Полная версия
Понять и полюбить
– Не нужна мне твоя корова. Уберечь хотел её от разбойников.
– Это где ж ты разбойников сыскал? – подойдя к мужу и подавая ему верёвку, спросила Кузьму – Авдотья. – Окромя тебя разбойника у нас других нету. Вяжи ево, Куприянушка, а я покуда солому принесу, чтобы голова его худая и впрямь не простудилась… А то неровён час совсем ею тронется.
– Что же вы со мной как с разбойником? Совсем стыд потеряли. Я обеспокоился о вашем добре, а вы меня дрыном по голове. Разве ж так можно с человеками поступать. В святом писании сказано: «Не судите, и не судимы будете». А вы чего устроили? Смертоубийство! Бог воздаст вам за грехи ваши! Гореть будете в пламени адском!
– О нашем добре обеспокоился… Ну, рассмешил! Ночью-то!.. Отчего днём, как все честные люди не пришёл? Мы бы тебя за стол усадили, чаем угостили, а теперича лежи угощённый дрыном и радовайся, что жив остался, – ухмыльнулась Авдотья.
– Чуешь, что жена моя говорит? То-то же! А то туда же, гореть нам в пламени адском. Об нас пячись не надо, у нас ещё и тута… на земле делов много, – ответил Севостьянов. – А и худого мы никому не делали… Так что не нам, а тебе в аду гореть. Ишь… разговорился. Лежи, кому говорю… тихо… покуда и я по твоей голове не приложился. А уж если я приложусь, тагды она у тебя болеть перестанет, да и мине забот меньше, вязать тебя не надо. Так что лежи спокойненько и не разявай рот, покуда вяжу тебя. Да не брыкайся, не брыкайся, а то неровён час руки-то твои и ноги верёвкой до крови порежу… тонкая она у меня, но прочная, нонешним годом купленная. Как знал, что сгодится… и сгодилась… славная верёвка… из пенькового волокна… прочная.
Остаток ночи прошёл быстро, – в заботах о пленнике. К рассвету у двора Севостьянова собрался народ. Все хотели посмотреть на диво, которое изловил Куприян ночью у своего коровника. Диво лежало на земле, укрытое соломой, и не издавало ни звука.
– Кого же он словил? Лешака, аль водяного? – говорили одни.
– Водяному-то што здеся делать, озеро вона где, – отвечали другие, кивая головой в сторону северной околицы
– А и лешему тута делать тож нечего. Лес-то отсель верстах в трёх, – проговорила соседка Севостьяновых – Таисия Иванова – высокая, крепко-сложенная женщина лет тридцати. – Одно ясно, зверя лютого словил… степного.
– Пошто так? – спросил Таисию Лев Перепёлкин – щуплый мужчина лет за сорок. – Можь там… в соломе-то вовсе никого и нету. Шутку, можь, затеял Куприян-то. Деревяшку какую-нить сострогал и спрятал в соломе… звуку-то никакого нету оттель. Ежели б чего живое там было, то шевелилось и звук издавало, так я разумею, а он вовсе совсем мёртвое…
– Скажи, что ещё на радость тебе… Делать ему нечего! Куприян Фомич человек сурьёзный, ему не до шутков, – урезонила Таисия Перепёлкина.
– Я разве ж говорю, что Куприян Фомич баламут какой. Ясно дело, человек он сурьёзный, только ж оно всякое бывает… можь ему штой-то померещилось и он заместо чудища скотину какую соломой прикрыл… ночью-то не разобрал что к чему… – изменил своё мнение относительно деревяшки Перепёлкин.
– Што гадать-то, што в соломе?! Прячет, значит, есть на то причина основательная, и перво-наперво, чтобы не пужать людей прежде времени, – уверенно проговорил Ковригин Филипп – односельчанин Перепёлкина, стоящий плечо в плечо рядом с ним.
– Так оно хошь прежде, хошь по времени, а всё одно жутко, – ответил Перепёлкин, пугливо озираясь по сторонам.
– Не дрейфь, Лев, ты же у нас лев. Вона нас сколько… почитай со всех соседних улиц народ собрался, – бравируя храбростью, ответил Ковригин.– Ежели чего, скопом его скрутим.
– Говорил, подбадривал соседа, вжавшегося в себя от страха, Филипп Флёрович, но сам не стремился влиться в первые ряды зевак, плотно придвинувшихся к ограде, ибо у самого тряслись поджилки.
– Тебе хорошо говорить, ты вона какой огромадный, – ответил Перепёлкин, посматривая на Ковригина снизу вверх. – А ежели за домом смотрит на нас его собрат-зверь, и готовится напасть на нас. Тогда што? Вдвоём они нас того… загрызут, вот!
– Вдвоём, говоришь, – почесал за ухом Тит. – Вдвоём могут… а только нас всё одно больше… Всех не сгрызут…
– По мне какая разница, всех, али не всех, ежели я могу быть среди загрызенных? Пойду отсель, покуда и взаправду кровя не пустили… у меня её и так не особо-то много, – ответил Перепёлкин и сделал шаг назад, – в сторону от забора.
В это время беззвучно открылась дверь дома, и на крыльцо вышел Куприян Фомич.
– Здравствуйте, люди добрые! – поклонившись народу, громко приветствовал сельчан Севостьянов. – Собрал я вас по важному делу. Показать хочу чудище, что пыталось забраться в мой коровник, да только замысел его не удался ему, словили мы его с Авдотьюшкой, и связали крепко накрепко, чтобы не утёк и предстал пред вами, на ваш суд народный.
– О, говорил же, чудище! – передумав покидать зрелище, проговорил Лев Перепёлкин. – Постою ещё… коли сам Куприян Фомич рядом с ним, то уже шибко-то и не боязно. Да и связан он, сказал…
Спустившись с крыльца, Севостьянов подошёл к куче соломы и, наклонившись, протянул к ней руки, явно для того, чтобы ухватить охапку и показать народу, что скрывается под соломой.
Толпа ахнула хором, и кто-то громко проговорил:
– Руками-то пошто? Али не жаль рук-то? Откусит!
– А и то верно! Вилами, али граблями разгреби солому-то, – рекомендовали сердобольные старцы.
– Покажи народу зверя лютого! Мы его кольями!
– Косой его острой!
– Молотом! Молотом его! – понеслись выкрики из толпы людей, из предосторожности попятившихся от изгороди.
– Не тревожьтесь за меня, – спокойно ответил Куприян, схватил в руки охапку соломы, отбросил её в сторону. Так же поступил со второй и другими, и через минуту народу предстал сжавшийся в комок человек.
Севостьянов наклонился над лежащим на земле пленником, встряхнул его и поставил на колени.
– Вот он, зверь лютый, смотрите на него люди.
Толпа зашумела.
– Какой же это зверь?
– Это ж работник мельника Ивана Тузикова – Кузьма Чумаченко.
– Верно, говорите, люди, Чумаченко это. Он, басурман этакий, хотел корову мою со двора моего увести. Словили мы его с женой моей Авдотьей у коровника нашего. Не гостем в дом наш пришёл, а вором и ночью.
– Как же ты словил его, Куприян? Ночью-то спят все. Али он сам крикнул: «Лови меня, воровать твой дом пришёл!» – донёсся из толпы писклявый голосок и следом ехидный смешок.
– Сказываю же, вором он пришёл, крадучись. А словили мы его случайно. Ночью на двор вышел, чтобы воздухом свежим подышать, в груди шибко запекло. Дверь у меня без скрипу отворяется, петли-то салом смазываю, не слыхал он, как я на крыльцо ступил, а как ступил, тут-то и услышал шорохи у коровника.
– Так можь он заблудился, а ты его сразу по рукам и ногам.
– Да ещё и на сырую землю!
– И то верно, человек он, а не чудище лесное!
Понеслись упрёки к Севостьянову.
– Так и я думал по-первости, покуда он юшку не пустил мне. Ежели бы по какой оказии, по-пьяной ли или какой иной случайной нужде забрёл в мой двор, то оно понятно было бы сразу. Стал бы он по носу меня хлестать?
– И то верно, люди, – поддержал Севостьянова Ковригин. – Безвинный человек на колени пал бы, стал прощения просить за причинённые ночью неудобства, а не кулаками размахивать. А потому предлагаю руки ему отрубить.
– Севостьянову Куприяну, что ли? – со смехом выкрикнул какой-то шутник.
– Пошто Куприяну. Он у нас за народ стоит, артель соорганизовал, а ныне мельницу паровую задумал строить на благо наше, а то Тузиков совсем обнаглел, три шкуры стал с нас драть за помол.
– А не Тузиков ли подговорил работника своего худо сделать Куприяну? – высказал мысль Лев Перепёлкин. Надысь повздорили они шибко насчёт мельницы-то.
– А то верно, – поддержали Перепёлкина многие сельчане. – Шибко на днях повздорили Тузиков с Куприяном Фомичом.
– А вот щас мы и поспрошаем его, Чумаченку-то. А ежели запираться зачнёт, то без всякого суда руки отрубим и все дела… пущай потом робит култышками, – стоял на отрубании рук Ковригин.
– Отдаю его в руки ваши, люди. Забирайте и судите всем миром, а моё решение одно, – гнать его из села, но прежде, как решили, выпытать, кто послал его на злыдничество этакое, чтобы коров со двора уводить, ибо чую, правильно говорите вы, не по своей воле затеял он злое дело, Тузиков направил его во двор мой. Ну, а ежели отпираться будет, выгораживать хозяина своего, тогда рубите ему руки, а заодно и ноги… другим наука будет, как шастать по ночам по чужим дворам.
Стали разбираться, с какой такой надобности Чумаченко оказался ночью во дворе дома Севостьяновых.
Поначалу Кузьма говорил, что случайно оказался во дворе дома Севостьяновых, – смиренным взглядом и тихим жалобным голосом клонил к себе толпу людей: «Люблю гулять ночью, особливо после тяжёлой дневной работы. Свежо, дышится легко, голова думы всякие благие думает», – но после слов жены Севостьянова – Авдотьи, в руках которой появился топор: «Гулять возле нашего коровника, прячась в тени?» – Чумаченко перестал юлить и завираться.
– Смилуйтесь, люди добрые! – возгласил он. – Не рубите руки! Пошёл во двор уважаемого в селе человека Куприяна Фомича Севостьянова по наущению хозяина моего Ивана Самойловича. Сильную злобу он затаил на него за то, что тот надумал мельницу паровую строить.
– Коли правду говорит, развяжи его, Куприян Фомич, – сказали люди. – И пусть восвояси идёт. Человек он подневольный и зла никакого не сотворил…
– Разве что нос Куприяну раскровянил, – звонко засмеялась Таисия Иванова.
– Бог с ним… с носом, заживёт, – ответил Севостьянов. – Тут дело в другом. Надобно чтобы он бумагу написал, что не наговор слова его на Тузикова, а истину глаголил. Ежели отпустим его, на попятную пойдёт, докажи потом, что правду говорил.
Всем народом избрали писаря, тот со слов Чумаченко написал:
«Намедни – три дня назад, в прошлый вторник, в доме Куприяна Севостьянова собрались мужики, обсуждался вопрос о постройке кооперативной паровой мельницы. Это я уже потом узнал, а так-то откель мне знать, что почём и с какой целью мужики собираются… меня в известность не ставят… человек я пришлый, не местный, значит. Затеял собрание Куприян Фомич Севостьянов – организатор маслодельной артели. Пришёл на собрание и хозяин мой Иван Самойлович Тузиков, у него своя мельница. Меня с собой взял и сказал, чтобы на улке его дожидался. Что в дому было, не знаю, только через некоторое время Иван Самойлович и Куприян Фомич вышли на улку, и стали громко разговаривать.
– А мельницу мы всё-таки будем строить! – Услышал я слова Севостьянова.
– В-вы н-ничего н-не п-понимаете! В-вы у м-меня кусок х-хлеба отбираете! – закричал Иван Самойлович. Шибко злой он был, это я сразу понял. Он всегда шибко заикается, когда шибко злится.
А Куприян Фомич тоже в крик:
– Ты ещё меньше нашего понимаешь, а деньги огребаешь.
Чего он меньше ихнего понимал, я не знаю. Они так ругались, ругались, потом Иван Самойлович шибко рассвирепел, схватил кол и попёр с ним на Севостьянова, а тот увёртистый оказался. Своротился от кола-то, вырвал его у него из рук, в сторону бросил и кулаком по мурдасам Ивану Самойловичу. Тот так брык сразу и с ног на землю свалился. А потом мужики из дому вышли и разняли их, а я отвёл Ивана Самойловича домой».
– Что потом случилось? Присказка всё это, говори, как дело было, как науськал тебя хозяин твой на Севостьянова? – спросил писарь – Чумаченко. – Рассказывай, как на духу! Пошто на преступление пошёл?
«Я, люди добрые, – продолжил говорить Чумаченко, – на преступление не хотел идтить, только Иван Самойлович сказал, что не заплатит мне ни гроша за весь период моей работы. Так и сказал:
– Не спалишь дом его, ни гроша не заплачу. Не корову он хотел погубить, а самого Куприяна Фомича.
Куды мне деваться, пошёл. Только я, люди добрые, совсем не хотел злыдничество Куприяну Фомичу вершить. Думал, постою маленько у коровника, а потом, как светать станет, уйду. А Ивану Самойловичу хотел сказать, что спички обронил, а найти не смог. А оно всё хорошо сполучилось. Споймал он меня, Куприян-то и поделом мне. Крепко по голове моей приложилась жена его – Авдотья. А то, что по носу вдарил Куприяна Фомича, так за то прощение прошу у него, случайно получилось. Рукой махнул, а тут нос-то его под руку мою и попал. А сам я руку на него не подымал и злыдничества ему не творил. Человек он хороший, завсегда с добрым словом. За что мне ему дело злое творить и по носу кулаком бить? Вроде, как и не за что!»
Так, утирая ладонью выступивший на лбу пот, закончил говорить «обвиняемый» Кузьма Чумаченко, а после расписался под своими словами именем своим.
Освободили Кузьму люди, сказали, чтобы уходил от Тузикова. Не доведёт он до добра.
На следующий день мельник Тузиков всем селом был «взят в оборот». В ходе народного суда, не желая всю вину брать на себя, Иван Самойлович изложил следующее:
«На другой день после стычки с Севостьяновым ко мне на мельницу пришёл батюшка Митрофан и стал увещевать, что во всех бедах на селе виноваты артельщики, руководимые Куприяном Фомичём.
– Уважаемых на селе людей, – указав на меня, – ни в грош не ставит. Всё по-своему норовит сделать. Пожелал молоканку сотворить, нате вам, получите. Задумал тебя, Иван Самойлович, – жалостливо посмотрел на меня, – по миру без гроша в кармане пустить, пожалуйте! Ещё одну мельницу задумал поставить, а с нею и цены за помол снизить. Разве такой жизни ты желаешь себе и семейству своему? Нет, ясно дело! А ему наплевать на тебя и семью твою, ему своя рубаха ближе к телу.
– Тебе-то какая от этого выгода, батюшка? – спросил я его.
– Нет мне выгоды личной от этого, – ответил священник.
Не понял я его поначалу, не понял, что солгал он мне. Имел он выгоду, извести желал Севостьянова моими руками, а мне, дураку, невдомёк было.
– О приходе пекусь, – продолжал говорить отец Митрофан. – Мирно жили, покуда Севостьянов не поставил молоканку, четвёртую по счёту. Народ стал грызться меж собой, а мне приходится усмирять прихожан и не доносить куда след о беспорядках в селе. А ежели он мельницу поставит, то народ совсем перегрызётся и войной пойдёт друг на друга, тут уж не скроешь никакие безобразия. Каторгой для многих сие беззаконие может обернуться, детки сиротами останутся, вдовы руки на себя накладывать зачнут. Вот такая перспектива намечается, Иван Самойлович.
Сидели мы с батюшкой за столом моим, вино пили и планы, как извести Куприяна Фомича строили.
Сговорил он меня послать ночью к дому его работника моего Кузьму Чумаченко. Сказал, что самое лучшее будет, если среди ночи коровник его огнём охватится.
– Не дурак, Севостьянов-то, поймёт, что это первое ему предупреждение, а коли продолжит настаивать на постройке мельницы, можно и… чего сурьёзнее произвесть противу него, – сказал батюшка».
– Что делать будем, люди, с Тузиковым Иваном Самойловичем? – обратился к сельчанам, собравшимся на суд, председатель собрания Дмитрий Поломошнов – сельский писарь. – Бумагу я с его слов составил, и подписал он её. Дальше как поступим с ним?
– Спалить мельницу его к чертям собачьим, как возжелал спалить коровник с коровой в нём у Куприяна Севостьянова, и весь разговор, – донеслось из глубин сборни.
– А и верно, чё цацкаться с ём, мироедом! Кажный божий год повышает цену за помол, – выкрикнул Перепёлкин.
– Смилуйтесь, люди! Пожару-то не было! – взмолил о пощаде Тузиков. – Детки у меня малые.
– А о Севостьяновских детках ты думал? – спросили мельника собравшиеся на суд люди.
– Бес попутал! Отец Митрофан, будь он неладен, споил и сговорил на злое дело. А цену, вот ей Бог, – Тузиков перекрестился, – вдвое спущу. Только не жгите мельницу, не губите семью!
– Это ты сейчас такой сговорчивый, а как начнёт артель свою мельницу ставить, тут же хвост-то и подымешь, – выйдя к народу и встав лицом к нему, твёрдо проговорил Севостьянов.
– Люди добрые, истинно говорю. Вот вам крест! – Тузиков вновь перекрестился. – Ни словом, ни делом поперёк артели не пойду. Только не губите.
– Бог с ним! – кивнул на Тузикова – Севостьянов. – Не держу я на него зла. И вы, народ, отпустите его с миром. Чую, натерпелся он страху, осознал вину свою… Что ж мы звери, что ли? Губить душу человеческую, грех на душу брать! Ну, сглупил человек, так ведь прощение просит. Пущай идёт домой, семья-то, верно, молит за него. Простим его?
– Бог с ним, пущай идёт!
– Поверим… а ежели ещё чего… то…
– Прощаем!
– А Митрофана к ответу!
– Он зачинщик всех бед!
Понеслось со всех сторон.
– Бумагу на Митрофана надо составить. Чтобы, значит, урядник к нам в село пожаловал и дознание провёл. Так что пущай Тузиков покуда здеся побудет, – предложил Дмитрий Поломошнов. – Пущай ещё одну бумагу подпишет, что, мол, так и этак, что не супротив народа, а за правду радеет, противу супостата попа Митрофанки, сговорившего его по пьяному делу поджог в дому Куприяна Фомича устроить.
– А и то верно, пущай подпишет ещё одну бумагу, а только опосля до дому и тёпает, а то потом с него как с гуся вода… Сговорится с Митрофаном, посулит тот ему што-нибудь, тагды ни того, ни сего с него не возьмёшь… ни карася, ни морковки, ни росинки, ни тычинки. Так-то! – заключил Лев Перепёлкин.
Составили вторую бумагу к становому приставу с просьбой привлечь к уголовной ответственности сельского батюшку Митрофана, подписал её Тузиков.
Урядник Поплавский, проведя дознание, доложил становому приставу, что всё изложенное в письме крестьян села Усть-Мосиха соответствует действительности.
В определении статского советника пятого класса Волокита было написано: «Дело прекратить за отсутствием состава преступления!».
На этом всё и закончилось. Вернее, – жизнь продолжилась в обычном ритме, как заход и восход солнца.
Нехристь
– Люди, что же вы позволяете творить над собой? – укорял с амвона прихожан отец Симеон. – Он, этот пришлый, невесть откуда взявшийся человек совращает вас и сбивает с пути истины. Провозглашая, якобы, свет, он несёт в наше село мрак. Вот, посмотрели бы вы на то, что выписывает он из Литвы, волосы дыбом бы встали. Это же сатанинские развратные издания. – Поп Симеон поднял руку над головой, в ней был иллюстрированный журнал, и потряс им. – В нём богохульство и богомерзкие рисунки женщин с открытыми ногами. А вот ещё! – Спрятав первый журнал в широкий карман рясы, поп вынул из складок его другое глянцевое периодическое издание, тоже на нерусском языке, и тоже поднял его над головой. – В нём срам божий. – Поп прикрыл ладонью глаза. – Его не только нельзя раскрывать, но даже брать в руки. – Симеон брезгливо бросил журнал себе под ноги. – В нём обнажённые мужчины и женщины, а под картинками написано, что писали их неруси. Наш русский православный человек до такой мерзости не станет нисходить. Ясно, что это происки сатаны, он насылает на великую Русь своё адское войско и свой поход начал с нашего села, направив в него нехристя немца. Давно уже известно, испокон веков несут войну нам – православным людям немцы басурманы. У них на голове рога, а это знак сатанинского войска.
– Слушаю тебя и диву даюсь. Докель брюзжать будешь? Допрежь литовца у нас татарин был, его понужал, что вразрез тебе шёл. А, спрашивается, что такого он сделал? Ни-че-го! – твёрдо и по слогам влился в «нравоучительную» речь батюшки хозяин маслобойни Ксаверий Плотников. – Не вытерпел он нападок твоих и сбёг? Народ до сих пор понять не может, какого рожна ты спустил на него всех бесов? Только я-то знаю, в чём тут дело. От меня не скроешь мерзкие дела свои!
– Анафема тебя забери, ирод окаянный. Как смеешь ты вести нападки на проводника божьей воли в храме Господа Нашего Иисуса Христа? – взъярился Симеон. – Али забыл, какую бучу устроил татарин в Светлый праздник Рождества Христова? Народ взбаламутил до драки.
– Ты на него-то не вали свою вину, душонку твою поганую все знают. Всем известно, с чего всё началось. Загубил ты Феодосию Косихину, потому как отказала тебе. Следовало бы разобраться, с чего она вдруг заболела горячкой? По мне, думаю, ты руку свою к этому приложил, а опосля не допустил до неё Наталью травницу, чтобы не разобралась она, с чего это вдруг здоровая, молодая девушка в падучую свалилась. Сам за её лечение взялся и до того залечил, что вогнал Феодосию в смерть. А всё от того, что неровно дышал ты к ней. А ведь всем известно, что любила она Шауката, а он её. Душегуб ты, Симеон. А сейчас на Мажюлиса литовца всех демонов спускаешь. Немцем его обозвал. Он-то чем тебе не угодил?
– Как ты смеешь говорить такие речи в церкви?
– А ты мне рот-то не затыкай! А объясни народу, чем добрый человек помешал тебе, – не переставал Ксаверий «разносить» попа.
– Объясни, объясни! – полетело к Симеону со всех сторон церкви.
– А разве ж вы не знаете, что удумал этот пришлый человек?
– Нам-то ведомо! – твёрдо ответил Плотников. – А вот ты разъясни, коли такой самый умный из нас, чем Урбонас мешает тебе. В церкву нашу не ходит, речи супротив тебя не ведёт, машины и агрегаты, что артельщики доверили ему, всегда в порядке, а ежели какая поломка, быстро всё в работу приводит, бабы и те на него не нарадуются. Швейные машинки починяет задарма, а кто в благодарность яйца, али ещё чего даёт, так платит за это.
– А разве ж неведомо вам, люди, – гордо вскинул голову поп, – какую каверзу пришлый собирается в селе построить?
– Мне, и нам всем, – Плотников обвёл прихожан рукой, – всё известно. Только какое ж твоё дело, – мысленно проговорил – собачье, – до дома народного просвещения, что надумал он строить для всего сельского человечества?
– Это дом разврата! – брызнул слюной Симеон.
– Мнится мне, другие мысли у тебя, батюшка. Боишься, что народ не в церковь будет ходить, а в дом просвещения, где будут ставиться спектакли, читаться газеты и книги, следовательно, в твой глубокий карман меньше денег будет падать, где детишки будут заняты делом в техническом и других кружках. О себе ты печёшься, а не о прихожанах. Оттого журналы и газеты, что выписывает господин Урбонас, сперва к тебе попадают, а потом на своё усмотрение что-то ему отдаешь, а что и себе присваиваешь, как и журналы, которыми только что тряс. Голые женщины ему, видите ли, не пондраву. А то понять ты не можешь, что это работы великих мастеров, – художников иностранных.
– Тебе-то откуда это знать, неучу! – взъярился Симеон.
– Я, может быть, особо грамоте не обучен, только у меня глаза и уши есть. Сказывал господин Мажюлис Урбонас про художников, что пишут такие картины, великими они считаются во всём цивилизованном мире. И во дворце нашего Государя Императора Николая второго такие картины есть. Что… к нему пойдёшь, во дворец к Государю Императору? Со стен дома его картины те срывать?
– Не богохульствуй! – взвизгнул Симеон, круто развернулся и, покинув амвон, скрылся за иконостасом.
Ксаверия Плотникова никто не поддержал, промолчал даже приказчик артели. И женщины, которым Мажюлис никогда не отказывал в ремонте и настройке их швейные машинки, не высказались в его пользу, а на улице, выйдя из церкви, они даже стали укорять Плотникова.
– Всё правильно батюшка говорил. Срам, да и только! Это ж, какую такую культуру литовец хочет распространить по селу? – покачивая головой, возмущалась крепко сложенная крестьянка лет двадцати трёх-двадцати пяти.
– Ясно какую… свою… антихристскую, – брезгливо поморщилась маленькая, но плотно сбитая девушка. – Он, подруженька Анфиса, совратит наших мужчин картинками с голыми женскими телесами, они потом на нас смотреть не будут… Или того хуже, заставют вырядиться в ихние заморские наряды и гарцевать перед ёми с голыми ногами и грудями, как лошади на смотре.
– Вота-ко им! Пусть выкусят! – вскинув руку с кукишем, воскликнула Анфиса. – Кабы ни так, буду я перед мужиком своим как лошадь с голыми ногами гарцевать… Не дождётся!
– А и верно, подруженьки! Что нам даст дом, который вздумал построить литовец? И ведь название-то выдумал… дом просвещения, – держась за сердце, поддержала подруг худенькая, явно болезненная девушка лет двадцати. – Просвещать нас срамом голым, это ж надо додуматься до такого бесстыдства!
– Евгения, что за сердце-то держишься? Опять прихватило что ли?
– От духоты это, что в церкви, – ответила Евгения. – Сейчас отпустит.
– Ладно, если так, – участливо ответила Ульяна. – А с литовцем надо строго. Думаю, народ надо собирать и идти к батюшке, просить его анафему литовцу сделать. Пущай с нашего села катится подобру-поздорову, покуда глаза его бесстыжие не выцарапали. Верно, говорю, подруженьки?
– Так-то оно так! Только, как это анафему? Он же нехристь! Ему на нашу анафему плевать и растереть! – с придыхом проговорила Евгения, ещё крепче прижимая руку к груди.
– Вздохни глубже и пройдёт! – посочувствовала Евгении Анфиса. – У меня тоже так бывает… втяну воздух глубоко… щёлкнет что-то внутрях и всё… снова можно дышать.