Полная версия
Последняя попытка
Кэт, Художник Ира Корат
Последняя попытка
1620
– Ведьма она. Это однозначно. Изловить и сжечь стерву.
– Да, ваша светлость. Я понял вас. Мы непременно найдем ее. Куда ей, собственно, деваться?
– Я бы на твоем месте не был бы столь самоуверен. Эта бестия весьма умна и невероятно изворотлива. Впрочем, это вполне закономерно. Она же настоящая ведьма в отличие от тех трех дурех, что мы сожгли в прошлую пятницу.
– Мы найдем ее, ваша светлость.
– Ну да… Ну да… Попробуй только не найти и тогда сам погреешь свою задницу, мальчик мой. – Освальд со зловещей ухмылкой осмотрел своего выглядевшего абсолютно невозмутимым собеседника и, грузно переминаясь с ноги на ногу, вышел из комнаты.
– Сволочь, – беззвучно, одними тонкими, бескровными губами пробормотал Адриан и, обхватив руками голову, без сил рухнул в кресло.
Бессильная, жгучая ярость переполняла его. С ее атаками невозможно, почти невозможно было справиться – до безумия, до дрожи хотелось кинуться на кого-нибудь и порвать в клочья.
Домой? Туда, где горячий ужин и теплая постель?
Нет. Только не это – Адриан с отвращением сморщился.
Сегодня он точно не сможет лицезреть никого из почтенных и благородных представителей человеческого рода.
Сегодня ему нужны только две вещи – тишина и одиночество.
Да – Адриан сможет обрести их хотя бы на время, хотя бы на одну, на сегодняшнюю ночь – в своем тайном прибежище, в хижине, щедро дарованной ему умирающим на его руках отшельником.
В этом мире только молчаливые, теплые, потемневшие от сырости, бревенчатые стены могут хоть как-то успокоить его, помочь восстановить силы что бы…
Что бы что?!!
Адриан сжал зубы, медленно поднялся, подошел к окну и с мрачным укором уставился на небо.
Что бы ЧТО?!!
Адриан прикрыл на секунду глаза, вдохнул глубоко, резко, с остервенением выдохнул и подошел к зеркалу. Да, все более чем отлично – на лице нет и следа той дикой, звериной ярости, что клокочет у него внутри.
Все же он достоин щедрой похвалы, потому что великолепно владеет собой. Да, без способности скрывать свои чувства он не смог бы достичь того положения, что сейчас имеет. Шикарного положения, надо отметить. Без ложной скромности, без ложной скромности, можно сказать – Адриан насмешливо хмыкнул – жизнь его удалась на славу…
Многие его знакомые без скупости отдали бы несколько отмеренных им лет, что бы пожить хотя бы недельку в тех сказочных условиях, что мог запросто позволить себе Адриан…
…А Адриан отдал бы не раздумывая и всю свою жизнь и все шикарные условия разом – просто так, ни за что, только потому что обрыдло все. Надоело. Не интересно. Скучно. И нет никакого смысла. Нет никакого смысла в том, что он делает, в том чему он посвятил всю свою жизнь. Да, шут с ним со смыслом – он мерзок сам себе, он полное ничтожество! Нелюдь, у которого нет сердца. Убийца.
Правда, если быть совсем уж честным – все это пустые слова, демагогия, лирика. Если все обстоит именно так, то почему он, тот, в чьих руках ни разу не дрогнул кинжал, никак до сего дня не смог решиться оборвать свое жалкое и никчемное существование? Удивительное дело, но Адриан точно знал, что помешали ему это сделать вовсе не страх и не малодушие.
Что-то другое останавливало его, какая-то смутная сила, неясное предчувствие. Вот только предчувствие чего? Того, что не все еще им сделано на этом свете? А что именно – не все? Не все ведьмы сожжены что ли? Адриан мрачно усмехнулся – так это же давно ясно, что жгут они простых, ни в чем не повинных деревенских баб, а настоящая ведьма никогда не допустит, что бы ее обнаружили и тем более – сожгли…
Так что же мешает ему освободиться? Вырваться из мерзкой, липкой паутины, что держит его в этом мире?
Может странные слова отшельника, которые тот выдохнул вместе с последним глотком воздуха в лицо Адриану? Слова были о том, что дверь в его хижине открывается только для того, кто ищет путь и имеет смелость идти. Адриан долго думал об этом. Что имел в виду старик? Что может искать человек с мертвый душой, такой как у Адриана? Счастья? Это смешно, счастья в принципе нет и быть не может. Любви? Ее тоже не существует. Все, о чем слагают песни и легенды по сути – инстинкт размножения и только. Искупления грехов? Это бессмысленно – грехи Адриана слишком тяжелы, их не искупить никакими молитвами, никакими жертвами – их не искупить ничем… Адриан отдает себе в этом отчет.
Ладно, хватит уже сантиментов. Надо пойти и напиться. До беспамятства. Это единственное правильное решение на сегодняшний день.
Адриан поправил плащ, мрачно взглянул на свое отражение, ухмыльнулся ему недобро – так словно это был не он сам, а самый заклятый его враг, и неспешно вышел из комнаты.
А ведь он ее поймает эту ведьму. Адриан всегда выполнял поручения Освальда. Он был отличным, нет лучшим охотником – на ведьм.
Никто не обещал, что будет легко.
Но он сделает это – чутье Адриана еще никогда не подводило…
2012 год. (1977) – 35, 57
Хочется убежать, спрятаться, скрыться.
Хижина в зарослях глухого леса с неторопливо ползающими по покрывалу – серо-грязному, местами драному, заляпанному какой-то дрянью, насекомыми, вполне сгодилась бы. Нет, просто идеально подошла бы. А самое главное, чтобы пол был обязательно плотно утоптанный, земляной, стылый…
И чтобы сквозь худые, дощатые стены ощутимо задувал ветер. Вечером приятный, теплый, ласкающий после изжаривающего дневного зноя, а под утро – промозгло сырой и холодный, такой колючий, что бы почти в клочки разодранное одеяло уже и не помогало, не спасало от колотящего озноба никак, что бы уже не согреться.
Мерзко. Зябко. Уныло. Безнадежно.
И очень хочется туда, в хижину. Прямо на земляной пол – встать босыми, затекшими со сна, ногами, неторопливо спустив их с кровати, ощутить ступнями отстраненно прохладное, но все же живое, нервно пульсирующее, измученное тело Земли. Постоять, замерев, пару мгновений, прислушаться к чему-то неясному стрекочущему и шуршащему в кишащем живностью и паразитами организме леса и резко шагнуть в незапертую дверь – наружу, в опасный хищниками, болезнями и бандитами мир. Нырнуть прямо в густую, по пояс траву, умыться росой, вдохнуть жадно, словно выпить глоток утренней густой от тумана прохлады и потерять себя. Насовсем. Ну или хотя бы на мгновение. Кто я? Где? Зачем? Человек в непроходимой чаще? Женщина тридцати пяти лет, сбежавшая из дома в глухой лес? Приличная вроде с виду женщина… Ухоженная. Современная. С маникюром и холеным лицом.
У нее случались время от времени такие вот странные провалы в сознании – когда, оставаясь вроде бы здесь же, на том же, где и была еще секунду до этого, месте, в автобусе, например, или в страстных объятиях мужа, она вдруг, словно очнувшись, слегка растерянно пыталась осознать заново, словно впервые увидев, себя и те предметы, которые ее окружали. Она женщина? Рядом с ней мужчина? Надо же, как это… Как же это все-таки выразить словами? Удивительно как-то, и сложно для принятия. Словно до этого момента она находилась где-то не здесь, причем очень долго была занята чем-то, полностью поглощена, сосредоточена, а потом ни с того, ни с сего вдруг очутилась в другом – странном, непонятном мире, в чьем-то чужом, неудобном, как неразношенные туфли, таком отталкивающе неродном теле. В теле этой черноволосой женщины, с широкими скулами, например… А этот красавец – мужчина с накачанными бицепсами ее собственный муж? Надо же, как ей повезло, оказывается. А это ее собственная рука? Изящная, надо отметить, с узким, аристократическим запястьем. И что теперь со всем этим делать? С атлетом – мужем и… запястьем? Пользоваться как-то? Применять в быту? Вести обыденное существование дальше – словно все в порядке вещей? Но… Как-то неловко, некомфортно продолжать жить, как ни в чем не бывало, когда ощутимо, буквально физически чувствуешь, что еще мгновение назад тебя тут не было. А где? Где же она тогда была? Она не могла вспомнить точно – только какие-то смутные отголоски чего-то далекого, очень светлого и заманчивого мелькали где-то в мутных, закрытых для понимания, глубинах сознания – одни неясные обрывки, эйфорические всполохи – без подробностей, без конкретики. Ощущение чего-то упоительного, обволакивающего, как теплые, нежные волны тропического океана, как оберегающая собою от всего инородного, страшного и злого, утроба матери. Как же уютно и покойно там было – она не должна была этого помнить, разумеется, но почему-то помнила – отчетливо и ясно. Помнила не картинками, как всю свою сознательную жизнь, а чувствами, тактильно – кожей, ментально – никогда более не испытанным абсолютным спокойствием ума, а еще душою – волшебным, окутывающим облаком безусловной любви.
Страха не существовало. В том измерении в принципе отсутствовало такое понятие.
Страх ворвался потом, разрывая в клочки ее маленькое, беззащитное тельце – сразу же, с первым отважным вздохом на этой суровой планете. Ворвался и перекорежил все внутри, свел судорогой еще бессильные, не научившиеся управлять собою, ручки, ножки и пальчики, исказил гримасой обиды и ужаса младенческое личико – болезненно покрасневшее на сухом, колючем воздухе, царапающем нежную, привыкшую к неге ласковых плодных вод, кожу. Весь ее былой уютный мир из гулко тихого, ровно баюкающего и оберегающе теплого вдруг стал опасным, до краев наполненным тоской и непереносимой болью. Навсегда. И теперь, даже тогда, когда для тоски и боли не существовало объективных причин и вроде бы даже имелись некие поводы для радости, все равно, тоска и боль не уходили совсем, они навязчиво маячили где-то рядом, шатались в зоне видимости, едва слышно, но все-таки вполне различимо, шелестя балахонистыми одеждами. Они пытливо и жадно глядели бесконечно пустыми глазами-дырками в истлевших черепах, терпеливо ожидая момента, когда же можно будет подойти к выбранной жертве ближе. Они не могли позволить себе уйти, потому что с Настей всегда оставался страх. Страх, что снова задушат тоска и боль.
Страх, это когда все как будто уже случилось. Вроде бы еще нет, вроде бы все тихо, спокойно, безмятежно, но… как же удушающее страшно. Очень. Всегда. Без отдыха и передышки.
А конкретика? Конкретика вот она тут – муж, красивый, умный и правильный. Идеальный. Почти. Если игнорировать существование его любовниц. И ее узкое запястье, которое этот идеальный муж очень любил ласково целовать. Это она помнила. Значит, это все-таки ее тело? Собственное. И ее муж? Собственный. Ну да, разумеется… И запястье тоже.
Или, что куда притягательнее – отключить бы мозг. Совсем. Чтобы перестать отслеживать, что происходит вокруг, чтобы перестать концентрироваться на этой самой обднобокой конкретике, чтобы перестать планировать, что еще предстоит успеть сделать сегодня, завтра, на неделе.
1880 год (1850)
– Гони, едреныть! Гони мила-а-ая! – длинные уши богатой шапки Федота, справленной на подарок щедрой красавицы барыни, развевались, как крылья огромной мохнатой бабочки.
Федот приподнялся немного, полусогнутые ноги пружинисто устойчиво удерживали равновесие. Так, стоя было сподручнее подстегивать Гортензию – уже пожилую, слегка утомленную нелегким существованием на этом свете, но еще вполне работоспособную, очень покладистую, ласковую кобылу. Только вот имечко непристойное дала ей хозяйка-то. Гортензия, едреныть! Какая к лешему енто Гортензия? Машка она, знамо дело. Ну или Глашка, тоже куды не шло…
От старательности и усердия Федот натужно надувал заросшие рыжей щетиной щеки. Тяжелый, добротный тулуп из овчины расстегнулся, слетел с одного рукава и теперь красивым, хоть и кособоким куполом, словно бурка джигита, развевался у него за плечом.
– Ай, давай, мила-а-а-я! – Федот широко размахнулся и, переборов внутренний протест, что было мочи стеганул Гортензию. Сильно. Больно. Обычно-то он ее жалел. А сегодня не мог. Торопился. На взмокшей, испускающей пар спине, осталась длинная вмятина-полоска. Через пару мгновений след удара исчез. Под покрытой гладкой, шелковистой шерстью, кожей красиво играли натренированные пружинистые мышцы.
Гортензия не обижалась. Такое ее кобылье дело – терпеть. Подумаешь, немного осерчал хозяин. Ничего, это все ничего. Осерчал, так и пожалеет потом, сахарку, глядишь, даст… Хозяин, он хороший, добрый. Гортензия его любила. У нее ведь кроме Федота никого и не было на свете-то этом. Одна она совсем. Разве что изредка подойдет красавица барышня и, глядя куда-то вдаль, мимо Гортензии, шепнет ей что-то неразборчиво ласковое на ушко и погладит по гриве – нежно так, приятно, погладит… Пальчики у барыни тоненькие, прохладные и сама она, как тростиночка худенькая. Когда барыня подходила, Гортензия пылко радовалась, тыкалась ей в плечо мокрым носом, восторженно фыркала, топала игриво копытом, а барыня только смеялась громко, заливисто, отстранялась от влажно-холодного лошадиного носа и продолжала странно смотреть в сторону, почему-то не на нее, не на Гортензию. Вот такая удивительная была барышня. Гортензия ее очень любила. И жалела. Непонятно за что, но барышню, несмотря на ее постоянную веселость, было пронзительно жалко, порой так сильно накатывало на Гортензию это щемящее в горле чувство, что она не выдерживала и громко, истерично ржала, на что Федот сердито хмурил брови и грозил ей корявым пальцем: «Дуреха, чего блажишь-то? Перепугаешь всю округу-то. Ну-ка тихо, едреныть!» Гортензия умолкала, оставляя не нашедшую выхода наружу жалость в себе – пусть будет, раз оно так… Пусть будет…
– Барыня, не боись, поспеем! – Федот оглянулся на сидящую в повозке хозяйку. В его обрамленных частой сеточкой глубоких морщинок, хитрющих, даже немного воровских глазах на мгновение мелькнула отчаянная жалость. – Давай, мила-а-а-я!
– Я верю тебе, Федотушка, – тихо ответила барыня, кутаясь в плед. – Холодно как… Зябко…
– Енто оно, конечно. Оно ж завсегда в марте холодат, – Федот снова оглянулся. Теперь его глаза были полны искреннего, истинно отцовского беспокойства. – У меня ж шубейка на задах про запас имеется. Подать, Настасья Ивана? Я ж мигом.
– Не стоит, Федот. Не беспокойся понапрасну… Все равно уж…
Барыня не договорила. Она улыбнулась задумчиво каким-то своим мыслям и закрыла глаза.
– Вот оно завсегда так. Сначала шубейку не берут, брезгуют, а потом дохают по пол года. Ремня бы им хорошего, чтобы берегли себя впредь, – Федот намеренно ворчал как бы себе под нос, чтобы барыня не слышала, но делал это так, чтобы услышала непременно. – Вот давеча только хворь вроде с нее выгнали – и медком со зверобоем отпаивали, а они опять шубу брать не желают. Едреныть, ремня бы им хорошего! Вот чего им надо!
Барыня с ласковой, лукавой улыбкой делала вид, что грозно-ворчливой тирады Федота совсем не слышала – приняла правила игры…
– Приехали. Уф-фф! – Федот лихо спрыгнул с козел. – Ручку давайте, барыня. Успели вроде. Вона паровоз-то стоит, еще и не запыхтел даже. Будет и времечко помиловаться с ентим вашим…
– Да, спасибо, Федот. Я и не сомневалась, что ты домчишь меня мигом, – Настасья Ивановна сняла перчатку и доверчиво, как спотыкающийся на неуверенных, только привыкающих ходить ножках годовалый малыш протягивает пухлую ладошку матери, вложила узкую, бледную ладонь в мозолистую, корявую руку Федота.
– Так-то оно так… Пойдемте, тута осторожно ступайте, ступеньки тута, едреныть… Ножку приподнимите тута чуть-чуть. Ага. Вот – вот… Понастроили тут, едреныть, людям хорошим и не пройтить совсем.
– Федот…
– Чаво? Осторожно тута, колдобина вона снова.
– Федот…
– Чаго, Настасья Ивановна?
– А ты… Ты его не видишь еще? – холодная ладошка барыни ощутимо напряглась, замерла, словно была и не живая вовсе, а кукольная – пластмассовая.
Федот вздохнул беззвучно, чтобы Настасья Ивановна не слышала, и легонечко сжал ее пальцы. Эх, его бы воля… Он бы этого хлыща лощеного собственными ручищами задушил. И на каторгу после этого удовольствия со спокойной душей отправился бы. Ничего страшного, и там люди живут… Все путем… За правое дело и пострадать не жалко.
– Не-а, пока не видать. Ну так я вам сразу свистну, как его запримечу, барыня. Не боись.
– Да… Конечно…
Барыня вздохнула, прижалась к Федоту на мгновение окунувшись носом в воротник его тулупа. Мех терпко и сладко пах – молоком, еловыми ветками, ядреным табаком и чем-то еще неопределимым, но очень приятным, домашним, умиротворяющим и уютным – детством, может быть?
Настя идеально различала запахи. Это не было ее врожденной способностью. Она научилась этому незаметно, все произошло как-то само собой. После того как она ослепла с ней стали происходить удивительные вещи. Запахи и звуки это мелочи, на них можно не обращать внимания. А вот с чужими мыслями дело обстояло куда серьезнее. С этим справляться было все сложнее…
Как трогательно Федот заботится о ее благополучии, удобстве и комфорте. Милый, милый старик. Он уже целую вечность опекает Настю. Федот всегда был рядом – сколько Настя помнила себя, столько помнила и ласкового старика. Правда не стоит Федоту так сердиться на графа и душить его тоже не нужно… Настя грустно улыбнулась. Все мужчины полигамны, тем более… тем более… тем более, когда жена слепая…
– Федотушка, мы подошли?
Настя спросила это просто так, чтобы разрядить напряжение. Она уже поняла, что Федот увидел Андрея. Стариковская ладонь непроизвольно импульсивно сжалась, крепко стиснула Настину руку, не позволяя ей даже шевельнуть пальцами.
– Федот?
– Вона они стоят. Ждут-с, – сквозь зубы процедил Федот – он не удержался и смачно сплюнул.
– Федот, прекрати немедленно! – сделала вид, что рассердилась Настя. – Подведи меня, пожалуйста…
– Ступайте бойчее, тута ровно, – пробубнил Федот, придирчиво оглядывая молодого барина.
Вырядился, петух, едреныть. Как баба безмозглая какая. Весь в рюшах, на шее вона что? Тряпка какая-то цветастая. Позор! Позор для мужика-то! А сияет-то весь, что тот пятак, тьфу… Прости, Господи…
Настя грустно усмехнулась. Федот всегда на дух не переносил Андрея. А Андрей всегда был истинным франтом.
Да что тут утаивать – и сама Настя в былые годы обожала надеть что-то вызывающе эпатажное, в рамках скучных приличий, разумеется, но все же на самой грани принятых в обществе пуританских устоев.
Ей, тогда пронзительно юной, хрупкой, изящной, дерзко красивой и провокационно смелой доставляло огромное удовольствие ловить на себе восхищенные, бесстыдно жаждущие ее горячего тела, мужские взгляды и… что уж тут скрывать, разъяренно-завистливые женские взгляды ей тоже доставляли удовольствие. Насте нравилось дразнить и мужчин и женщин, вызывая у первых восхищение, а у вторых глухую бессильную ярость. Может, за это ее Господь и покарал? Впрочем, вряд ли… Ничего кроме юношеской дерзости за Настиным эпатажем не стояло… Молодость, горячая кровь, только и всего…
Настя знала, что делала – вырез чуть больше, чем это позволительно – самую малость, но если умело приподнять грудь, то… Волнующе ниспадающий на обнаженное плечо локон, будто бы случайно выбившийся из нарочито небрежной прически… Немного, всего на тон ярче шелк на идеально облегающем ее неестественно изящную талию, платье… Идеально обхватывающие щиколотки, сшитые на заказ, кокетливые ботиночки… Если все эти незначительные штрихи собрать воедино, окутать облаком тончайшего аромата духов и придать им жизнь отточенной пластикой кошачьих движений, то…
Настя вздохнула.
Теперь ей уж точно никто не завидует. И никто ею не восхищается. Впрочем… Андрей все еще любит ее. Нежно, жалостливо и пронзительно – как любят несчастного ребенка – до кома в горле, до слез. Настя чувствует это.
Андрей… Милый… Жаль, что так вышло…
Жаль, что Настя так и не смогла сделать его счастливым.
– Анастасия! Солнышко! Я здесь! – Андрей радостно махал рукой. – Федот, поторопись-ка, голубчик. Живее, живее! Вот, голубчик, чемоданы. – Андрей красивым театральным жестом махнул в сторону новеньких, сверкающих на солнышке саквояжей. – Будь любезен. Седьмое купе. Давай живенько отнеси их. И чтобы все в порядке было. Поторопись, поторопись, давай мне Настеньку. Да отцепись ты уже от нее! Ничего с ней без тебя не случится. Иди уже, я же муж ей все-таки.
Андрей уверенно перехватил у старика Настину руку. Федот неохотно разжал ладонь, крякнул и вразвалочку направился к праздничным чемоданам барина. Оглядев их с отвращением, крякнул и, словно это были склизкие лягушки, брезгливо, на вытянутых руках, чтобы невзначай не прислонить к себе, поволок в вагон. Хлыщ, он и есть хлыщ! Что с него взять. Петух разноцветный – вот кто он.
– Федот… – умоляюще пробормотала Настя. Ей было неловко и перед Андреем – за Федота и перед Федотом – за Андрея. Они оба терпеть не могли друг друга, но они оба очень любили ее, Настю…
– Да ладноть, ладноть, чего там. Пойду я, а вы, барыня, осторожно, не оступитесь. Не подходите шибко к вагону-то близко. А то ж и неровен час…
– Федот!
– Иду, иду, чаго там… Чего проку-то говорить-то. Никто ж все одно старика не послушает, дурака…
Федот долго кряхтел и приноравливался, чтобы взгромоздить на себя все оставшиеся чемоданы разом, после чего с видом гонимого властями борца за справедливость поволок их к дверям вагона.
– Андрей… – тихо прошептала Настя.
Она прижалась щекой к его груди. Новый сюртук. Запах не родной, незнакомый – материал еще не успел впитать аромат ее любимого, ее Андрея.
– Настюша, солнышко мое, – Андрей подхватил жену и покружил вокруг себя. – Поедем со мной? А? Я ж мигом договорюсь. Организуем тебе и место и билет. Все в лучшем виде. Поедем, Насть?
– Нет, Андрей, право не стоит. Я буду только обременять тебя…
– Настя! Прекрати немедленно.
Андрей нахмурился. Настя почувствовала, как стремительно падает вниз его еще мгновение назад озорное настроение. Ну вот – она снова вносит огорчения в жизнь любимого человека…
– Андрей, я не хочу ехать. Я устала, и мне было бы полезно побыть одной. Вот и все. А ты отдохни, я буду за тебя рада.
– Ладно, что с тобой поделаешь, – вздохнул Андрей. – Даже уговаривать больше не стану. Знаю ведь какая ты упрямая.
Андрей ласково улыбнулся. Настена, Настенька, его отрада, его солнышко. Ну почему, сто тысяч чертей, это случилось именно с ними?!!!
– Пора ужо. Велели садиться, – сварливо пробубнил вернувшийся Федор. – Идите. А то ужо опоздаете. Будете тута по перрону галопом скакать как тот сивый мерин.
– Федот, ты, голубчик, не забывайся, – строго укорил его Андрей. – Какой еще мерин? Стой и молчи когда барин с барыней разговаривают.
А такой и мерин, злорадно подумал Федот. Самый, что ни на есть самый натуральный мерин.
Федот придирчиво оглядел свою хозяйку – не нанес ли этот хлыщ ей какого урона. С него станет…
Настя поцеловала Андрея и повернулась к Федоту. Она чувствовала, что он стоит совсем рядом, почти касаясь рукавом тулупа ее пальто. Оберегает, как может. Милый старик…
Настя ласково улыбнулась:
– Пойдем, Федотушка. Андрей, потом слишком много провожающих будет на платформе. Ты же знаешь, я боюсь толпы. Мы пойдем.
– Езжайте, Настенька, конечно. Умоляю тебя, береги себя, будь осторожна. – Андрей нежно приобнял жену. – Федот, следи за барыней! Глаз не спускай. – Он назидательно погрозил Федоту пальцем в лаковой перчатке.
Тот даже бровью не повел, ничего не ответил, только скривил презрительно старческий тонкогубый рот. Указчики тут нашлися! Мы и сами с усами – знаем, что делать!
Настя осторожно ступала по платформе, опираясь на руку старика, и думала о том, что нет ничего ужаснее абсолютного знания того, что тот, кого ты любишь, испытывает такое непосредственное, такое живое облегчение при твоем уходе…
…Вечером она получила письмо от игуменьи Марии – письмо, которого уже отчаялась дождаться – ответа из монастыря не поступало несколько долгих, нет, несколько нескончаемых, месяцев.
– Читай, Поля, – голос Насти дрожал. – Скорее, милая. Прошу тебя.
– Уважаемая Настасья Ивановна, я имею нескончаемую радость сообщить вам, что на вашу просьбу, касающуюся обретения пожизненного прибежища в нашем благословенном Господом монастыре, получено великодушное разрешение отца Георгия. С чем вас сердечно, уважаемая Настасья Ивановна, и поздравляю. На все благодать Господня. Ой, барыня, вы что?!
Настя вцепилась в спинку кровати – в груди что-то больно натянулось, разорвалось и застыло – огромным, распирающим изнутри комом. Дышать стало невозможно – воздух стал густым и вязким, его никак не получалось вдохнуть.
– Поленька, приоткрой окно. Что-то мне нехорошо…
– Ага, Настасья Ивановна, может водички? Вы такая белая вся, как давешний снег прямо.
– Нет, продолжай, Поля. Все в порядке, – еле слышно прошептала Настя.
– Ага, сейчас. Где тут… Ага, вот… Настасья Ивановна, вынуждена наряду с радостной вестью сообщить и безрадостную. Касательно Вашего великодушного пожертвования нашему монастырю. Его сумма показалась нам недостаточной. Из сего обязана уведомить вас, что если решение ваше прежнее и не убоялись вы лишиться радостей мира сего, то предстоит вам пройти еще одно испытание и изыскать необходимые для реставрации монастыря средства. Дело богоугодное. На все воля Бога. Бог даст, изыщите. Посылаю вам мое благословение. Храни вас Господь. – Поля озадаченно нахмурила густые, сросшиеся на переносице бровки. – Чего им денег что ли ваших мало? А? Настасья Ивановна?