Полная версия
Понять и полюбить
С остервенением разгребала Клавдия снег, шаль скатилась с её головы, рукавицы слетели с рук, но она не чувствовала холода. Показалось тело мужчины. Женщина не хотела верить своим глазам, до крови кусала губы. Ползала вокруг тела, открывавшегося её взгляду, и вот уже показалось лицо замерзшего человека. Снимая рукой и сдувая снег с его лица, она стонала, трясла мужа, просила его встать, и идти домой, но он был безучастен к её словам.
Хоронили Флегонта Филимоновича Кудряшова на третий день. На нём была новая рубашка, та, что сшила ему Клавдия к Светлому Христову Воскресению.
Козу съел
В дом к отцу Исидору, несущему церковную службу в селе Усть-Мосиха, пришли прихожане. Пришли проведать батюшку, не пришедшего на утреню.
Постучали в дверь дома батюшки, тишину услышали.
– Не беда ли, какая? – сказали и, с опаской отворив дверь, вошли в прихожую.
В доме было холодно, печь не топилась. Некому было её растопить. Попадьи у святого отца Исидора не было, а девку Ульяну, что следила за домом и ухаживала за ним самим, прогнал. Полгода проработала у него Ульяна и за три дня до праздника Богоявления попросила у него оплату за свой труд. Обозлился Исидор, сказал:
– На всём моём живёшь, в тепле моего дома, а не улице. Какую себе ещё оплату требуешь? Полгода молчала и вдруг… нате вам… денежку дайте. Нашто они тебе… деньги-то… нужны?
– Так… это… когда и конфект хочется, да и ленты уже все пообтрепались, сарафан в дырах, даже тряпицы на латку нет. Ни иголки, ни нитки… На люди стыдно выйти, – ответила Ульяна.
– А ты не ходи! Нашто тебе люди?
– Как нашто? А в церкву сходить, на икону помолиться. Свечку за упокой матушки и папеньки поставить. А и пряник сладкий хочется.
– Хочется, расхочется. Я тебе созволяю вечерять чаем с сахаром… со мной рядом. Развешь этого мало? Я и сам-то всего три раза чай с сахаром пью, так мне это нужно, чтобы силы были службу несть, а тебе сахар вообще противопоказан. От него зубы крошатся и червь их точит. Во-о-о! – ткнув указательным пальцем в потолок, заключил Исидор.
Вот на этом и расстались Ульяна и отец Исидор – священник села Усть-Мосиха, Куликовской волости, Барнаульского уезда и работница его сирота-девица.
***
– Батюшка Исидор, откликнись. Дома ли ты? – войдя в прихожую, одновременно проговорили мужики.
Дом молчал. Осторожно ступая на половицы, крестьяне вошли в горницу.
– Цветы на подоконниках помёрзли. Никак беда! – проговорил Иван Долбин, с каждым словом выдыхая изо рта струи пара.
– Ага! Тишина, как в могиле, даже жуть пробирает, – вжимая голову в плечи, тихо ответил Семён Лаовка.
– А ты окель знаешь, как оно в могиле-то? Али бывал там? – спросил Семёна – Иван.
– Бог миловал, – ответил Лаовка, и тотчас тишину дома разорвал вскрик, не громкий, но жуткий по интонации, а следом, как кувалдой по голове, пронеслось:
– Помер!
У шторы, разделяющей горницу на две части, большую – собственно, саму горницу, и меньшую, – спальню с двуспальной кроватью, стоял Фёдор Кутепов. Его оцепеневшая поза и протянутая вперёд рука говорили о том, что видит он что-то ужасное, что заставило его миг назад выплеснуть из груди жуткое слово, сказавшее следовавшим с ним крестьянам, что дом посетила смерть.
Долбин и Лаовка, крадучись, подошли к Фёдору и, посмотрев в направлении его руки, увидели нечто массивное, полностью закрытое толстым ватным одеялом, из-под которого торчали серые пимы с кожаными латками на пятках.
– Т-т-там, н-н-на к-к-кров-в-вати, п-п-помер!.. – увидев подошедших к себе товарищей, осмелев, но много тише, нежели несколько секунд назад, заикаясь, протянул Фёдор. – С-с-страшно, аж м-м-мурашки по телу.
– Кто? Где? Когда? – разорвал гнетущую атмосферу горницы громкий голос Семёна.
– Б-б-батю-ю-юшка п-п-помер. Н-н-недвижим… н-н-на… кр-р-роват-т-ти, – трясущимися губами, ещё более заикаясь от страха, ответил Кутепов.
Лаовка подошёл к изголовью кровати, плотно придвинутой к стене с маленьким прикроватным ковриком, постоял в задумчивости с полминуты, потом взял в руку верхний край одеяла и отогнул его.
Взору мужчин открылась человеческая голова. Она была полностью повязана шалью, открытыми были только глаза, нос и рот.
– Отмучалась душа несчастная! Покойся с миром! – перекрестясь, проговорил Семён и протянул руку к одеялу, чтобы накрыть им лицо усопшего.
– Хто помер? – открыв глаза, прохрипела голова.
– Господи помилуй! Господи помилуй! – крестясь, запричитал Лаовка.
– Чур, тебя! Чур, тебя! – отшатнувшись от кровати, замахал руками Кутепов.
– Ожил, чёрт окаянный! – ухмыльнулся Долбин. – А ведь только что мертвее мёртвого был! Вот так оно завсегда! Что ни поп, то сам сатана! Саму смерть обхитрил!
Выплеснув эмоции, мужчины смолкли, затем одновременно склонились над отцом Исидором и замерли в Г-образной позе, – пытались уловить дыхание ожившего «мертвеца», но он, сколь они ни прислушивались, не издавал ни звука и, кажется, вовсе даже и не дышал, ибо не только не вздымалась одеяло в районе его груди, но и не вился пар возле его губ.
– Мне показалось, что он, – ткнув пальцем на лежащее в постели тело, – что-то проговорил… или как? – выдавил из себя Фёдор.
– Вроде того! – ответил Семён.
– Чего того? – переспросил его Кутепов.
– Вроде как того… ожил, – отстраняясь от постели, выдавил из себя Лаовка.
– Живой! Что с ним сделается… с лешим! Попы они живее всех живых… бывают! Ишь, глазами-то зыркает! Так и крутются, так и крутются, того и гляди из орбит вылезут. Верно, думает, чего это мы подле него сосредоточились.
Узкие щёлочки глаз «мертвеца», оплывших толи от долгого сна, толи от беспробудного пьянства, медленно закрываясь и открываясь, говорили о жизни, хотя смотрели сквозь мужчин, склонившихся над ним, как смотрит где-то блуждающий взгляд отрешённого от реальности человека. И в то же время глаза Исидора как бы просвечивали насквозь, стоящих рядом с ним мужчин. И это было неприятно и жутко всем троим, что даже стены дома и те, казалось бы, с удивлением смотрели на ожившего попа, как на привидение.
– Простудился, батюшка? – всматриваясь в Исидора, участливо спросил его Фёдор.
– Кабы не так, простудится ён! Жиру в нём, как в добром борове! Такие не простужаются, и внутрях у него в день Богоявления жару было дай Бог каждому, на всё село хватило бы. Литра два красноголовки, небось, употребил, перед освящением Иордани-то. Разило-то от него, как из винной бочки, – осмелев и выпрямившись в тонкую длинную струну, вымолвил Семён.
– Что верно, то верно, такие не простужаются. Обожрался, видать, чего-то в день Крещения Господня, вот сейчас лежит и переваривает, что аж рта разявать не могёт, – презрительно глянув на Исидора, проговорил Долбин.
– Н-н-е-не… простудился. – Что не говори, а в день Богоявления крепкий мороз был, а батюшка наш, в заботе о пастве своей, невзирая на лютый мороз, благословлял нас грешников, окунающихся в святую воду, вот, видно, и простудился, – не согласился с Иваном – Кутепов.
– Бла-ла-ла-словлял, – просветлев взглядом, протянула голова. – По… по-по-по… мо… мо-мо-мо… ги… ги-ги-ги… те-те-те, Христа ради! Люд-ди д-добрые!
– Во, губы-то как трясутся. Вот вам истинный крест говорю, – перекрестясь, стоял на своём Фёдор, – простудился сердешный! Надо бы к нему бабку Спиридониху послать, пущай травами его отпоит.
– Ему щас ковш пива, вмиг на ноги вскочит! – скривился в ухмылке Долбин. – А от трав Спиридонихи червуха проймёт… и только-то… что славно было бы. Сидел бы себе на горшке, враз забыл бы о пьянстве. Говорил вам, не выбирайте ево в председатели… так нет… на своём стояли. Хороший, мол, с него председатель обчества трезвости получится. И каково теперича? Вышел с него председатель-то? Вот вам! – Иван выкинул в сторону мужиков кукиш. – О прихожанах он заботится… кабы ни так… о требухе своёй, как бы больше в неё вина влить… и мяса впихать.
– А что… и правду говорит Иван, – сдвинув набекрень треух и почесав висок, проговорил Лаовка. – Ни одной беседы о вреде пьянства не провёл.
– Занятой он человек, вот и не провёл. Всё в церкви, да в церкви… то утреня, то вечерня, то праздник какой… – заступился за Исидора Фёдор. – А ещё и по дворам пройти надо… поминки, али ещё чего другое. Попробуй, поспей за всем. Не-е-е, что ни говори, а у батюшки хлопот полон рот.
– Во-во, полон рот, – стоял на своём Долбин. – И чё это он рот разявает? Сказать, что хочет што ли? А ну погодь, мужики, склонюсь, послухаю, что шепчет-то.
– Поднесите, Христа ради, ковш пива, иначе помру, – прохрипел Исидор.
– Вот тебе окаянному! – ткнув дулю в лицо батюшки, выплеснул злобу на Исидора Долбин. – Видал?.. То-то же! Мало ты гад подколодный крови с меня попил, последнюю копейку хочешь на утробу свою содрать… Не выйдет! Околеешь тута и хрен с тобой!
– Что это ты, Иван, разбушевался? – удивлённо воззрился на Долбина Семён.
– Пива просит, злыдень этакий, – ответил Долбин, и снова, приговаривая. – Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе! – трижды выкинул в лицо батюшки дулю.
– Пива?! – в удивлении вскинув брови, переспросил Семён.
– Пива, пива! – подтвердил свои слова Иван.
– Это правда, батюшка? Пива хочешь? – Склонившись над Исидором, спросил его Лаовка, и тотчас отшатнулся от сивушного перегара, исторгнутого «мертвецки» пьяным попом.
Изо рта батюшки в лицо Семёна вдарил пламень перегарный, как огонь жаркий всепоглощающий из пасти змея Горыныча.
– Вот оно что?.. – подумал Семён. – И верно сказал Иван, не от простуды болен отец Исидор, а он крепкого перепоя впал в глубокий пьяный застой. Вот назюзюкался так назюзюкался, что ни бэ, ни мэ, ни кукареку.
– Ну-у-у, что говорит-то? – переводя взгляд с Ивана на Семёна, проговорил Фёдор.
– То и говорит, что с похмела крепкого языком почти не ворочает… Пива просит, – ответил Лаовка.
– И что вы?..
– А ничего! – ответил Иван. – Я ему не то, что пива, стакан воды не подам… Он, злыдень этакий, козу мою выманил у меня. Сказал, что знает, кому с выгодой её продать, а на деньги вырученные тёлку купить, вот с тех пор ни козы, ни денег. Сожрал, верно, её, кормилицу мою Звёздочку.
Поп Исидор хоть и был в глубоком беспохмелье, а слухом его Господь не обделил. Всё слышал, что Долбин о нём сказал, затаил на него злость лютую.
– Ну, погоди у меня! Подымусь с постели, покажу тебе, кто есть кто! Ты у меня ещё попляшешь, попомнишь слова свои паскудные! Ишь ты, козу свою дохлую вспомнил…
– А я ли чё ли подносить буду? Ни в жизть… У меня карманы пусты, – развёл руками Семён. – Окромя прочего ён, зараза, общественные деньги, что собрали на общество трезвости, пропил? Пропил! Сбирали их на газеты и журналы, на всякие там карикатуры. Год прошёл… И что? Не то, что журнал какой народу показать… с картинками, захудаленькую газетёнку не видели. Ладно бы ещё это, так он, зараза, своим пьянством полприхода совратил. Теперича трезвенники и те в запой вдарились.
– А я поднесу. Человек, всё ж таки. Побудьте пока с ним, а я покуда к Марфе шинкаре сбегаю. Неровён час, помрёт. Не хочу на душу грех брать, – перекрестился Кутепов.
– С таким как он ничё не сделается… Такие, как он не помирают… Крепчают разве что!.. Иди, если хошь, а я покуда здеся останусь… с Иваном, погляжу, как он помирать будет, – ответил Лаовка, и громко засмеялся своей «шутке».
– Давай, давай, злобствуй! Бог-то он всё видит, воздаст за злыдничество. Всё тебе припомню! Попомнишь меня. Отец Исидор не прощает обиды, так и знайте… спалю в огне, али ещё чего выдумаю… Ишь ты, обчество трезвости вспомнил. Когда это было-то?! Год прошёл уже. Да и сами избрали председателем… я не напрашивался. И ты туда же, раздолбай ты этакий, – Ванька Долбин, козу свою дохлую вспомнил… Холодец с неё и тот не удался… а мясо… так его прожевать невозможно было… собакам выбросил, – даже самому себе лгал Исидор, одновременно вспоминая, с каким удовольствием потчевался дармовым мясом. – Холодец… он, конечно, тоже славный был, но не будешь же говорить этому оболтусу, что съел его козу… А как иначе, ежели мяса в дому ни грамма не было? А исть-то охота было. Ну, ничего, встану, всем припомню ваше злыдничество! – мысленно возмущался Исидор, строя в уме козни своим «обидчикам». – Доберусь до вас, будьте уверены…
Пришёл Фёдор и стал отпаивать отца Исидора шинкарским вином. В то время, когда тот «лечился», когда Лаовка и Долбин смотрели как «умирает» их сельский батюшка, судорожно глотая спиртное, шинкарка Марфа разносила по селу скорбную весть. Узнав от Фёдора, что спиртное нужно для умирающего отца Исидора, она бесплатно дала ему бутылку вина и тотчас, лишь только Кутепов ушел от неё, накинула на себя душегрею, повязала голову платком и выбежала из дома. Всем встречающимся на своём пути говорила, что умер батюшка Исидор, и что у его одра уже стоит толпа людей. Вскоре в доме отца Исидора не было места, куда можно было бы ступить сельчанам. Все желали последний раз взглянуть на сельского батюшку и помолиться за упокой его души у одра его. А Исидор, выпив вино, поднесённое ему Фёдором, глубоко вздохнул, крепко икнул, закрыл глаза и безвольно склонил голову с высокой пуховой подушки к груди.
– Всё, преставился! – проговорил Кутепов.
– Как преставился? – воскликнул Иван, ошалело воззрившись на Фёдора. – С кого ж я теперь за козу требовать буду?
– С кого, кого… Сам знашь с кого… С себя самого и веди спрос. Теперича не токма с него ничего не возьмёшь, своё отдашь.
– Чего это вдруг своё-то? С какого такого рожна? – возмутился Иван.
– А с такого, что на наши собственные деньги хоронить придётся… Так-то вот, Иван Батькович! – сказал Лаовка.
– Во… хрена ему лысого, – выкинув кукиш в сторону Исидора, злобно выкрикнул Долбин. – Ни копеечки не дам… Пущай тута-ко и лежит до конца свету. Ён теперича не токма мне, никому не нужон. Хрена лысого, кто копейку пожертвует на помин его чёрной души. Жил гадко и помер погано, прости мя Господи, – перекрестился Иван.
А отец Исидор, «излечившись» вином, спокойно спал и, вероятно, видел приятные сны, так как на его губах сияла улыбка.
– Хороший человек был наш батюшка, земля ему пухом! – крестясь, говорили сельчане и вздыхали, вспоминая его добрые дела, которых с натяжкой припомнили менее десятка.
– Посторонись! – раздвигая пышной грудью плотную толпу мужчин, говорила дородная женщина лет тридцати, пробиваясь к печи. – Посторонись, говорю! Глядишь, сами тута околеем, в морозе этаком. Всю избу застудили, ироды. Нет, чтобы печь истопить… так им глазеть на мертвяка сподручнее. Посторонись, кому говорю, – покрикивала женщина, неся в руках охапку поленьев.
Вскоре в доме батюшки Исидора игриво пылал огонь и, кажется, сама жизнь вошла в него. Лишь недвижно лежал в своей постели, укрытый до головы толстым лоскутным одеялом отец Исидор. Лёгкая улыбка играла на его лице.
В дом «покойника» всё прибывал и прибывал народ. На непокрытом скатертью столе появились бутылки с водкой, бутыль с шинкарским вином, пиво и немудрённая закуска – лук, квашеная капуста, солёные огурцы, вяленая рыба и ржаной хлеб. Началась массовая попойка. Пили все, – молодые мужики и старцы, девки, жёны и вдовы.
– Вот ты скажи мне, пошто ты глядишь своими бесстыжими гляделками на мою жену Матрёну, – хватая за грудки крепкого сельчанина, возмущался тощий мужичок. – Пошто она, как с улки приходит, всё о тебе и о тебе? Пошто так надоедаешь ей, что она опосля на меня смотрит как на Ирода? А я ей што?.. А она тебе што?.. Скажи… вот тута мне… вот на ентом месте!
А за столом переругивались, и друг друга били тычками в бока старики, – вспоминали старые обиды, нанесённые один другому в их молодые годы. Посреди горницы молодухи вели разборки меж собой, – царапались и таскали за волосы.
– Василий мой, и не смей даже зыркать на него своими паскудными зенками, – кричала одна из них при этом одной рукой теребила волосы соперницы, другую тянула к её глазам.
– Тебя не спросила, кого мне любить. Ежели идёт со мной, значит, не люба ты ему, – отбиваясь от злобной фурии, брызгала слюной другая. – Сказывал, как увиваешься за ним, смех и только. Постыдилась бы. Вся деревня над тобой хохочет!
Жар печи избы отца Исидора, разнося испарения спиртного по всему дому, донес крепкий настой до «усопшего» и пробудил его.
Открыв глаза, батюшка вкруговую повёл ими, принюхался, прислушался, приподнял голову, сбросил с себя одеяло, опустил ноги на пол, встал, раздвинул занавеску, отгораживающую спальный закуток от общего пространства горницы и громко проговорил:
– А вы чё это тут… того этого… не спросясь меня разгул в дому моём устроили?
Бо́льшая половина поминальщиков тут же грохнулась на пол, другая, онемев, что-то пыталась вымолвить, но лишь издавала какие-то неясные, потусторонние звуки.
Застряв руками в лохмах соперницы, молодухи остановили бой. Неожиданно одна из них, взвизгнув, ударила кулаком по лицу свою противницу, так, что из носа той хлынула кровь и устремилась к двери. Вмиг клубы морозного воздуха, ворвались в прихожую и скрыли в своих клубах бегущую в ужасе и в громком оре девицу.
Вторая девица безбоязненно подошла к Исидору и, ткнув его кулаком в грудь, спокойно произнесла:
– Батюшка, а чего вы встали? Вы же померли! Ложитесь обратно в постельку, я вас укрою, а на третий день похороним, как положено… не тревожьтесь… всем народом проводим на погост… и плакальщиц наймём.
Исидор легко отстранил девушку от себя, перешагнул через лежащего на полу мужика, толи мертвецки пьяного, толи лишившегося сознания от испуга, и двинулся в сторону стола. Подошёл, взял в руки стакан, наполнил его водкой и, не отрываясь, выпил до дна. Потом взял огурец, надкусил его, прожевал, злобно посмотрел на Семёна Лаовка, сидевшего на стуле, и басовито проговорил:
– Брысь с моего стула, нечестивец!
Семён стремительно выбросил своё тело со стула, упал на колени и, крестясь, запричитал:
– Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй раба Твоего Семёна!
– Я тебя помилую, охальник ты этакий, – услышав причитания Лаовки, злобно проговорил Исидор и потребовал от сидящих за столом мужиков, тех, кто пришёл в чувства, наполнить стакан водкой.
К вечеру, окончательно поправив здоровье, Исидор навестил свою работницу в доме её, оплатил её труд и упросил возвратиться к нему. Пожалела Ульяна батюшку, на следующий день пришла в его дом, навела в нём порядок, а уходя, потребовала от него оплату за свой труд.
– Пятачок с тебя батюшка, – сказала. – Только так отныне и ежедневно будешь рассчитываться со мной.
Исидор попытался, было, противиться её требованию, да только хуже себе сделал.
– Не хочешь пятачок за мою услугу платить, плати гривенник серебряный, – сказала и топнула ногой.
– Как же так… целый гривенник серебряный? Где же я их напасуся… гривенников-то?
– А это не моя забота, – ответила Ульяна. – Пить меньше станешь, не то, что гривенников, полтин прибавится.
Повздыхал-повздыхал Исидор, делать нечего, принял её условие, заплатив за день работы 10 копеек серебром.
– Не самому же хозяйство домашнее вести – за скотиной смотреть, корову доить, в доме прибираться, печку топить, суп варить, пироги и хлеб печи… И не обучен я крестьянскому делу, не поповская это забота, – проговорил внутренним голосом.
Прошёл январь. За слабыми крыльями первого месяца весны, выбивающими из сугробов тонкие серебристые ручейки и взращивающими на крышах домов ледяные иглы, спрятался вьюжный февраль. На проталинах появились первые тонкие ростки травы, предвестницы апрельского цветения природы и скорого прихода Великого весеннего праздника – Воскресения Христова, но пока ещё шёл по русской земле Великий пост, как напоминание каждому православному человеку о необходимости ежедневного покаяния, о ежедневной нужде его в Спасителе.
Отец Исидор ликовал, – широкие карманы его рясы наполнялись деньгами, а на стол Ульяной ставилась богатая пища – жирное мясо, тушёная крольчатина, отварная птица, животное масло, сметана, молоко, пироги с ливером и потрохами, и другая скоромная снедь.
– Батюшка, разве ж можно есть такую скоромную пищу в дни Великого поста? – спрашивала его Ульяна, на что он отвечал:
– Не только можно, голуба моя, но и нужно. С утра до вечера я на ногах, от постной пищи не смогу ходить по землице нашей. Кто ж тогда службу церковную трудную вести с прихожанами моими будет? Ты что ли?
– Господь с вами, батюшка, – махала рукой девица. – Какой из меня поп, я и псалмов-то никаких не знаю, не то чтобы службу нести.
– Вот и сполняй, что тебе говорю, да языком своим не мели что неслед. Поняла?
– Как не понять! Я не какая-то курица безмозглая, я девица понятливая.
– Вот и хорошо, что понятливая. А ежели не курица, то мозгами своими пойми, что тебе, Ульяна, неслед даже на стол мой смотреть, не то, чтобы есть с него. Тебе сам Бог велел поститься, иначе заберёт тебя сатана в чертоги свои и всю кровь из тебя высосет.
– Ах, какие же вы страсти говорите, отец Исидор? Да разве ж можно мне оскоромиться в пост Великий, грех это, а брать его на душу я не могу и не хочу. Мне и хлебушка с маслом постным достаточно. Только как же мне на стол не смотреть, готовлю и накрываю его я? – отвечала Ульяна.
Когда Исидор уходил на церковную службу, Ульяна садилась за стол и за обе щеки уплетала жирное мясо, пироги с ливером и разные сладости, приговаривая при этом: «А мне и подавно поститься нельзя. Я всю тяжёлую работу по дому делаю, а ежели буду кушать одно лишь постное, без сладостей разных, то и ноги́ поднять не смогу. Кто ж тогда на меня такую ущербную посмотрит, тем более любый мой Назар Пряхин. А ежели я в здравом теле буду, да с красной лентой в косе, то вовсе он и не устоит и влюбится в меня», – прикрывая глаза, мечтала Ульяна и ещё сильнее налегала на копчёное сало, крольчатину и сметану.
Однажды Ульяна даже попробовала пиво, но оно не понравилось ей.
– Горькое, – сказала, и с тех пор морщилась при виде его.
Хорошо жилось Исидору, забыть бы ему слова, что говорили о нём Иван Долбин и Семён Лаовка… Куда там? Злость на них не утихала. Особенно она разгорелась после неприятного для священника случая, произошедшего во время несения им утренней службы. После слов «Аминь»! – произнесённых отцом Исидором, Иван Долбин усмехнулся и громко прокричал:
– Вот ты сичас, поп Исидор, «Аминь!» сказал, как подтверждение истинности произнесённых тобою слов, о правде божьей толк вёл, а пошто козочку мою Звёздочку со двора увёл, обещаясь тёлку за неё привесть, а ужо полгода прошло, ни козы моей, ни тёлки. Сожрал, верно, Звёздочку мою! Ишь пузо, какое отрастил, в него не только коза, корова влезет.
– Анафема тебя забери, Ирод ты окаянный! – возмутился Исидор. – Испокон века никакой козы у тебя не брал. Пошто наговариваешь на честного человека?
– Это ты-то честный?.. – засмеялся Долбин. – Поглядите на него люди… У тебя волос длинный, что у бабы, а память коротка. Кто, как не ты божился, что сполна возвертаешь все деньги народом собранные на обчество трезвости? А?! Отвечай!
– Ага! Было, люди! Вот истинный крест говорю, – перекрестясь, поддержал Долбина – Лаовка. – Самолично он говорил, что оплатит все народные расходы, а воз и поныне там… ни денег, ни газетёнки паршивенькой, не говорю ужо о книжках и чего ещё другого. Пропил все наши денежки, а возвертать не желает.
– Анафема вас забери, оглоеды вы этакие. Да, как вы смеете такое говорить в храме божьем, – взяв в руки нагрудный крест, взмахнул им Исидор.
– А ты храмом-то не прикрывайся, и он на наши денежки построен. Глянь на лики святые, с укоризной на тебя смотрят. Не нужон ты храму божьему, ибо вор ты и пьяница, – распалялся Долбин.
– Да я… да как ты… да… пропадите вы все пропадом! – как резаный боров завизжал Исидор и, покинув амвон, скрылся за святым алтарём.
– Во, правда глаза режет! Стыдно народу в лицо посмотреть! – гордо вскинул голову Долбин
– Кабы так… стыдно ему… Щас от злости в пьяный загул ударится, – проговорил Лаовка.
– Безбожники вы этакие! Постыдились бы! В храме божьем свару устроили! Тфу на вас! – плюнула на пол бабка Семёниха.
– Ты не распаляйся, тётка Глафира. Всё правильно они сказали. Сам видел, как Исидор в позапрошлом годе Долбинскую козу в свой двор привёл, а на другой день Софрон Пимокатов, что из Рогозихи, её и прирезал. Я до сей поры што думал-то? Думал, что Иван продал козу-то ему, а оно вона што… Обманом, стало быть, увёл со двора его.
Долбин, услышав подтверждение своих слов в словах Куприяна Севостьянова, ухватился за это и по выходе из церкви обратился к нему с просьбой изложить всё сказанное на бумаге.
– Я тебе, Куприян, за такое доброе дело полведра вина поставлю, – потирая руки, сказал он ему.
– Завсегда пожалуйста, – ответил Куприян. – Я эту заразу давно хочу со свету сжить. Он, гад этакий, летом курей своих в мой огород пущает, а они, паразиты этакие, все мои огурцы и всякое другое поклёвывают. А весной грядки сделаю, утром гляну, его кошка все их пороет. Мо́чи моей ужо более нет терпеть безобразия его кур и кошки.