях несправедливо подвергшегося гонению Агриколы, осудил лицемерие и притворство принцепса Домициана.
Выговор императора заставлял быть осторожнее в отборе и оценке лиц и событий, тем более что дальнейшие тома «Воспоминаний» предполагали воспроизведение и оценку еще более близкой эпохи, события которой были к тому же связаны с участием Булгарина в военных действиях в составе наполеоновской армии – в новых условиях, на фоне прокатившейся в 1848 г. волны европейских восстаний подобные воспоминания были неуместны, поэтому Булгарин счел за благо прервать публикацию после шестой части, завершавшейся прибытием героя в Париж80. Можно предположить, что мысль о продолжении мемуаров не оставляла его. По крайней мере, в 1854 г. он обещал рассказать о литературном быте 1820‐х гг. и своих взаимоотношениях с русскими литераторами, «если Господу Богу угодно будет продлить жизнь мою до тома моих Воспоминаний, в котором будут изложены литературные мои отношения»81.
Возникли и проблемы иного порядка, связанные с конфликтностью стратегий, направленных на создание образа мемуарного героя. В стремлении запечатлеть отношения личности и истории, деятельного субъекта и обстоятельств «Воспоминания» обнажили конфликт верноподданнической идеологической интенции и зачастую противоречащего ей жизненного сюжета. Искренность интонации не могла преодолеть осторожности в отборе биографического материала, явных умолчаний и ретуши в изображении некоторых событий, желания укрыться за официальными реляциями или авторитетными мнениями. «Современник» справедливо отмечал, что в шестой части «Воспоминаний» пропадает сюжетная связь, «все делается как бы по щучьему велению», читатель остается в недоумении, каким образом мемуарист «очутился в Кронштадте после службы своей в уланском полку», «по какой причине он оставил Кронштадт, куда переселился», почему «прожил почти год в Лифляндии и Эстляндии»82. Столкновение автобиографического героя с враждебными обстоятельствами в шестой части мемуаров кодировалось через призму оптимистического авантюрно-приключенческого сюжета, с привычной сменой ролей: «сиротка» – храбрый корнет – молодой человек, подверженный страстям и заблуждениям. Такое эклектическое соединение различных авторских позиций – беллетриста и историка, Вальтера Скотта и очевидца – «не сплеталось» в целостный сюжет судьбы, который не давался Булгарину. Это особенно заметно в последней части, где начинает отчетливо звучать тема карточной игры и сопряженных с ней фортуны, случая, увлекающих героя. Булгарин отводит себе в этой игре роль «романтического игрока-понтера», умеющего держать удары судьбы, подниматься и вновь идти ей навстречу. Уже в подзаголовке его мемуаров была намечена отсылка к жизненной философии, прочитывающей жизненный путь как вращение колеса Фортуны, цепь случайностей, связанных с чередованием удач и неудач, при этом провоцирующих активность человека (согласно пословице «всяк своего счастья кузнец»). Сказав «с этого времени начинаются мои странствования», Булгарин «перешел Рубикон», поскольку нельзя было не заметить, что мемуарно-биографическая история сбивается на похождения его знаменитого героя Ивана Выжигина83. Круг замкнулся: Пушкин в памфлете «Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем» уже написал «ядовитый» конспективный сюжет «Настоящего Выжигина»; для того чтобы сделать его «настоящим», оспорив Пушкина, нужна была гениальность – Булгарин предпочел замолчать.
Оценка этого, возможно, наиболее интересного булгаринского сочинения его современниками заслуживает специального внимания.
Отклики на первые две части «Воспоминаний» в большинстве были отрицательны. Так, «Современник» не нашел «ничего <…> нового в книге как явлении художественном и даже как явлении литературном»84. В рецензиях преобладали ирония в адрес Булгарина, дерзнувшего сделать свою «сомнительную» в нравственном отношении личность предметом прижизненного жизнеописания, и стремление уличить его в фактических и исторических неточностях. Особенно усердствовал в «Литературной газете» периодический его то союзник, то враг Н. А. Полевой85, чью рецензию подробно пересказали «Отечественные записки»86. Похвала польским главам у критически настроенных рецензентов была призвана подчеркнуть поляцизм автора, оттенить беспомощность Булгарина в описании русских реалий и лишить его права на воспоминание о русской истории и русских страницах его жизни.
Первым высоко оценил выход «Воспоминаний» своего товарища Н. И. Греч, вписав их в европейскую и слабо формирующуюся отечественную мемуарную традицию, представленную в основном рукописями (записки Я. П. Шаховского, С. А. Порошина, И. В. Лопухина). Сверх «интереса исторического и литературного» отметив в булгаринских воспоминаниях «интерес психологический», Греч справедливо указал: «В этой разнообразной и подвижной картине всего примечательнее характеристика лиц, с которыми автор был в сношениях или которых знал по современной наслышке»87.
Самый резкий отзыв принадлежал В. Г. Белинскому, автору «злого и увлекательного», по словам Н. А. Некрасова, памфлета, написанного для апрельского номера «Отечественных записок» (1846). Без обиняков намекнув на то, что причиной публикации мемуаров при жизни может быть только корыстный интерес, Белинский далее всей своей статьей постарался развенчать «правдолюбие» Булгарина, скомпрометировать его в глазах публики, повторив слухи о плагиате и компиляциях, собрав многочисленные примеры фактических ошибок булгаринских изданий и процитировав большинство неблагоприятных отзывов о Булгарине. Этой же цели служил и довольно краткий в сравнении с объемом всей статьи разбор «Воспоминаний», призванный доказать, что весь образ жизни семьи Булгариных, все обстоятельства детства и юности мемуариста способны были сформировать характер человека, лишенного чести и чувства собственного достоинства; при этом критик допустил неуместный выпад по поводу родовитости Булгарина и недостойные намеки в адрес его матери. Характер этой рецензии повлек за собой ее цензурный запрет88 и появление без подписи в майском номере «Отечественных записок» переработанного варианта89, отредактированного с учетом требования цензуры. Однако и в этой редакции рецензия сохранила заданный ей Белинским характер, оставшись образцом того, что называли тогда «литературной тактикой». Рецензии «Отечественных записок» на последующие части булгаринских мемуаров после ухода из журнала Белинского сохранили избранную тактику90 и приобрели характер, сблизивший их с худшими образцами булгаринской «доносительной» журналистики: Булгарина упрекали в незнании русской жизни, критическом отношении к «нашей православной Руси, которая, вопреки всем неверным описаниям, как незаходящее солнце блистает между европейскими державами»91, и к русским полководцам.
В развернувшейся полемике вокруг «Воспоминаний» обратили внимание и на их литературные достоинства. «Москвитянин» вынужден был признать, что мемуары Булгарина – «книга занимательная и хорошо написанная», и отдавал ей предпочтение «пред всеми французскими произведениями, наводняющими нашу литературу»92. Затем появилась рецензия в «Сыне отечества», редактируемом К. П. Масальским93, в которой «Воспоминания» Булгарина рассматривалась как проявление обострившегося интереса к человеческой индивидуальности, закономерное стремление современного человека «создать» свою биографию. Автор рецензии Е. Ф. Розен полагал, что даже противники Булгарина не могут отказать мемуарам в увлекательности, необычайной живости характеров, психологизме в передаче детских впечатлений и редкой толерантности авторской позиции. Процитировав сцену приезда молодого офицера после первых военных походов в родной дом, начавшуюся с посещения им семьи еврея-корчмаря, когда-то спасшего семью Булгарина (ради чего герой надевает парадную форму), рецензент заключал: «Эти сцены заставляют звучать самые тонкие и глубокие струны сердца <…> здесь мы не хвалим автора – мы его благодарим»94.
Пожалуй, больше других из всех разделов булгаринского жизнеописания повезло мемуарам о Финляндской кампании. «Воспоминания» стали источником многочисленных ссылок на Булгарина-мемуариста военных историков, обращавшихся к истории Русско-шведской войны 1808–1809 гг. и Уланского его императорского высочества цесаревича Константина Павловича полка. Для этой группы читателей Булгарин был прежде всего опытным военным, прошедшим несколько войн, а не «продажным журналистом», чья репутация сложилась в литературной полемике эпохи. Со многими офицерами, бывшими участниками наполеоновских войн, у Булгарина сохранялись добрые отношения, лишь некоторые из них разделяли позицию, характерную преимущественно для литераторов. Дружеские отношения связывали его не только с сослуживцами по Финляндской кампании, но и с воевавшими в Отечественную войну, среди которых были и литераторы: Ф. Н. Глинка, Р. М. Зотов, В. А. Ушаков. Любопытная деталь: бывший участник Отечественной войны, член партизанского отряда под началом знаменитого А. С. Фигнера К. А. Бискупский, присылавший в конце 1840‐х гг. редактору «Отечественных записок» А. А. Краевскому свои воспоминания о партизанской войне, предлагал использовать свои заметки как материал для истории партизанского движения, поручив их «ученым военным» – Ф. Глинке или Ф. Булгарину: «…они бы сумели сделать интересное, любопытное и дельное родное, русское, а не переводное издание…», – писал он95. Не случайно, что от упреков в искажении военных событий, неверном изображении характера Барклая-де-Толли и оскорблении русских, предъявленных «Отечественными записками»96, Булгарина защитил «Военный журнал», писавший о достойном изображении офицеров и полководцев, в особенности Барклая, в сочинении, «написанном во славу России и русского оружия» и по самому содержанию своему «близком русскому сердцу»97.
Среди положительных откликов самой неожиданной оказалась сдержанная и снисходительная похвала, появившаяся на страницах недавно перешедшего в руки И. И. Панаева и Н. А. Некрасова «Современника». Отказываясь от прежних принципов литературной борьбы, редакция журнала демонстрировала новую, лишенную групповых интересов позицию. Указывая на бедность русской литературы мемуарами, «Современник» утверждал, что любое произведение, сохранившее черты прошедшего времени, достойно внимания, поэтому мемуары Булгарина теперь виделись «довольно приятным явлением в нашей литературе», незаслуженно подвергнутым критике, не заметившей достоинств этого сочинения, проявившихся в изображении характеров («Один портрет полковника Пурпура, сохраненный для потомства г. Булгариным, чего стоит!»), «подробностей частной жизни белорусских поляков», исчезнувших черт ушедшего времени, в «дельных взглядах на дела и людей минувших лет»98. Тактический характер этой статьи «Современника» не был ни для кого секретом: разногласия его редакции с «Отечественными записками» Краевского получили публичную огласку.
У перегруппировки литературных сил была скрытая сторона, свидетельством чему и стала история, связанная с рецензией обновленного «Современника» на мемуары Булгарина. После смерти Белинского и обнаружения рукописи его рецензии опубликованный вариант был назван Н. Х. Кетчером (редактором посмертного издания «Сочинений» Белинского) «какой-то странной переделкой»99. Дело в том, что написанная Белинским рецензия значительно отличалась от ее печатного варианта и содержала не снисходительную, а действительно высокую оценку булгаринских «Воспоминаний». Белинский, противореча своему первоначальному отзыву, выступил против нападок критиков на мемуары Булгарина, объясняя их «личным ожесточением против автора этой книги», в то время как в ней «гораздо больше достоинств, нежели недостатков»100. Среди этих достоинств он отметил мастерство в создании характеров, живые исторические подробности, талантливое изображение нравов старой Польши, заключив: «Ничего подобного нельзя найти ни в какой другой книге, по крайней мере, до сих пор»101. П. В. Анненков полагал, что рецензия Белинского отражала резкую перемену в умонастроении критика в последние два года его жизни и была отредактирована в неприемлемом для него направлении В. П. Боткиным102. Б. В. Мельгунов показал, что жесткая редакторская правка принадлежала Некрасову103. Возможно, что на переоценку булгаринских мемуаров смертельно больным Белинским повлияла та роль, которую сыграл Булгарин в заботе о семье и памяти недавно умершего Полевого, о чем вскоре стало известно в литературных кругах: «На этот раз никто не укорял Булгарина за его мнимую близость к шефу жандармов», – вспоминал П. П. Каратыгин104. Реальная помощь Булгарина заставила по-иному посмотреть на его далеко не одномерную личность, разрушая привычные стереотипы.