Полная версия
Судья и историк. Размышления на полях процесса Софри
Карло Гинзбург
Судья и историк. Размышления на полях процесса Софри
Предисловие ко второму изданию
1. Я написал эту книгу в 1990–1991 гг. по окончании процесса в суде Милана против Адриано Софри, Овидио Бомпресси, Джорджо Пьетростефани и их обвинителя Леонардо Марино. Это было первое из целой череды дел, закрытых к 1997 г. после повторных утверждений, оправданий, отмен и появления новых приговоров. (Приговоры опять признали законными в начале 2000 г., когда завершился процесс по пересмотру дела, открытый несколькими месяцами ранее.) В судебном отношении рассказанная мной история уже закончилась. Зачем же издавать книгу в том самом виде, что и пятнадцать лет назад (не считая нового предисловия)? К чему размышлять над событиями, чьи корни уходят в далекое прошлое, которое, возможно, мы все меньше и меньше понимаем?
2. Я решил вновь выпустить мое исследование достаточно давно, по договоренности с издателем (которому я выражаю признательность). Я еще не обсуждал мой план с Адриано Софри; я и теперь все еще не могу сделать это. Сейчас, когда я пишу эти строки, он уже месяц находится в реанимационном отделении пизанской больницы Сант’Анна. В связи с состоянием его здоровья было объявлено, что Софри не может больше находиться в тюрьме, где он оказался восемь лет назад, по-прежнему настаивая (как он сделал и в самом начале нашей истории в 1988 г.) на собственной невиновности.
3. Многое за эти пятнадцать лет изменилось, в том числе и общественная репутация Адриано Софри. Решение не уклоняться от наказания поразило всех – друзей, врагов, безразличных; оно было принято человеком, который, имея на руках паспорт, с легкостью мог бы уехать из Италии. Во время демонстрации в Берлине в первые месяцы 1997 г. (решение суда вступило в силу, и Адриано незадолго до этого отправился в тюрьму) один из его друзей, Даниель Кон-Бендит, говорил о «сократическом выборе». Он добавил: в аналогичной ситуации я бы не смог поступить так же. (К имени прилагательному «сократический» я скоро вернусь.) Затем Адриано Софри стал сотрудничать с прессой по самым разным поводам. Его голос глубок, громок, авторитетен, к нему прислушиваются. Уже многие годы узник занимает первостепенное место на итальянской политической и интеллектуальной сцене. Конечно, кто-то, по-видимому, читает его статьи, не ведая, что их автор находится в тюрьме; кто-то пользуется случаем (мы видели это в последние недели), чтобы попрекнуть его самим фактом судимости; с точки зрения третьих, итоговое решение окончательно закрыло вопрос о виновности Софри и ответственности тех, кто оказался осужден вместе с ним. Многие другие (и речь не только о его друзьях) считают Софри невиновным человеком, переносящим бремя несправедливого приговора с невероятным присутствием духа.
4. Впрочем, о нравственных и интеллектуальных качествах Адриано Софри в этой книге я писать не буду. Речь пойдет (во всех подробностях) лишь об обоснованности выдвинутых против него обвинений. Приговор сам по себе еще о виновности не свидетельствует. Мы часто слышим о европейской традиции, европейских ценностях (почти всегда с неприятно риторическими интонациями). Возможно, мы недостаточно размышляем над тем фактом, что эта традиция (наша традиция) прославляет как саму юстицию, так и невинных жертв ослепленного предрассудками судопроизводства. Самую возвышенную похвалу городским Законам произносит пораженный несправедливым приговором Сократ, объясняя Критону в одноименном диалоге Платона, почему он не бежит из тюрьмы и соглашается принять смерть.
5. Эта книга написана пятнадцать лет назад с целью повлиять на решение по апелляционному процессу с помощью аргументированного опровержения предполагаемых доказательств вины Адриано Софри. Тем временем он оказался окончательно осужден; однако доводы, призванные продемонстрировать его невиновность, по-прежнему актуальны. Я полагаю, что многие читатели, добравшись до конца книги, будут ошеломлены, увидев, на каких основаниях – шатких, если не сказать отсутствующих – покоится представление о его виновности. Эти основания разрушил приговор объединенных секций Кассационного суда, о чем я скажу в послесловии. Судьи сформулировали возражения, которые тем не менее были спокойно проигнорированы во время последующих процессов.
Другие читатели, возможно, не согласятся с моими выводами; но это неважно. Мной движет желание снабдить того, кто держит в руках эту книгу, аргументами, позволяющими сформировать самостоятельное суждение о деле, которое вот уже тридцать лет служит источником необыкновенных горестей и страданий. И здесь перед нами встает более глобальный вопрос. Как кажется, слишком часто, в том числе и в демократических странах, юстиция представляется какой-то далекой областью, неподвластной общественному контролю. Благодаря делу Софри (на мой взгляд, речь идет об оскорблении права) граждане смогут составить детальное представление о том, как функционирует система судопроизводства. Если я не ошибаюсь, именно так и работает демократия.
К.Г. Болонья, декабрь 2005 г.Примечание. Я исправил некоторые ошибки и устранил неточности, вкравшиеся в издание 1991 г.; горячо благодарю Альбертину Черутти за ее ценную помощь. В заключение я поместил местами измененное послесловие к французскому (1997) и английскому (1999) переводам книги.
Введение
Я пишу эти строки по двум причинам. Первая из них личная. Я знаю Адриано Софри больше тридцати лет. Это один из самых близких моих друзей. Летом 1988 г. его обвинили в том, что он подстрекал одного человека убить другого. Я абсолютно уверен в необоснованности этого обвинения. Суд Милана пришел к иному выводу. 2 мая 1990 г. он осудил Адриано Софри (вместе с Джорджо Пьетростефани и Овидио Бомпресси) на двадцать два года тюрьмы, а Леонардо Марино (обвинявшего Софри, Пьетростефани и Бомпресси) – на одиннадцать лет: первых двух как заказчиков, остальных соответственно как исполнителя и соучастника убийства комиссара полиции Луиджи Калабрези, совершенного в Милане 17 мая 1972 г.
В соответствии с итальянскими законами каждый обвиняемый непременно считается невиновным до вынесения окончательного приговора. Однако в начале процесса в суде первой инстанции обвиняемый Адриано Софри публично объявил, что в любом случае не воспользуется своим правом на апелляцию. В числе прочих я сразу же начал сомневаться в уместности такого решения, но, конечно, не в чистоте помыслов принявшего его человека. В последние годы в Италии приговоры по политическим процессам и по делам о преступлениях мафии, вынесенные судом первой инстанции, часто (даже очень часто) отменялись в Апелляционном или Кассационном суде. Заранее отказавшись от апелляции, Софри хотел избавить себя от возможного отложенного оправдания. Такой исход казался ему, прав он в этом или нет, менее полным, менее прозрачным – почти омраченным тенью. Кое-кто посчитал его выбор незаконным давлением на занятых в процессе судей. Напротив, те, кто был знаком с Софри, узнали одну из черт его характера: он высокого мнения о себе, что в данном случае неразрывно связано с уверенностью в собственной невиновности и с нетерпимостью к компромиссам. Отказавшись от апелляции, он не сможет лично защищать себя на суде второй инстанции.
Я пишу накануне этого процесса, и меня охватывает отчаяние из-за несправедливого приговора, постигшего моего друга. Кроме того, мной движет желание убедить остальных в его невиновности. Впрочем, форма этой книги (далекая от свидетельствования, как можно будет убедиться ниже) выбрана совсем по другим соображениям. И здесь я перехожу ко второй из причин, о которых я сказал прежде.
Документы миланского процесса и предшествовавшего ему следствия регулярно наводили меня на мысль о запутанных и неоднозначных связях между судьей и историком. Уже много лет я размышляю на эту тему. В ряде статей я попытался исследовать методологические и (в широком плане) политические смыслы целой серии общих для обеих профессий элементов: улик, доказательств, свидетельств1. Более глубокое сопоставление казалось мне в тот момент неизбежным. Оно вписывается в долгую традицию: само название (впрочем, предсказуемое) моей небольшой книги воспроизводит, как я обнаружил, пока писал ее, заглавие статьи, опубликованной Пьеро Каламандреи в 1939 г.2 Впрочем, всегда непростой диалог между историками и судьями сегодня обрел принципиальную значимость и для первых, и для вторых. Я попытаюсь объяснить, почему это произошло, отталкиваясь от конкретного случая, который по уже названным причинам особенно близко меня коснулся.
Мотивировки приговора были объявлены с огромным опозданием 12 января 1991 г. Им посвящена вторая часть книги. Я предпочел сохранить границу между двумя разделами по соображениям, которые я объясню ниже.
Лос-Анджелес, февраль 1991 г.Я благодарю Паоло Кариньяни, Луиджи Феррайоли и Адриано Проспери за их замечания.
Судья и историк
IЛегкое ощущение дезориентации. Именно это чувство вначале испытывает тот, кто, привыкнув в силу профессии читать акты инквизиционных процессов XVI и XVII вв., обращается к материалам следствия, которое вели Антонио Ломбарди (следственный судья) и Фердинандо Помаричи (заместитель прокурора) в отношении Леонардо Марино и его предполагаемых соучастников. Дезориентации, поскольку эти документы, вопреки всякому ожиданию, любопытным образом весьма схожи. Между ними существуют и важные различия – такие, как присутствие на сегодняшних процессах адвокатов ответчика; оно хотя и предусматривалось предписаниями инквизиции, отраженными в «Священном арсенале» Элизео Мазини (напечатанном в Генуе в 1621 г.), но в то время на практике применялось редко. И тем не менее ныне допросы подозреваемых, так же как и в инквизиционных судах три или четыре столетия назад, проходят втайне, в пространстве, куда не проникают нескромные взгляды публики (даже в столь не приспособленных для процессов местах, как казармы карабинеров).
Проходят или, вернее, проходили. С вступлением в силу нового кодекса из итальянского уголовного судопроизводства частично исчезло тайное следствие, т.е. преимущественно обвинительный аспект права, плохо сочетавшийся с его другим – состязательным – элементом, предполагавшим судебные дебаты3. Следствие Ломбарди и Помаричи по делу Марино и его возможных сообщников стало одним из последних процессов (едва ли не самым последним), которые велись на основе прежнего законодательства.
Однако сразу же поразившее меня впечатление о преемственности с прошлым оказалось связано не только с институциональными аспектами следствия. Оно возникло под влиянием более тонкого и специфического сходства с инквизиционными процессами, которые мне известны лучше: делами против женщин и мужчин, обвинявшихся в колдовстве. Здесь вызов соучастника имеет принципиальное значение, особенно если центральное место в признаниях подсудимого занимает шабаш, ночной слет ведьм и колдунов4. Иногда по своему почину, чаще под влиянием пыток или по внушению судей обвиняемые в итоге называли имена тех, кто участвовал вместе с ними в дьявольских ритуалах. Таким образом в процесс могли быть вовлечены (как и происходило в действительности) пять, десять, двадцать человек, вплоть до всего населения целых общин. Впрочем, именно Римская инквизиция, наследница средневековой (или, как ее еще называли, епископальной) инквизиции, давшей решающий импульс преследованиям из-за колдовства, впервые поставила под вопрос правовую легитимность подобной процедуры. В начале XVII в. из среды инквизиторов Римской конгрегации Святого престола вышел документ под названием «Instructio pro formandis processibus in causis strigum, sortilegiorum & maleficiorum» («Руководство по процессам против ведьм, колдунов и чародеев»), который однозначно сигнализировал о переменах в сравнении с прошлым. Опыт, говорилось в тексте, показывает, что до сих пор дела о колдовстве почти никогда не велись на основе приемлемых правовых критериев5. Судьи инквизиции, ведшие процессы на периферии, получали предупреждение: им надлежало «со всем судебным тщанием и хитроумием» держать под контролем все высказывания обвиняемых; по возможности разыскивать орудия преступления; доказывать, что исцеления или болезни нельзя свести к естественным причинам.
Процесс, о котором я намерен писать, также строится вокруг фигуры обвиняемого-свидетеля, подсудимого, который одновременно обвиняет себя и других людей. Признания Леонардо Марино против самого себя – это финальная точка трагической череды всем известных обстоятельств. Коротко их напомню. 12 декабря 1969 г., в кульминационный момент периода забастовок и протестов рабочих, известного как «горячая осень», в Милане в одном из зданий Сельскохозяйственного банка взорвалась бомба. В результате на месте погибли шестнадцать человек (еще один умер спустя короткое время), восемьдесят восемь человек были ранены. Через два дня полиция арестовала анархиста Пьетро Вальпреду, которого издания умеренного толка (прежде всего «Коррьере делла сера») представили общественному мнению как исполнителя теракта. Железнодорожник анархист Джузеппе (Пино) Пинелли был вызван в квестуру Милана для выяснения обстоятельств дела. Три ночи спустя Пинелли вывалился из окна кабинета комиссара Луиджи Калабрези, где в тот момент находились еще один офицер карабинеров и четыре полицейских агента. Один из журналистов обнаружил на земле лежащего без сознания Пинелли. Еще через два часа на оперативно созванной ночной пресс-конференции начальник миланской квестуры Марчелло Гуида объявил, что Пинелли сам выбросился из окна с криком «Анархии конец», поскольку полиция предъявила ему неопровержимые доказательства его причастности к теракту, исполнителем которого был Вальпреда. Впоследствии эти слова оказались опровергнуты. Теперь полиция стала утверждать, что Пинелли во время паузы на допросе прислонился к окну, дабы выкурить сигарету: в этот момент он потерял сознание и упал вниз. Этим кардинально различным по смыслу версиям противопоставлялась еще одна интерпретация событий, которая начала настойчиво циркулировать в левой среде (внепарламентской и не только): Пинелли получил смертельный удар из карате от одного из полицейских, а затем его труп выбросили из окна в кабинете комиссара Калабрези. В 1969 г. группа «Лотта континуа» («Непрерывная борьба») на страницах своих изданий начала ожесточенную кампанию против Калабрези, который вел допрос анархиста. Он обвинялся в убийстве Пинелли. Через несколько месяцев Калабрези подал в суд на газету «Лотта континуа» за клевету. 22 октября 1971 г. в ходе процесса было принято решение об эксгумации тела Пинелли. Почти сразу после этого адвокат Калабрези заявил отвод председателю суда; в итоге процесс отложили на более поздний срок. 17 мая 1972 г. Калабрези был убит двумя выстрелами из пистолета рядом с подъездом своего дома. Ответственность за убийство никто на себя не взял. На следующий день газета «Лотта континуа» в своем комментарии высказалась о случившемся скорее в благожелательном духе («действие, которым эксплуатируемые выражают собственное желание справедливости»), но не признала причастность к гибели комиссара. Еще через некоторое время возникли подозрения, что убийство совершили правые экстремисты: расследование в этом направлении в дальнейшем прекратилось за недостатком улик. Прошло шестнадцать лет. 19 июля 1988 г. Леонардо Марино, бывший рабочий ФИАТа, в прошлом активист «Лотта континуа», явился в участок карабинеров в городе Амелья, недалеко от Бокка-ди-Магра, где он жил с семьей. По словам Марино, его замучила совесть и он хочет признаться в преступлениях, связанных с его прежней политической деятельностью. (Представленная здесь хронология раскаяния следует ее самой первой версии, а не варианту, возникшему спустя два года, во время процесса.) 20 июля Марино отвезли в оперативный отдел миланских карабинеров, где он дал первые показания. На следующий день в присутствии заместителя прокурора Фердинандо Помаричи Марино объявил о своем участии в убийстве Калабрези, а также в целой серии ограблений, произошедших с 1971 по 1987 г. Решение об устранении комиссара (опять же согласно версии Марино) оказалось принято большинством голосов на национальном исполнительном совете движения «Лотта континуа». Самого Марино к участию в преступлении подстрекал Джорджо Пьетростефани – один из руководителей группы; Марино согласился участвовать в деле лишь тогда, когда Софри, с которым Марино был особенно тесно связан, открыто подтвердил факт самого решения (во время одного из митингов в Пизе). Через несколько дней после встречи с Софри Марино отправился в Милан и вместе с Овидио Бомпресси стал поджидать Калабрези у подъезда его дома. Сразу после убийства он подобрал Бомпресси, исполнителя преступления, и они скрылись на машине, угнанной тремя днями ранее. Весь рассказ оказался уснащен массой мелких деталей. Впрочем, даже самые подробные описания обвиняемого-свидетеля не дают достаточных гарантий; это обстоятельство отметили уже судьи Римской инквизиции в начале XVII в., когда перечитывали материалы процессов о колдовстве, которые вели их собратья. Достоверное признание необходимо подтверждать внешними, объективными свидетельствами.
Скоро мы увидим, как судьи, участвовавшие в процессе против предполагаемых убийц Калабрези, подошли к решению этой проблемы. Пока же следует подчеркнуть, что поиск доказательств или объективных свидетельств – это операция, актуальная не только для нынешних судей и для инквизиторов, живших триста пятьдесят лет назад; она служит частью ремесла современных историков. На последнем сопоставлении и особенно на его следствиях имеет смысл остановиться подробнее.
IIОтношения истории и права всегда оставались самыми тесными – с тех пор, как две с половиной тысячи лет назад в Древней Греции возник литературный жанр, который мы сегодня называем «историей». Если слово «история» (historia) обязано своим появлением языку врачей, то заложенная в нем сила аргументации, напротив, восходит к юридической сфере. История как особое умственное занятие сформировалась (как напомнил нам несколько лет назад Арнальдо Момильяно) на стыке медицины и риторики: историки рассматривают отдельные случаи и ситуации и, подобно врачам, разбираются в их естественных причинах, а затем излагают их согласно правилам риторики, искусства убеждения, возникшего в судах6.
В классической традиции от исторического повествования (как, впрочем, и от поэзии) требовалось в первую очередь качество, которое греки называли enargheia, а римляне – evidentia in narratione: способность живо изображать героев и обстоятельства. Как и адвокату, историку следовало убеждать с помощью действенной аргументации, в зависимости от ситуации использующей иллюзию реальности, не приводя своих доказательств и не оценивая доказательств, сформулированных другими7. Последним интересовались любители древности и эрудиты; однако до второй половины XVIII в. история и любовь к древности составляли полностью независимые друг от друга интеллектуальные области, которыми обычно занимались совершенно разные люди8. Когда какой-либо эрудит (например, Анри Гриффе в своем «Трактате о различных видах доказательств, служащих для обоснования истинности истории», 1769 г.) сравнивал историка с судьей, внимательно анализировавшим доказательства и свидетельства, он сигнализировал о все еще не удовлетворенном запросе, насущность которого, вероятно, ощущалась все чаще и чаще. Несколько лет спустя это требование оказалось соблюдено в книге Эдварда Гиббона «The Decline and Fall of the Roman Empire» («Упадок и падение Римской империи», 1776 г.) – первом сочинении, в котором любовь к древности удачно сочеталась с историей9.
Сравнению между историком и судьей выпала богатая на события судьба. Знаменитая шутка Гегеля «Die Weltgeschichte ist das Weltgericht» («Всемирная история – это всемирный суд»), повторенная вслед за Шиллером, заключает в себе благодаря двойному значению «Weltgericht» («всемирный суд» и одновременно «страшный суд») всю соль его философии истории – секуляризированного христианского воззрения на всемирную историю («Weltgeschichte»)10. Акцент делался именно на решении суда (с учетом описанной только что амбивалентности), однако историк должен был судить людей и события, руководствуясь принципом «интересы государства прежде всего» – по большей части внеположным как праву, так и нравственности. Напротив, Гриффе в упомянутом отрывке считал самым важным фазу, предшествовавшую решению, т.е. беспристрастную оценку судьей доказательств и свидетельств. В конце [XIX] века лорд Актон во вступительной речи, прочитанной по случаю его назначения королевским профессором современной истории в Кембриджском университете (1895 г.), настаивал и на том, и на другом: основанная на документах историография способна вознестись над раздорами и сделаться «признанным трибуналом, единым для всех»11. Эти слова напоминали о быстро распространявшейся тенденции, которую подпитывала господствовавшая в то время позитивистская атмосфера. В конце XIX и в первые десятилетия XX в. историография, прежде всего политическая, и в особенности историография Великой французской революции, обрела отчетливо судебный характер12. Впрочем, тогда была заметна тенденция тесным образом связывать политические пристрастия и профессиональный долг, требовавший от ученого оставаться над схваткой. Как следствие, те, кто, подобно И. Тэну (который, в свою очередь, гордился своим стремлением заниматься «нравственной зоологией»), исследовал революционные явления, действуя как «высший и бесстрастный судья», вызывали подозрения. И Альфонс Олар, автор этих слов, и его академический соперник Альбер Матьез время от времени любили облачаться в одежды прокурора Республики или адвоката, дабы обосновать с помощью подробных досье преступность Робеспьера или коррумпированность Дантона. Традиция обвинительных речей, одновременно политических и моральных, за которыми следовали приговор или оправдание, сохранялась долгое время: так, книга «Un jury pour la Révolution» («Революция на суде присяжных») Жака Годшо, одного из самых известных современных историков революционной эпохи, вышла в свет в 1974 г.13
Влияние судебной модели на историков имело два независимых друг от друга следствия. Она побудила их, с одной стороны, сконцентрировать внимание на событиях (политических, военных, дипломатических), которые как таковые можно было без особых затруднений свести к действиям одного или нескольких индивидов, а с другой – пренебречь явлениями (историей социальных групп, историей ментальности и т.д.), которые не вписывались в эту объяснительную цепь. Как на негативе фотографии, мы различаем здесь в опрокинутом виде ключевые лозунги, вокруг которых сложился журнал «Анналы экономической и социальной истории», основанный в 1929 г. Марком Блоком и Люсьеном Февром: отказ от «histoire événementielle» («событийной истории»), призыв заниматься более глубокой и менее броской историей. Нет ничего удивительного, что в методологических размышлениях Блока, написанных незадолго до его смерти, мы сталкиваемся с ироническим возгласом: «Сторонники Робеспьера, противники Робеспьера, помилуйте: Бога ради, просто скажите нам, кто такой Робеспьер». Оказавшись перед дилеммой «судить или понимать», Блок без колебаний выбрал второй вариант14. Как мы сейчас понимаем, именно эта линия в историографии и одержала победу. Если говорить об изучении Французской революции, то попытка Альбера Матьеза истолковать политику Дантона через отсылку к присущей ему и его друзьям коррумпированности («La Corruption parlementaire sous la Terreur», «Парламентская коррупция в эпоху Террора», 1927 г., второе издание) сегодня кажется неадекватной. Между тем реконструкция истории Великого страха 1789 г. Жоржа Лефевра (1932 г.) приобрела в современной историографии статус классической15. Лефевр, строго говоря, не принадлежал к школе «Анналов», однако он никогда бы не написал «Великий страх», если бы его коллега по Страсбургскому университету Блок не опубликовал «Королей-чудотворцев» (1924 г.)16. Сюжет обеих книг вращается вокруг так и не случившихся событий: способности исцелять золотушных больных, которая приписывалась французскому и английскому королям, и нападений разбойничьих шаек на службе у «аристократического заговора». Эти мнимые происшествия стали релевантными с исторической точки зрения благодаря своей символической силе, т.е. их образу, сложившемуся в умах огромного числа неизвестных нам людей. Трудно представить нечто более далекое от моралистической историографии, вдохновленной судебными образцами.
Фигура историка, берущегося интерпретировать высшие государственные резоны, теряла популярность одновременно с ослаблением престижа моралистической историографии. Безусловно, нам следует этому радоваться. Впрочем, если еще двадцать лет назад можно было подписаться под тезисом об очевидном несходстве между историком и судьей, постулированном Блоком, то сейчас ситуация выглядит более сложной. Справедливая нетерпимость в отношении историографии, основанной на судебной модели, все чаще начинает распространяться и на точку зрения, оправдывавшую аналогию между историком и судьей, сформулированную, возможно впервые, иезуитским эрудитом Анри Гриффе – точнее, на понятие доказательства. (То, что я сейчас скажу, лишь в минимальной степени относится к итальянским явлениям. Парафразируя одно из замечаний Брехта, можно утверждать, что дурная старина – начиная с философии Джованни Джентиле, незаметно присутствующей в нашем культурном пейзаже, – защитила нас от дурной новизны17.)