bannerbanner
Эпос о бессмертном Ивановиче
Эпос о бессмертном Ивановиче

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

– Да и нет здесь ничего, —

и оглянувшись назад, он посмотрел на лохматую собаку, перестав чесаться, зарычавшую не раскрывая пасти, вынудив Харчука отступить к машине, но, узнав от Ивановича, что они путешественники и в их планы не входит нырять с аквалангом, отвернувшись и громко зевнув, собака показала два ряда пожелтевших, но еще довольно прочных зубов и, приветливо вильнув хвостом, сопроводила Ивановича и Харчука к спрятавшемуся за мазанкой столу, длинному, как для укладки парашютов, где в ожидании ухи уже сидели два приезжих дайвера, и, так как Харчук был человеком по натуре общительным, затеяв непринужденную беседу на тему затонувших у побережья галер, фрегатов и галеонов с набитыми сокровищами сундуками в трюмах, выслушав захватывающую историю про найденный в прошлом году дайверами недалеко от берега пролежавший на дне со времен войны почти целый, с загнутыми лопастями пропеллера “Мессершмитт”, едва Харчук с живостью полюбопытствовал, не осталось ли от погибшего летчика каких-нибудь артефактов, например, орденов или монет, как Иванович, до той минуты не принимавший участия в разговоре, объяснил Харчуку, что если самолет лежит на дне с открытой кабиной носом к суше, то это означает, что летчик, скорее всего, выпрыгнул с парашютом или, посадив самолет на воду, покинул кабину, ко всему сказанному добавив:

– До берега не дотянул, —

и когда с громким сербаньем и сопением миски с дымящейся ухой были опустошены и оказавшаяся на столе бутылка вина была выпита, вызвавшись мигом слетать в ближайший поселок и "привезти чего-нибудь", Харчук взял у Ивановича деньги и, пообещав:

– Одна нога здесь, а другая там, —

покосившись на сопровождавшую его до самой машины собаку, наевшись огрызков хлеба и колбасы, ленивым помахиванием хвоста демонстрировавшую толерантное настроение, усевшись за руль и торопясь успеть до закрытия магазина, он тут же умчал, волоча за собой долго не опускавшийся на грунтовую дорогу шлейф пыли, и километров через десять повернув на развилке направо, осторожно объезжая ухабы и рытвины, держа курс на замаячивший вдали огонек, оказавшийся утонувшим в вечернем тумане небольшим хутором, он доехал до висевшей на столбе лампочки, выхватывавшей из темноты в конце единственной улицы стоявшее особняком одноэтажное ветхое строение с наглухо заколоченным окном, стершейся вывеской над тремя кривыми ступеньками и обитой ржавым листовым железом дверью с обгрызанным внизу уголком, и почесав с удивлением затылок при виде облупившихся стен с торчавшей наружу почерневшей дранкой, напоминавшей ребра распятого Христа, войдя внутрь, сморщившись от ударившего в нос запаха плесени, пыли и кошачьей мочи, Харчук увидел за прилавком продавщицу, еще не старую, но уже не молодую, а самую обычную женщину в расцвете зрелости и полноты, которую не смогли бы обнять несколько человек, откинувшись на спинку стула и скрестив руки на груди дремавшую в углу перед мелькавшим экраном показывавшего какой-то сериал переносного телевизора, закричавшего истошным женским голосом, оборвавшимся после внезапно прозвучавшего выстрела, заставившего внимательно изучавшего ценники Харчука сдержанно хохотнуть, и в результате недолгих переговоров расплатившись с продавщицей за три бутылки пылившегося на полках коньяка, банку маринованных огурцов, три колечка краковской колбасы и килограмм конфет, таких твердых, что одна сразу застряла в зубах Харчука, а вторую, раскусив лишь на выезде из хутора и почувствовав во рту страшную горечь, он тотчас выплюнул, а еще через несколько минут, убедившись, что, проморгав съезд на ведущую к рыбацкому хозяйству грунтовку, в сгустившемся тумане он куролесит по степи, опасаясь угодить колесом в яму – не видно было ни зги, Харчук остановился, и не найдя ничего похожего на дорогу, еще час потратив на поиски как сквозь землю провалившейся машины, на чем свет стоит проклиная туман, чертов хутор и не забывая помянуть недобрым словом себя самого, он брел наугад, и весь превратившись в слух – ведь в степи водятся волки, которые куда опаснее собак, только ему померещился шум прибоя, от неожиданности он застыл как вкопанный, услышав раздавшийся у самого уха чей-то властный голос:

– Стой, —

и в тот же миг Харчук увидел призрака, одетого в рубашку, как у Ивановича, и с такими же точно, как у того, шрамами на лице, замершего на краю обрыва, темными впадинами на месте глаз вглядывавшегося в сполохи бушевавшего в ночи шторма, озарявшего горизонт адскими вспышками тонких, как волоски, молний, и не успел Харчук что-то пробормотать в ответ, как призрак так же внезапно исчез, растворившись в тумане, и если бы не донесшийся из темноты звук удалявшихся шагов, то Харчук мог бы подумать, что все это ему привиделось, ведь заблудившемуся ночью в степи человеку со страху еще и не такое померещится, но туман уже постепенно рассеивался и сначала робко, а потом все ярче стали перемигиваться звезды, и вот уже, раздвинув тучи, месяц пошел гулять по небу, указывая ясным и ровным сиянием путь пасущимся в ночной степи дорогам, нарисовав поля, холмы и одиноко стоявшую на возвышенности машину, и разглядев огоньки показавшегося невдалеке рыбацкого хозяйства, Харчук готов был плясать от радости, а вскоре он подъезжал к распахнутым настежь знакомым воротам, где его встречала приветливо вилявшая хвостом собака, и разливая коньяк в облупившиеся эмалированные кружки с надписью «Рыбсовхоз», Харчук в подробностях живописал свои злоключения, как, заблудившись в тумане, лишь благодаря чуду он едва не свалился с крутого обрыва, ни словом не обмолвившись про призрак, у которого он, к сожалению, не догадался спросить насчет кладов, и находясь под впечатлением от своего рассказа, если и приукрашенного, то лишь самую малость, только Харчук умолк, сидевший за столом рыбак, что был повыше ростом, уставившись в кружку, неторопливо поведал, как, возвращаясь однажды ночью из города вместе с кумом на его «Жигулях», задремав, они прозевали нужный поворот и, вылетев на полном ходу в поле, в густом тумане пытаясь найти отвалившийся при приземлении глушитель, натолкнулись на призрака, которого не отличить было от человека, и завершив загадочную историю выводом:

– Если бы мы хоть звук издали, он бы нас тоже заметил, —

рыбак замер, прислушиваясь к плеску набегавшей на камни морской волны с такой необычной сосредоточенностью, что его устремленный в темноту взор потемнел, а загоревшее и обветренное лицо наоборот побледнело так, что от усов на подбородок легли длинные, как пики, тени, а когда, высказав имевшееся у каждого собственное мнение по поводу призраков, гости потянулись к кружкам, за весь вечер не проронивший ни слова другой рыбак, тот, что был невысокого роста, отогнав собаку, наевшись ухи и хлеба, выпросившую не один кусок колбасы у Ивановича, влил в себя оставшийся коньяк и, неожиданно поддержав дайвера, прошлым летом ныряя недалеко отсюда, километрах в десяти от берега, в толще мутной воды разглядевшего очертания лежавшей на дне моря подводной лодки, на другой день таинственным образом исчезнувшей, голосом немало повидавшего в своей жизни человека произнес:

– В этом море много чего есть, —

но, что он имел в виду, Харчук так и не узнал – с трудом поднявшись из-за стола, на шатавшихся ногах он добрался до лежака и, рухнув как подкошенный, мгновенно заснул, тревожно всхрапывая и вздрагивая во сне, а утром голова у Харчука все еще гудела от коньяка, когда впереди показался Севастополь, радостно встретивший путешественников сиявшей под палящим солнцем белизной вымощенных инкерманским камнем улиц, цветущими городскими парками и застывшими в бронзе обелисками героических матросов, капитанов и флотоводцев, с зеленых холмов со всей строгостью взиравших на шнырявшие в бухтах прогулочные катера, и задержавшись у скульптурной группы из похожих на купидонов пятерых октябрят, танцующих взявшись за руки, съев по пирожку у входа на Графскую пристань, пройдя через дорические колонны с античными статуями в нишах, Иванович и Харчук спустились широкой каменной лестницей на деревянный причал с двумя скучающими мраморными львами, и изучив пытливым взором старинные форты и казармы, краны доков, буксиры и выкрашенные в цвет штормящей волны военные корабли, Харчук так впечатлился увлекательным рассказом Ивановича о способностях современных крейсеров, эсминцев и даже сторожевиков эффективно выполнять поставленные задачи, что, подъезжая к Балаклаве, он предложил Ивановичу подняться на макушку возвышавшейся над бухтой горы, где, осмотрев останки заброшенной девятнадцатой батареи с открывавшимся из огороженных брустверами орудийных двориков завораживающим видом на сливавшуюся с краем земли морскую даль, не вступая в спор с Харчуком, из любопытства облазившим отвечавшие гулким эхом бетонные казематы и, ничего интересного не найдя, неожиданно заявившим, что, благодаря научному прогрессу, человечество настолько изменится, что в будущем причины для войн просто исчезнут, прервав молчание, Иванович глубокомысленно произнес:

– Исчезнут одни причины, появятся другие, —

и возвращаясь к концу дня домой, не доезжая Афродитовки, Иванович остановился у обочины шоссе и, спустившись с насыпи к морю, усевшись на пустынном берегу и обхватив колени руками, с застывшей на губах улыбкой долго всматривался в еще бледное, но постепенно начинавшее темнеть на закате небо, а Харчук, вспомнив, что для здоровья необходимо как можно чаще ходить босиком, разувшись и с болезненной на лице гримасой сделав несколько неуверенных шагов, замер, вслушиваясь в шум набегавших на гальку волн и воочию представляя лежавшую на дне заросшую ракушками подводную лодку, но, обернувшись на звук быстро приближавшегося мотоцикла, только он, округлив глаза, прокомментировал:

– Нуну поехала, —

как по дороге пулей промчался ярко-красный спортивный байк с прильнувшим к баку водителем в черном шлеме и развивавшимися на ветру длинными, как у русалки, светлыми волосами, а на окраине поселка, переключив обороты с напряженного тенора на добродушно рокочущий бас, сбросив скорость, мотоциклист свернул с нагревшегося за день асфальта и медленно покатил овеваемый собравшейся в тени улиц вечерней прохладой вдоль стоящей на рейде пятиэтажки, глядевшей на догоравший в море закат шевелящимися под легким бризом парусами простыней, галереей семафорящих полотенец, танкистскими комбинезонами младенцев, разнообразием мужских и женских трусов всех размеров и напоминавшим купола парашютов десантом лифчиков, проезжая аллеей с туями, лавочками и бюстом Героя, о чем-то задумавшегося и, не успев сказать, так и замершего в бронзе со звездой на широкой груди, недалеко от огороженного забором здания уже опустевшего детского сада, с утра выводимого на коллективную прогулку под несмолкаемые окрики двух бдительных надсмотрщиков, одного впереди, а другого позади державшейся за руки колонны детворы, то сжимавшейся, то растягивавшейся на ходу цепочкой, похожей на ползущую по тротуару неугомонно галдевшую и вертевшую головами в панамках гусеницу, мотоциклист повернул на улицу Будущего, разминувшись с запыленным черным внедорожником, он остановился, отворил ворота и, закатив байк во двор, не снимая шлем, посмотрел на распахнутые окна спрятавшегося в саду двухэтажного дворца с голубыми ставнями, колыхавшимися белыми занавесками и полосатым котом, дремавшим на подоконнике, не обращая внимания на накрытый в саду стол с неубранными тарелками, стоявший в окружении табуреток возле летней кухни с глиняной печью и выстроенными в ряд вдоль стены стеклянными банками, цинковыми ведрами, эмалированными мисками и тазиками для варенья, джемов и компотов, на радость мухам и мошкаре приготовленных из собранных ягод и фруктов Ефросиньей Ивановной, не веря врачам, считавшим, что она проживет еще немало, уже обговорившей в подробностях с ближайшими родственниками все тонкости будущих своих похорон, особенное внимание уделяя тому, в чем она должна покоиться в гробу, кому сопровождать ее в последний путь и какие цветы в горшках, следуя за гробом, необходимо нести, как вдруг, заинтересовавшись гласностью, перестройкой, демократизацией и всем происходящим в мире, Ефросинья Ивановна передумала умирать, и научившись переключать с помощью пульта каналы телевизора, на вопросы регулярно беспокоившихся о ее здоровье Витеньки и Люсеньки отвечая немногословно, что она пока еще живая, чего и другим желает, отрывая высохшей от старости рукой листки настенного календаря, Ефросинья Ивановна хотя и часто забывала, о чем она только что думала или что она минуту назад хотела сказать, зато могла бы назвать имена, фамилии и прозвища давно ушедших из этого мира людей, и даже вспомнить, какая на ней была кофта в тот день, когда ранним утром пятьдесят лет назад началась война с бомбившими Севастополь фашистами и соседский мальчишка, с криком «ура» размахивая над головой палкой, пробежал по улице, и этим, а не только слабым здоровьем, она отличалась от родной сестры, Евгении Ивановны, жившей на другом конце озера, в доме у дороги недалеко от районной больницы, лечиться в которой она не желала, несмотря на то, что ей уже было под восемьдесят, не покладая рук работавшей по дому, а также в огороде, надев фартук, сапоги и резиновые перчатки, справляясь со всеми делами, молча прожив всю жизнь, потеряв на войне мужа, с которым она была счастлива до того самого дня, пока его не вызвали повесткой в военкомат и не отправили на фронт, где он был убит, не успев написать ни одного письма, которое можно было бы хранить в рамочке под висящей на стене фотографией, и не оставив могилы, ухаживая за которой можно было бы обновлять краской ограду, выдирать сорняки и поливать цветы с той же внимательностью и заботой, с какой относились друг к другу даже спустя тридцать лет супружеской жизни сын Ефросиньи Ивановны Витенька и его жена Люсенька, приезжавшие каждую неделю на выходные из города, чтобы проведать Ефросинью Ивановну, проживавшую в Афродитовке с внучками, Марией и Нуну, которую все так называли из-за ее привычки в любом разговоре, нахмурив брови, с видом, не обещавшим ничего хорошего, приговаривать:

– Ну-ну, —

а также с правнучкой Офелией, подвижной и беспокойной девочкой, немного капризной и слегка костлявой, с постоянно сопливившим носом и очень подвижным лицом, на котором, отвечая переменчивому настроению, одновременно двигались брови, растягивался до ушей рот и шевелился по-обезьяньему нос, тонкий и на самом кончике заостренный, как у ее матери, Виктории, двумя годами раньше улетевшей в Италию работать моделью и, зарабатывая не так много, как ей бы хотелось, все свободное время посвятив активным поискам нового мужа, не реже двух раз в год появляясь в Афродитовке с подарками – изящными босоножками с шелковыми ленточками, красивыми сумочками из натуральной кожи, разным модным барахлом и обязательно с большой бутылкой настоящего, не магазинного, оливкового масла первого отжима специально для отца, во времена перестройки увлекшегося политикой, наукой, историей, эзотерикой, философией, религией и собственным здоровьем, о чем он не ленился напоминать Виктории, в свою очередь с вдохновением рассказывавшей Витеньке и Люсеньке о Риме, Колизее и соборе святого Петра, демонстрируя фотографии с памятниками и сохранившими в своем первозданном виде неповторимую атмосферу старинными городскими улочками, над которыми ранним утром разносится аромат горячих булочек и, отмывая намыленными губками вымощенные мраморными плитами площади с позеленевшими бронзовыми памятниками всадникам, приятно журчащими в дневную жару фонтанами и белокаменными часовнями, римские дворники поют арии ничуть не хуже оперных теноров, и что ее бойфренд Антонио, не самый богатый в Италии человек, но далеко не бедный, предлагает переехать жить к нему, но для этого ей пришлось бы уволиться с работы, чего делать она в любом случае не собирается, так как найти работу в Италии очень трудно, и что там на уме у итальянского бойфренда знает одна Пресвятая Дева, а Марии и Нуну она рассказывала об удивительной жизни заграницей, о роскошных магазинах с дорогими вещами и сумасшедшими на все ценами, а также о многом другом, что интересует одних только женщин, по ходу расспрашивая у сестер, как дела, она не открывала ничего нового жалуясь на отца, успевшего прожужжать Виктории все уши о том, что ей пора выйти замуж за кого бы то ни было, и то же самое слово в слово повторяла мать, в отличие от Ефросиньи Ивановны, насмотревшись по телевизору сериалов про изменщиков, аферистов и подлецов, со старушечьей безапелляционностью утверждавшей, что все это ерунда и замуж нужно выходить за «нормального» человека, не вдаваясь в подробности смысла, вложенного в расплывчатое понятие «нормальный», и оставляя за близкими право строить самые фантастические предположения о том, каким может быть подходящий муж для Нуну, упрямой, замкнутой и самой молчаливой из сестер, ни с кем, кроме животных и насекомых, не дружившей, при этом обладавшей с раннего детства удивительной способностью одним взглядом вызывать у окружающих состояние временного окаменения, к двадцати шести годам превратившись в необыкновенной красоты блондинку, в летние месяцы носившуюся в коротких шортах, с распущенными волосами на рычащем, как зверь, мощном красном спортбайке, подаренном Нуну новым поклонником, наивно полагавшим, что стоит ему предложить Нуну совершить совместный кругосветный круиз и после страстного признания друг другу в любви в Париже на Эйфелевой башне назначить день свадьбы, то она сразу растает от его пылких слов, но вынужденным убраться несолоно хлебавши, услышав от Нуну, в привычной для себя резкой манере заявив жениху, что у него “слишком самодовольная морда”, и тем же не терпящим возражений тоном бросившей попавшейся под горячую руку Марии:

– Если тебе нужна Эйфелева башня, ты еще можешь его догнать, —

а когда спустя две недели очередной кандидат в женихи прислал Нуну, как обещал, сверкавший на солнце супердорогой мотошлем с музыкой, вентиляцией и разными наворотами, Мария ничуть не позавидовала Нуну, ведь, в конце концов, она сама была не меньшей красавицей и, пользуясь популярностью среди настойчиво добивавшихся ее внимания поклонников, в отличие от Нуну, презиравшей всех на свете мужчин, от одного ее нахмуренного взгляда превращавшихся в камень, своей чарующей и загадочной улыбкой Мария предпочитала околдовывать мужчин, с каждой весной увеличивая урожай поклонников или, как называл их отец, – «прихвостней», хотя с точкой зрения отца Мария не считалась, заразившись нигилизмом, скорей всего, от родившейся на год раньше Нуну, едва появившись на свет, укусившей за руку крестившего ее в купели батюшку, и это было знамением, о чем отец Нуну догадался лишь несколько лет спустя, пытаясь бороться педагогическими методами с упрямством быстро растущей дочери, научившейся драться прежде, чем она начала ходить, выплевывая беззубым ртом манную кашу старавшейся попасть кормившей ее с ложки матери в лицо, во всем оставаясь скрытной и замкнутой натурой, никогда не плакавшей и ни на что не жаловавшейся, и этим своим очевидным отклонением в психологическом развитии – ведь нельзя считать нормальным человека, если он никогда и ни на что не жалуется – со временем все больше настораживая отца и мать, пытавшихся воспитать в своих дочерях ту же мягкость, заботливость и доброту, которую они неустанно демонстрировали на протяжении супружеской жизни окружающим, и не в силах справиться с дочерью, к двум годам уже обладавшей таким строптивым характером, что, будучи подвергнутой наказанию за нежелание слушаться старших, она попыталась поджечь спичками дом и чуть не оставила отца без глаза, неожиданно ткнув тому в лицо вилкой, когда он хотел всего лишь объяснить ей ласковым голосом, что небеса все видят и каждому воздадут по делам его, и не добившись ничего, отец и мать вынуждены были обратиться за помощью к знакомому врачу, заглянув Нуну в насильно открытый рот, постучав резиновым молоточком по ее тощей коленке, заверившему отца и мать, что отклонений в физическом и умственном развитии у девочки нет, и порекомендовавшему добавить в ее пищевой рацион поливитамины, но если к упрямству Нуну домочадцы успели привыкнуть и в той или иной мере приспособиться, ибо такова человеческая натура, в своей земной концепции жизни настолько практичная, насколько привычки заменяют человеку счастье, то для Витеньки как гром среди ясного неба однажды прозвучали слова Люсеньки, первой обнаружившей у быстро подраставшей Нуну наличие таких качеств, как скрытность и хитрость, и благодаря Марии и Виктории, с выражением огромной радости на перепачканных шоколадом лицах как-то наябедничавших, что под матрасом кровати Нуну хранятся целые залежи рекомендованных врачом витаминов, стоивших немалых денег, как оказалось – выброшенных на ветер, на протяжении недели неустанно приобщая Нуну к библейским истинам, Витенька не ленился при каждом удобном случае напоминать дочери, что все тайное становится явным, в то же время пытаясь найти ответ на вопрос, в кого Нуну могла такой уродиться, ведь в их прекрасной семье, построенной на толерантности, взаимоуважении и любви, ни упрямых, ни скрытных, ни хитрых отродясь не было, и спустя несколько дней, в ходе внезапного обыска не найдя под матрасом Нуну ничего постороннего, Витенька уже примерял лавры победителя, но его радость была недолгой, обратив внимание на то, что куры ростом превзошли петухов, он также заметил, что у дворовой собаки, всю жизнь просидевшей на цепи и из-за привычки дремать на посту с годами утратившей интерес к сторожевой службе, выросла новая шерсть, блестевшая и переливавшаяся на солнце, как норковая шуба, а застигнутые среди ночи на кухне тараканы, вместо того чтобы в паническом страхе бежать, неторопливо ушли, а один таракан, прежде чем скрыться в щели за буфетом, погрозил Витеньке кулаком, но, может, ему спросонок так померещилось, и все эти происходящие в доме странные вещи остались бы неразрешимой загадкой, если бы Мария и Виктория не нашептали на ухо отцу, что Нуну втайне от всех кормит кур, собак, голубей, мух и тараканов витаминами, и хотя, отчитывая пойманную на горячем дочь, в своей обвинительной речи Витенька сосредоточился на морали, которой он часто пользовался в качестве весомого аргумента, способного опровергнуть в спорах любые факты, не дослушав отца, Нуну молча удалилась в свою комнату, в то время как Витенька еще целый час приводил Люсеньке многочисленные примеры из Библии, служившие, на его взгляд, доказательством необходимой в каждой семье любви к ближнему, прерываясь лишь для того, чтобы прислушаться к неразборчивым звукам, исходящим из комнаты Нуну, в отличие от отца, не искавшей в религии ни ответов на жизненные вопросы, ни оправданий собственным недостаткам, и вызывавшей к себе повышенный интерес со стороны жителей Афродитовки еще тем, что с самого детства она не пропустила в поселке ни одни похороны, на которые ее никто не приглашал, но, стоило похоронной процессии тронуться в направлении кладбища, как с жалобным скрипом отворялась калитка и, выйдя из дома, незаметно присоединившись к взрослым, Нуну с нахмуренным лицом торжественно плелась в самом хвосте траурной процессии с прижатым к груди спичечным коробком, заменявшим гроб почившему жучку, мухе или божьей коровке, и никто ее не прогонял, потому что та сакральная связь, существовавшая между Нуну и загробным миром, была очевидной для всех, за исключением отца, однажды, взявшись наставить на путь истинный Нуну, возле забора, за кустами крыжовника, в тайне от всех соорудившую для дохлых кошек, птиц, мышей, жучков и бабочек пантеон из пустых коробок, а рядом – кладбище, на котором и дня не проходило без похоронных процессий и панихид, в сопровождении Виктории и Марии, ликуя от радости приплясывавших в ожидании наказания Нуну, направившегося в сад, оставив Люсеньку хлопотать у плиты, а когда обед уже был готов, вдруг услышав раздавшееся в тишине громкое тиканье часов, от которого у нее мороз побежал по коже, бросившись на поиски детей и мужа, Люсенька не поверила собственным глазам, увидев Витеньку, застывшего у кустов крыжовника с воздетым к небу указательным пальцем напоминая статую, а рядом – Марию и Викторию, замерших, будто парализованных, с глупыми улыбками на лицах, и не успела Люсенька прийти в себя, как Витенька потер шею и, сообщив как ни в чем не бывало супруге, что пора обедать, удалился в дом, и хотя Витенька и Люсенька предпочитали не распространяться обо всем случившемся, эпидемия странной болезни, приводящей к временному окаменению, продолжавшемуся не более пяти минут и не имевшему для здоровья каких-либо последствий, охватив жителей Афродитовки, стала стремительно расширяться и вскоре вышла за пределы

Ощущения

поселка, что заставило пребывавшего в мучительном поиске выхода из создавшегося положения Витеньку обратиться к батюшке, прочитав молитву, изгонявшую бесов, а также эффективную против козней нечистой силы, собрав в щепоть пальцы, не успевшему осенить крестным знамением нахмурившийся лоб Нуну, как вдруг, услышав прозвучавшее угрожающе:

– Ну-ну, —

окаменевшего с простертой перед собой рукой, но хуже всего для Витеньки было то, что необъяснимая способность дочери одним взглядом превращать людей в статуи со временем не ослабела, а, наоборот, достигла такого совершенства, что, стоило подросшей Нуну выйти за ворота, как жители поселка спешили унести ноги, не испытывая желания сталкиваться на улице со странной дочерью Витеньки, которая и говорить-то толком не научилась, но даже молчавшая, насупив брови на хмуром детском личике, она представляла реальную угрозу, и, сколько ни пытался Витенька объяснить соседям, что пятиминутное окаменение для здоровья никакого вреда не несет, в качестве доказательства ставя в пример себя, ведь никому другому не доводилось так часто превращаться в статую, как ему, Витеньке никто не верил на слово, и продолжая заниматься воспитанием Нуну, решив, что нет ничего лучше проповеди, которая, как вода – и камень точит, с неиссякаемым энтузиазмом взывая к родственным чувствам дочери или обращаясь напрямую к ее душе, в своем старании он однажды так преуспел, что был грубо оборван Нуну, сдвинув брови, предупредившей голосом, не предвещавшим ничего хорошего:

На страницу:
4 из 6