Полная версия
Воспоминания. Мемуарные очерки. Том 1
Художественную целостность первым двум частям «Воспоминаний» придает сюжет, в основе которого становление личности ребенка, вырванного вихрем исторических событий из счастливой семейной обстановки, привычной религиозной и национальной среды. Обычно русские мемуаристы, предшественники Булгарина, не уделяли серьезного внимания детству и юности, игнорируя их роль в формировании личности35. Детский наивный взгляд, сквозь призму которого показана жизнь героя, все время корректируется позицией объективно-очеркового повествования, создающей исторический фон происходящего, углубляя и делая более многомерной картину жизни мемуариста. В то же время организующая текст авторская точка зрения задает рамки, ограничивающие собственно историческое повествование: вводя его лишь в той мере, в какой исторические события соотносимы с жизнью повествователя.
В результате Булгарину удалось воссоздать живые и полнокровные картины жизни белорусской провинции, входившей в Великое княжество Литовское, в период исторических потрясений, органично соединив исторический очерк и описание национальных нравов и характеров с интимно окрашенными воспоминаниями о матери, сестрах, погибшем в вихре политических событий прямодушном и вспыльчивом отце (отметим, что восходящая к воспоминаниям Греча версия о том, что отец Булгарина «убил (не в сражении) русского генерала Воронова и был сослан на жительство в Сибирь»36, не находит подтверждения37). Рассказывая о бедствии, постигшем его семью, распавшуюся после ареста отца, Булгарин указывает на биографические истоки той философии опытности и благоразумия, которую он выстрадал, но которой не следовали ни его отец, ни он сам в юности. Запечатленный в мемуарах опыт сиротства, завязывающий главные узлы жизненного сюжета, перекликается с опытом романных героев Булгарина – Ивана Выжигина и Александра Опенкова.
Судьба рода Булгариных вписана в историческое повествование о причинах падения Польши. Гроза, разразившаяся над семейством, после чего оно «разбрелось навсегда», совпадает со сменой эпох государственного правления – началом павловского времени. Восстановление справедливости после двенадцатилетнего процесса, в результате которого было отменено решение, приведшее к изгнанию семьи из родового имения Маковищи, предстает как свидетельство возможности правосудия в составе империи, ставшей единственным гарантом прав и собственности для присоединенных западных областей.
Одна из важнейших сюжетных сцен первой части – спасение беззащитных женщин и ребенка русским капитаном Палицыным (любопытно, что Палицын – капитан Фанагорийского гренадерского полка, бывшего в самом центре кровавых событий при взятии Праги, предместья Варшавы, менее чем за год до происходящего), в ней – предвестие русской судьбы мемуариста, позволяющее снять заведомо негативные коннотации с его «отступничества». Уважение к польским обычаям, языку, быту – все это олицетворяет Палицын, заслуживший благодарность гордого отца. Отношения польско-белорусского семейства с русским офицером и его гренадерами предстают, таким образом, в трактовке Булгарина аналогом отношений Польши и России: добро, заступничество, опека и помощь сильных способны привязать гордые сердца. Малолетний герой, готовый по приказу Костюшки рубить врагов, признается, что «полюбил лихих русских солдат», те же в свою очередь пророчат: «Этот будет наш!» По сути, своеобразное «крещение» в «свои» уже состоялось, однако действительность потребует повторного прохождения обряда и все новых подтверждений верности: «Крестить Костюшку в русскую веру!» – кричат кадеты, бросая в снег маленького Фаддея (с. 125).
Вместе с тем отношение Булгарина к потере Польшей государственности в «Воспоминаниях» предстает не столь однозначным, как это декларировалось им в текстах иной жанровой природы (газетных статьях, записках в III отделение). С одной стороны, он признавал историческую неизбежность этого процесса, считая, что поляки «проболтали Польшу», что истинно благородные и мужественные из них «пламенно желали перерождения своего несчастного отечества и утверждения в нем порядка на основании прочных законов и наследственной монархической власти» (с. 55–56). С другой – в рассказе (с сочувствием к полякам) очевидца польского восстания генерала фон Клугена, бравшего Прагу, передал ужас от резни и гибели мирных жителей. Композиционное решение «Воспоминаний» таково, что, несмотря на авторские заверения о тщетности усилий («сила солому ломит»), нельзя не посочувствовать полякам. Тема судьбы Польши и польской идентичности героя, с колоритным описанием прежней жизни польских магнатов, историй графа Валицкого и Карла Радзивилла, польского Петербурга, проходит через все повествование, а в последней, шестой части она обретает особую значимость, заставляя героя сделать выбор, определивший его судьбу.
Повествование о годах военной молодости усложняет задачу мемуариста, поскольку, в отличие от детских лет, этот период его жизни должен быть осмыслен как принадлежащий общественному движению эпохи. По мере развития мемуарного сюжета расширяется исторический фон повествования, усиливается внимание к внешнеполитическим обстоятельствам, причинам наполеоновских войн, участником которых суждено было стать молодому офицеру Булгарину. Основной принцип, избранный автором, довольно прост – чередование эпизодов «исторических» и «частных». Подробное описание военных событий, политических реалий с опорой на авторитетные для того времени исторические источники сменяется эпизодами, описывающими те сражения, участником и очевидцем которых он был, живо и достоверно передающими атмосферу войны: остроту ощущений от первого боя, первой увиденной рядом смерти, первого ордена, а затем переход от ярких, оставшихся в памяти боевых событий к военным будням. В историю жизни повествователя вписаны очерки-портреты примечательных личностей Александровской эпохи: тех, кто создавал ее дух, и тех, кто сыграл значительную роль в жизни повествователя. «Воспоминания» богаты вставными новеллами, автора заботит не столько достоверность рассказанного, сколько стремление передать атмосферу времени, толки, идеи и увлечения, которыми жило общество. «Справедливо ли это происшествие или нет – не мое дело. Так рассказывали тогда» (с. 377), – характерная мотивировка для введения очередной истории. Умение передать атмосферу времени, представить «предметы с точки зрения, с которой тогда на них смотрели» (с. 259), и составляет, по мнению Булгарина, истинное достоинство мемуаров. В этом он близок и своему постоянному оппоненту П. А. Вяземскому, в поисках «живых отражений» эпохи, как полагала Л. Я. Гинзбург, культивировавшему «сплетню, как особо острый и личный материал»38, и Ап. Григорьеву, который ввел в оборот понятие «веяний» времени. Таким образом, правда в мемуарном повествовании принципиально осознается как исторически ограниченный, принадлежащий описываемой эпохе угол зрения. За этой позицией – признание неповторимости каждой эпохи и самоценности жизненного пути отдельной человеческой личности, заслуживающей жизнеописания.
Вопреки представлению о Булгарине как о «большом сочинителе» (как иронически именовал его Греч)39, он вряд ли грешит неточностями более других мемуаристов. Достаточно сравнить булгаринскую характеристику Ф. Толстого-Американца с посвященным ему фрагментом в мемуарах А. И. Герцена («Былое и думы», ч. 2, гл. XIV). Герцен к тому же приводит историю, поразительно напоминающую характером событий, участников и деталей булгаринское «Солдатское сердце»: у Герцена действие приурочено к событиям польского восстания 1831 г., соответственно, герои – молодой русский жандармский офицер и жена польского помещика-повстанца с ребенком («Былое и думы», ч. 2, гл. XI). Вряд ли стоит задаваться вопросом о заимствовании – мемуаристика часто «кодирует» жизнь при помощи готовых беллетристических сюжетов. Особенность булгаринского таланта «бытописателя» в этом и заключалась: повседневно-эмпирическое оборачивалось художественным (по крайней мере считывалось широким читателем как таковое) благодаря сюжетному узнаванию, не нуждаясь в сложных трансформациях и смысловых приращениях. Возможно, здесь берет начало эффект многочисленных зеркальных отражений. Н. Л. Вершинина обратила внимание на связь булгаринской мемуаристики с традицией литературного анекдота, близкого жанрам «справедливой» и «полусправедливой» повести40. «Правдивые» истории отражались в текстах не только Булгарина или Полевого, но и Герцена, оставаясь в своей основе анекдотом о «чувствительном солдате», изменившем приказу из милосердия и из‐за прекрасных женских глаз.
Судя по всему, Булгарин обладал незаурядной памятью, об этом свидетельствуют и характер ошибок при цитировании, и отзывы современников, и полемика с Полевым по поводу упоминания в «Воспоминаниях» синодского объявления о Наполеоне: Булгарин передал характер и стиль этого объявления, но не его «букву», Полевой же всячески намекал, что он исказил суть этого документа, перепутав с афишками Ростопчина, которых не мог знать, не побывав в занятой французами Москве41. В надежде на память многие фрагменты Булгарин писал, как признавался В. А. Ушакову, «сплеча», «прямо набело»42, иногда не утруждая себя проверкой цитат. Так, он приписывает карамзинские строки «Гони натуру в дверь, она влетит в окно!» И. И. Дмитриеву, стихи В. К. Тредиаковского «Плюнь на суку / Морску скуку!» – своему знакомому по Кронштадту, бывшему моряку и литератору А. Ф. Кропотову. Вместе с тем было бы неверным вполне согласиться с Гречем, который, характеризуя эту манеру Булгарина, резюмировал: «Он писал с большою легкостью, что называется сплеча, но легкомыслие его было еще больше. Никогда, бывало, не справится с источником или действительностью какого-либо случая, а пишет как в голову придет»43. Сохранившиеся письма Булгарина к разным лицам хранят многочисленные просьбы отыскать те или иные сведения для его «Воспоминаний». Так, с помощью сотрудника Публичной библиотеки и «Северной пчелы» И. П. Быстрова он пытался установить точный источник эпиграфа, который взял у Греча в его «Истории русской литературы»: «Помнится мне, что впервые употребил это изречение покойный А. Н. Оленин в своем разыскании о Тмутараканском камне», – писал он из Карлова и просил уточнить, начинал или кончал этим изречением свое сочинение Оленин44; к А. В. Висковатову обращался за биографическими справками о Л. Л. Беннигсене и Ф. Ф. Буксгевдене и консультировался по вопросам военной истории45.
После появившихся критических откликов на первые две части Булгарин сделал принцип свободного обращения с эмпирическим жизненным материалом демонстративным. Приведя ходившие в Петербурге в 1805 г. стихи в честь Багратиона, он заметил: «Не помню, были ли эти стихи напечатаны, и не хочу справляться. Я удержал их в памяти и привожу не в истории, а в своих собственных “Воспоминаниях”» (с. 270). Критические замечания Н. А. Полевого были восприняты им болезненно: какая разница, полагал он, убит ли был во время сражения герцог Брауншвейгский или смертельно ранен и умер через несколько дней, и каковы точный маршрут и хронология передвижений Хвостова и Давыдова? Главное, казалось ему, – мемуарам удалось передать дух времени и непосредственное восприятие исторической эпохи.
Этой задаче служила и система авторских примечаний, включающих как постраничные сноски, так и пояснения, и приложения. Приложения к первой части, представляющие собой переработанные газетные тексты XVIII века, воссоздавали атмосферу Екатерининской эпохи, среди приложений ко второй Булгарин поместил письма В. М. Головнина к П. И. Рикорду из японского плена – уникальные документы, опубликованные полностью лишь в 2016 г. Очевидна и другая их функция: документальные свидетельства делали Булгарина не только очевидцем, но и активным участником истории, легитимируя его в этом качестве. С этой целью были помещены письмо от адъютанта витебского генерал-губернатора князя Н. Н. Хованского с высокой оценкой великим князем Константином Павловичем сочинений Булгарина, ноты «Марша русской гвардии 1807 года», записанные, как утверждал Булгарин, с его голоса, приложена составленная им карта Финляндской кампании. Опыт издателя и журналиста позволил Булгарину, используя многосоставность текста, с включением в качестве приложений документов эпохи, создать новаторское для своего времени мемуарное повествование.
Как опытный журналист, он умел не только сопрягать различные жанровые установки, объединенные личностью повествователя, но и включать уже написанное и опубликованное в мемуарное целое, избегая автоповторов. Достаточно сравнить упоминавшиеся «Театральные воспоминания моей юности» и мемуарный фрагмент той же тематики во второй части «Воспоминаний», чтобы увидеть, как театральный очерк, включающий скудные сведения о драматурге В. А. Озерове и трагическом актере А. С. Яковлеве, развернут в обширный мемуарный сюжет. В составе «Воспоминаний» этот сюжет, посвященный русской сцене и русскому театру периода его становления и увлечения им мемуариста и всего русского общества, корреспондирует с набирающим силу мотивом большого «европейского театра», режиссируемого Наполеоном и Александром I, в котором предстоит стать участником мемуаристу. Театральность предстает неким началом, раскрывающим суть эпохи наполеоновских войн: ей отвечают и описания боев, и описания характеров, и портреты героев. Участниками большой театрально-исторической игры оказываются не только Наполеон и Александр, колоритные Кульнев или Казачковский, легендарные друзья-моряки Хвостов и Давыдов, но и товарищи Булгарина, уланские корнеты, а те, кому отказано в выходе на историческую сцену, превращаются, как А. С. Яковлев и Г. И. Жебелев, из скромных гостинодворских сидельцев в знаменитых театральных актеров, потрясающих сердца публики.
Театрально-живописный принцип, безусловно, не мог не заявить о себе в наиболее традиционной в этом отношении области поэтики: при создании картин сражений и портретов полководцев и военачальников. Таково риторически избыточное описание начала Фридландского сражения. Вместе с тем Булгарину удается преодолеть риторическую заданность благодаря точному воспроизведению событий этого боя с точки зрения непосредственного участника, неопытного корнета: «Мы пошли вперед, обогнули лес и увидели сильную пыль. Это были свежие войска, шедшие к маршалу Мортье. Кавалерия прикрывала их движение и стояла, спешившись, перед деревнею. Лишь только мы показались на опушке леса, во французской кавалерии затрубили тревогу, и она двинулась шагом. Противу нас были драгуны и знаменитые кирасиры. Здесь мы впервые встретились с ними. Надобно сказать правду, что вид этих кирасиров, на огромных лошадях, в блестящих латах, с развевающимися по ветру конскими хвостами на шишаках, производил впечатление. Но мы так быстро ударили на них, что не дали им опомниться и прогнали их за деревню. В погоне наши уланы многих кирасиров и драгунов ссадили с лошадей пиками. Я также был в атаке с своею пикой <…>. Но когда мы, прогнав французов за деревню, остановились, я был так измучен, что едва мог держать пику в руках. Отломив острие, я спрятал его в чемодан, на память, и бросил древко. Пика была не по моим силам и утруждала меня». Выразительная деталь, придающая особую достоверность изображению, – опека молодого корнета опытными уланами, повторяющими: “Не горячитесь, ваше благородие! Берегитесь, чтоб лошадь не занесла вас в середину французов! Не выскакивайте вперед!”» (с. 328).
«Истина страстей, правдоподобие чувствований» (Пушкин) на исторической сцене, засвидетельствованные участником действа, обретают, по мнению Булгарина, свою несомненную ценность. Отвечая на критические упреки, он уточнил свое мемуарное кредо в Предисловии к третьей части: «Может быть, иное и было не так, как я рассказываю, но по составленному мною плану это вовсе не мешает делу, потому что, желая представить верный очерк прошлого времени, я говорю так, как мы думали тогда, как верили тогда, и представляю предметы с той точки зрения, с которой тогда на них смотрели» (с. 259). Подтверждение верности избранного мемуарного принципа, не искажающего исторической достоверности, он увидел в совпадении собственного взгляда на исторические события с их трактовкой у А. И. Михайловского-Данилевского, автора только что вышедшего «Описания второй войны императора Александра с Наполеоном, в 1806 и 1807 годах» (СПб., 1846).
Кроме того, что видел сам, он умел, как профессиональный журналист, опираясь лишь на источники и воображение, восстановить картину, свидетелем которой не был. Некоторые детали из описания воссозданного Булгариным в мемуарах (с опорой на рассказ Михайловского-Данилевского46 и французские источники) Аустерлицкого сражения, в котором он не участвовал: обращение к уланам перед атакой шефа полка великого князя Константина Павловича («Ребята, помните, чье имя вы носите! Не выдавай!»), пленение Е. И. Меллера-Закомельского («Пуля ударила ему в грудь и скользнула по Владимирскому кресту. Удар лишил его дыхания, и в это время на него наскакали французские гусары и стали рубить»), огромные шляпы русских офицеров, служившие противнику мишенью («французские офицеры кричали своим застрельщикам: “<…> стреляй в шляпы!”» (с. 211, 212)) – были высоко оценены современниками47 и вошли в исторические работы как свидетельства очевидца48.
Иногда такая повествовательная стратегия (прежде всего в беллетристике) оказывалась художественно неубедительной и вызывала справедливую критику49. Вместе с тем она была не лишена определенного эффекта, заставляя читателей и по сей день считать, что Булгарин участвовал в описанных им осаде Сарагосы и переходе через Кваркен или побывал с наполеоновскими войсками в Москве, превращая его тексты в источники биографических реконструкций. Парадоксально, но именно наличие «чужого» взгляда, в чем упрекают Булгарина, дает эффект подлинности, достоверности описанного. Во всяком случае, в верности избранного подхода Булгарин не раз убеждался благодаря отзывам ветеранов наполеоновских войн. Так, однополчанин Т. Л. Старжинский, поблагодарив его за «Воспоминания», особо подчеркивал их правдивость: «Фаддей Венедиктович достиг, однако, своей цели. Его строки напомнили мне нашу молодость. Я с моим взглядом вторгнулся в город Фридлянд»50.
Несмотря на провозглашенный отказ от вымысла, движение мемуарного сюжета Булгарин, несомненно, строит как опытный беллетрист. Эквивалентом беллетристическому является не только отказ от близкого к дневниковому изложения событий, но и их специфический, преследующий определенную цель отбор, позволяющий сделать повествование увлекательным. Отсюда пуантировка каждой части при помощи вводных историй, носящих характер анекдота, военного рассказа на бивуаке, необыкновенного или фантастического происшествия. Булгарин не скрывает своей профессиональной способности в любом измерении жизни обнаружить ее беллетристический потенциал, превратить жизненную эмпирику в литературу.
Так, очевиден романический модус рассказа о старой родственнице пани Онюховской, видевшей Карла XII и Петра I: «…и если б Литва имела своего Вальтера Скотта, то Русиновичи и вотчинница этого имения непременно играли бы роли в историческом романе» (с. 99), – замечает автор, к этому времени приобретший славу «русского Вальтера Скотта». Рассказ – необходимый пуант, перебивающий повествование о военных событиях: «В армии носилось множество на этот счет анекдотов. Расскажу один, за достоверность которого не ручаюсь, но которому мы тогда верили» (с. 306). Эту функцию выполняли приключения самого корнета Булгарина, известные читателю по его военным рассказам. В третьей части военные события обрамляются анекдотами из жизни князя К. Радзивилла, шпионской историей с баронессой Шарлоттой Р., приключением в маскараде с маской-мертвецом, основанным на приеме разоблаченной фантастики. Арсеналом воспоминаний становятся умело используемые тексты эпохи: устные истории, слухи, произведения других авторов. Однако в подобной установке крылась угроза превращения мемуаров в разновидность хорошо известной читателю булгаринской фельетонистики, что подметил и саркастически обыграл в рецензии на шестую часть «Воспоминаний» рецензент «Библиотеки для чтения». Остроумно пересказав историю о диком французе и совместных приключениях с ним «почтеннейшего Фаддея Венедиктовича», он сделал убийственный вывод: «Из “Воспоминаний” Фаддея Венедиктовича о России в этом томе история супругов Кабри – самый любопытный “отрывок виденного, слышанного и испытанного в жизни”»51.
Создается впечатление, что Булгарин в своих во многом новаторских художественных поисках как будто останавливался перед неким пределом, преодоление которого, возможно, привело бы к подлинным открытиям. Его мемуары при внимательном чтении обнажают механизм памяти, отбирающей мемуарные факты по особым законам. Так, вспоминая Петербург своей юности, он не только включает в описание известные и характерные архитектурные приметы, но и упоминает дома, с которыми его связывает особенный характер воспоминаний: к примеру, дом Меншиковых, известный салоном Жуковского и Воейковых (к хозяйке салона Александре Воейковой («Светлане») Булгарин, по свидетельствам современников, испытывал нежные чувства)52. Однако наметившийся принцип сюжетного повествования, следующего за тем, что отбирает память, и связанная с этим рефлексия не получают развития. Повествование остается в тесных границах и в запоминающейся истории об убийстве воспитателем своего воспитанника и осужденных за это убийство невинных людях, которая словно намечает тему «Достоевский и Булгарин»: дворник умер в каторге, сын хозяина – под розгами, а возвращенный через многие годы после открывшейся правды отец попросил для компенсации очередной чин.
Подлинный психологизм, глубокое постижение человеческого характера остались вне творческих возможностей Булгарина даже на уровне портрета, тяготеющего к превосходным степеням и штампам: обычно глаза его героев блестят как алмазы или пылают как уголья, а все женские персонажи оказываются необычайными красавицами. Я. К. Грот предлагал при переиздании булгаринских «Воспоминаний» сопроводить их «галереей прекрасных женщин», встреченных автором53. Было бы преувеличением вслед за некоторыми рецензентами, современниками Булгарина, говорить о вкладе его мемуаров в движение русской прозы к психологизму54, трудно представить, что его мемуары создавались в те же годы, что и первый роман Достоевского.
4Особое место в воспоминаниях Булгарина занимает непопулярная у современников Русско-шведская война 1808–1809 гг., получившая название Финляндской кампании. Это вызвано, с одной стороны, отсутствием внимания к войне, заслоненной 1812 годом, с другой – чрезвычайно значимым опытом личного присутствия. Специалист по истории Финляндии генерал М. М. Бородкин считал, что в своих мемуарах Булгарин одним из первых попытался «вызвать эту войну к бессмертию»55. Еще в 1823 г. он опубликовал военный рассказ, посвященный одному из ее драматических эпизодов56, позднее как рецензент высоко оценил статью «Извлечение из записок генерал-майора Д. В. Давыдова. Финляндская кампания 1808 года»57, напечатал в «Северном архиве» анонимный «Отрывок из журнала похода в Финляндии 1808 года»58. О Финляндской кампании Булгарин рассказывал в своих исторических очерках «Переход русских через Кваркен в 1809 году»59 и «Завоевание Финляндии корпусом графа Николая Михайловича Каменского в 1808 году»60.
Очерк «Завоевание Финляндии…», вошедший позднее в четвертую часть «Воспоминаний», был первым развернутым повествованием на русском языке о присоединении Финляндии к России, при этом Булгарин указал, что в описании хода событий опирался на первую историю войны, вышедшую в 1827 г. на французском языке, принадлежавшую П. П. Сухтелену. Среди других источников Булгарин назвал материалы, полученные от А. А. Закревского61, бывшего адъютанта командующего корпусом графа Н. М. Каменского, и переписку главнокомандующего графа Ф. Ф. Буксгевдена времен Финляндской кампании 1808 г., хранившуюся в булгаринском архиве (скорее всего, также полученную через Закревского).
На характер изложения военных событий, сопряжения общих сведений и личного взгляда оказала влияние высоко оцененная Булгариным военная проза Д. В. Давыдова. Авторская установка Давыдова в его очерке «Воспоминание о Кульневе в Финляндии»: «Я пишу не историю, следственно не беру на себя обязанности вызывать эту войну к бессмертию. Писатель-наездник, я и тем буду доволен, если записки мои напомнят товарищам моим очаровательные минуты нашей юности и мечты, и надежды честолюбия, и опасности, на которые мы бросались, и кочевья, и беседы оссиановские у пылающих пней, под пасмурным небом»62, – безусловно, близка Булгарину, он воспользовался аргументами Давыдова.
Наконец, ко времени работы Булгарина над «Воспоминаниями» вышла история Финляндской войны, принадлежащая А. И. Михайловскому-Данилевскому63, что дало возможность периодически отсылать читателя к этому труду и соотносить собственное повествование с официальной военной историей. Однако, даже следуя за Михайловским-Данилевским, Булгарин в то же время корректировал его трактовку сведениями из других источников и собственными воспоминаниями.