Полная версия
Подарок старой повитухи
…Света в окнах не было. Митринская заимка стояла в плотном рассветном тумане. Валившиеся с ног от усталости и голода девчонки ощупью добрели до завалинки и сели.
– Спит бабка… Разбудим – напугаем, – Санька поднялась, продвигаясь вдоль забора, дошла до ворот, нащупала специальный паз, в котором был хвост железного засова и потянула его. Нюта толкнула ворота, стараясь не шуметь, что было совсем не просто. Они наконец-то добрались до сеновала.
Зарывшись в сухое, душистое сено, путешественницы заснули так крепко, что ни начавшийся дождь, стучащий по крыше, ни разговоры во дворе поутру их не разбудили и даже ничуть не потревожили сон.
День был пасмурным, прохладным. Часам к десяти девчонки, поеживаясь, поднялись и стали прислушиваться. В доме, казалось, было тихо.
– Есть хочу – умираю. А ты? – спросила Санька Нюту.
– И я, – отвечала та, протирая глаза и выбирая из волос соломинки.
– Пошли в избу.
Еще в сенях их накрыл запах знаменитых пирогов с капустой, какие пекла только бабка Федосья. Только она добавляла в них смесь из сухого смородинового листа, тмина и еще чего-то пряного, неуловимо знакомого, но чего? – бабка никому не рассказывала.
Девчонки вошли в избу. Никого. На кухонном столе лежал укрытый рушниками огромный пирог. В печи за заслонкой стоял чугунок с топленым молоком. Нарезав пирога, налив по кружке молока, Санька с Нютой только-только было откусили по кусочку, отпили по глоточку, как в сенях кто-то зашаркал, закашлял, и на пороге возникла сама Федосья. Они уставились друг на друга ошарашенно, бабка – занеся ногу над порогом, девчонки – с пирогом, застывшим на полдороге ко рту.
– Батюшки-светы!!! Их который день по лесу девять мужуков с ружжами ищут, баграми по реке шарют!!! Мать твоя, – она обернулась к Саньке, – лежит лицом к стенке, ни с кем не разговаривает. А за тебя, – обернулась к Нюте, – я сама к страшной каре перед отцом твоим готовлюсь! А они, на вот! Пирогами потчуются! И где ж вы столько пропадали, бродяжки? Аль заплутали где?.. Да чё молчите-то? Язви вас, наделали переполоху и молчат! Где шатались? Отвечайте, – взвизгнула бабка Федосья.
Девчонки положили недоеденные пироги, поставили кружки и обе в голос зарыдали. Без страха быть услышанными, жалеючи себя за все, что с ними приключилось, они рыдали с таким упоением, так всхлипывали, что бабка перепугалась, как бы с ними родимчик не приключился.
– Ладно, ладно! Будет причитать-то… Хватит, говорю, уймитесь. На вот, – она подала Саньке рушник, – утрись.
Та утерлась и сунула полотенце Нютке, которая тоже принялась растирать мокроту по зареванному лицу. Утерлись и затихли, как по команде. Посидели, молча, собираясь с мыслью, и рассказали все: про лесничего, про урядника, про деда, который бежать надоумил, про дом, в котором заночевали, и про роженицу… А вот про Пименовну – не сговариваясь – ни гу-гу.
– Вот… Пока мы по деревне бегали, подмогу искали, ейный муж вернулся и повитуху с собой привез… Все у них сладилось… Младенчик народился, – закончила Санька их общий рассказ.
– Кто же? Парень али девка? – спросила бабка Дося.
– Парень, – не моргнув глазом, твердо соврала Санька.
Нюта вопросительно уставилась на неё. Санька сделала вид, что ничего не заметила.
– Ну, и Слава тебе, Господи! – перекрестилась бабка на иконы в углу, – и за младенчика, и за то, что домой вернулись целы… А с лесничим придется потолковать Степану Афанасьевичу, дяде твоему, – обращаясь к Нюте, сказала старушка, – что еще за оказия – девок хватать, незнамо чьих, и тащить незнамо куда?.. Он что, разбойник какой?..
Исповедь
… Прошло три года. Санька, после того, как Нюта уехала с отцом в Москву, затосковала. Писала ей письма, посылала приветы с Митриными. И сама получала длинные подробные рассказы о житье-бытье подруги, но тоска не отпускала.
Работа по хозяйству времени почти не оставляла, но все, о чем Санька не успевала подумать днем, приходило к ней по ночам, во снах. Снился тот злополучный колодец на задворках деревенского дома, где так страшно и неожиданно закончила свои дни старая повитуха. Снилась и сама Пименовна: сидела, бормотала себе под нос молитву и сматывала в клубок желтоватую овечью шерсть. Однажды, казалось бы, старая, полубезумная, вдруг подняла на нее ясные молодые глаза и чистым внятным голосом сказала: "Пойди к батюшке. Пойди… про младенчика узнай…". Санька очнулась с сильным сердцебиением и твердым намерением пойти в церковь.
"Но откуда ж священник может знать про младенчика?» – думала Санька, проснувшись. Расчесывая волосы и заплетая косу, она все рассуждала: «Деревня-то верстах в пятидесяти, а то и более. У них там ближе церковь должна быть. А если бы она, – Санька не знала, как назвать ту деревенскую бабу, которую приспичило рожать в такой неподходящий для них момент, – и приходила в нашу церковь, и даже, может быть, младенца крестила, что ж, батюшка про всех должен знать, что ли, как они на свет появились?..». И все же решила: «Надо идти".
Чуть не две недели Санька ходила в церковь то к вечерне, то к утрене. Шла к первому часу в надежде, что батюшка до службы найдет время выслушать ее, и к четвертому, думая, что он, отведя короткую службу, освободится и можно будет поговорить. На исповеди в воскресенье было столько народу, что о продолжительных беседах не могло быть и речи.
На вопрос батюшки: "Грешна ли, дочь моя?" пролепетала:
– Грешна, честный отче.
– В чем грешна?
– В унынии, малодушии, нетерпении, ропоте, отчаянии в спасении, в потере надежды на милосердие Божие, – зачастила она.
– Эк, куда хватила, – проворчал отец Василий, покрывая Санькину голову епитрахилью. "Господь и Бог наш Иисус Христос благодатию и щедротами Своего человеколюбия да простит ти, чадо Александра, вся согрешения твоя: и аз, недостойный иерей, властию Его, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь"…
Мысль о разговоре со священником, особенно после того, как сама Пименовна пришла во сне и велела сделать это, мучила Саньку постоянно. Она все время находила повод пройти мимо церкви в расчете на встречу с отцом Василием, когда тот пойдет со службы домой. В пятницу ближе к вечеру она уже не просто шла мимо церкви, как делала это обычно, а стояла неподалеку, в зарослях акации. И вдруг увидела устремившегося куда-то священника. Санька выскочила ему наперерез:
– Отец Василий, поговорите со мной.
– О чем же? – приостановился священник.
– Об очень серьезном… Очень…
–То-то я смотрю, ты уж который день кругами ходишь… Видать, и впрямь, безотлагательно. Ну, пойдем… ко мне, – и заспешил в сторону своего дома. Батюшка жил с матушкой и двумя детьми в небольшом скромном домике недалеко от церкви.
Отец Василий отворил ворота и, пропуская вперед Саньку, сказал:
– Проходи. Матушка с детками в церкви. Скоро придет – пообедаем. А пока садись вот здесь, – он указал на маленький деревянный диванчик под пестрым ситцевым чехлом, стоящий справа от двери. – Рассказывай.
Санька начала с того дня, когда их с Нютой бабка Федосья по малину отпустила. Пока она рассказывала, отец Василий вымыл руки под рукомойником у самого входа, дрова, лежавшие у печки, аккуратно сложил внутрь. Был озабочен домашними хлопотами. Но постепенно все заботы как-то отошли в сторону и батюшка сел у стола, положив руки перед собой…
– Не хотели мы. Само как-то вышло… Да и она уж совсем плохая была. Так и так померла бы не летом, так осенью, – закончила свой рассказ Санька.
– Не нам решать – когда и как человеку уходить. Богу! – резко заметил батюшка. – А то, что она, говоришь, плоха была… Старый человек, как созревший плод, всю мудрость мира в себе скопивший, уходит к Богу и уносит накопленное. Не бесследно. Словно доброе семя, тот плод прорастет добрыми ростками… Если Бог даст… Встреча с таким зрелым человеком благотворна для юной души. И не важно – родственник он ей или вовсе незнакомый человек. В каждом есть то, что ни в каких книгах и трактатах не почерпнешь. И эти крупицы – самое ценное, что остается нам в наследство от ушедшего, – батюшка говорил тихо, задумчиво, будто сам с собой рассуждал, – Вот Прасковья Пименовна! Сколько через ее руки в этот мир народу пришло? Мыслишь?.. И только она знала, как это было. Потом этих подросших младенчиков она встречала, видела их взрослыми. Знала про них многое: кто выжил, стал пригожим и богатым, а кто – хворым или вовсе не выжил. И Бог ей показал – отчего это… Она ведь на тех, кого приняла, все отметинки знала: вот парень как-то бочком ходит и все голову к правому плечу клонит. С чего бы это? А он вот так уже во чреве матери свернулся, так и родился. Роды тяжелые были, но, Слава Богу, и мать жива, и дитё… Правда, мать с тех пор поясницей мается…
Или вот красавица идет, а над левой бровью чуть заметный шрам, будто кошка царапнула. Когда она родилась, сильно верткая была, так в руках извивалась, что бабка её чуть не уронила, вовремя таз с теплой водой поднесли – пустила ее туда, как рыбку. Правда, задела малость о край бровкой-то… Оно ведь как? У младенчика с зернышко – у взрослого с пятак отметины получаются.
– Откуда ж вы все это знаете?..
– А ты приглядись… да поразмысли.
Санька моргала глазами, оглядывая отца Василия… А она-то думала, что он так вот, бочком ходит и голову набок клонит исключительно из деликатности душевной.
– А – а – а…
– А про девушку-красавицу она мне сама рассказывала.
– Так вы чё, знали её, что ли?
– Ну, так ты поняла ведь, что и у моей матушки она роды принимала. Правда, тогда она моложе была годков так на сорок. В те поры и в нашу церковь частенько наведывалась. В каждый праздник. Когда уж совсем ходить ей стало тяжело – я сам к ней выбирался. Бывало, вызовут в Зарянку на отпевание, либо на освещение дома – так я после дел своих обязательно к ней загляну, свечек отнесу, водички святой. Мы с ней много о чем говорили…
Санька тяжело вздохнула. Стало быть, деревня Зарянкой называлась?.. А Пименовну, оказывается, Прасковьей звали! Пришла к батюшке душу облегчить, называется. Вышло все наоборот: чувство вины разрасталось с каждым словом отца Василия, сказанным тихим, кротким, совсем не осуждающим голосом. Он светло, по-родственному, вспоминал Пименовну. И от этого Саньке становилось ещё горше. Слезы покатились по щекам, она вытирала их уголком летней головной косынки – белой, с голубыми завитушками по краю.
– За что ж Господь попустил ей такой смертью умереть?.. Столько добра людям сделала…
– У каждого свой ответ перед Богом. Не нашего ума дело – почему да зачем… Было дело – не только младенчиков принимала, но и убирала… Вот и смерть от детских рук приняла. Её грех – ей и ответ держать… А ты поплачь… да пойди в храм – помолись. И свечку поставь за упокой души ее – труженицы… Ну, а что так вышло – не твоя… не ваша вина.
– Зато наша вина… – несмело залепетала Санька.
– В чем?
Санька, молча, протянула батюшке тот самый узелок, который они с Нюткой нашли на дне пименовского короба.
Отец Василий недоверчиво посмотрел на Саньку, взял протянутый сверток, подержал в руках, будто взвешивая. Потом положил его на стол, присел рядом и, осторожно развязал узлы.
– Пресвятая Дева, Мати Господа нашего Иисуса Христа, помилуй нас… "Взыграние младенца", – крестясь, тихо сказал священник.
– Чего?
– Икона называется "Взыграние младенца"… Пименовна всегда ее с собой носила, когда к роженице шла. И перед родами молебен с акафистами Божией Матери в честь Ее икон "Взыграние младенца" и "В родах помощница" заказывала. Роды – дело божье, и носить дитя под сердцем надо с молитвою. Господь внутри будущей матери творит душу и тело человека, и потому ей во время беременности надо блюсти себя и душу свою с особым благочестием и молитвою. Тогда все чувства, мысли, поступки, все лучшее от матери непременно передадутся малышу. Господь милостиво посылает помощь всем нам. И эту икону послал в помощь роженицам. Как она к вам попала?
Санька, опухшая и красная от слез, принялась рассказывать про то, как нашли короб и перебирали его содержимое, как решили оставить себе только этот узелок. Камень увезла с собой Нюта. А Саньке иконка осталась. Но так она ею тяготилась, так страшилась, что Богородица накажет! Потому решила непременно отдать её батюшке.
– Примите икону в храм – предложила она.
– Нет. Себе оставь. Считай, тебе ее Пименовна подарила. Зачем-то так Господу надо было.
– Мне-то чего делать? – со вздохом спросила Санька.
Отец Василий молчал, будто не слышал вопроса. Санька вздохнула, думая, что, наверное, пора уходить. Пошевелилась на уютном диванчике, разворачиваясь к двери и готовясь встать.
– …Жить, – вновь услышала она голос священника, – И думать… думать – как жить! Чтобы впредь не повторилось такое. И как грех искупить… По-настоящему.
– И как же?.. Чем искупать буду?
– Трудом, милая, трудом и молитвой.
– И так с утра до ночи крутимся по хозяйству. Семья-то не маленькая.
– Не об этом труде я тебе говорю, а об этом, – показал отец Василий глазами на иконы и мерцающую под ними лампаду. – Проси наставления, вразумления. Откроется, коли от души молиться будешь. Ступай.
Зареванная, но умиротворенная пришла Санька домой. Села на приступок, привалилась спиной к теплой печной стенке и замерла – будто заснула. Тишина. Никого в избе. Только ходики отстукивали минуты. Санька пошла взглянуть, который час. И, надвинув платок на самые брови, встала у икон в горнице.
Отец с Алексеем всё ещё были на дальних покосах – ворошили сено. Ушли затемно пешком, потому что ещё в прошлом сентябре брата Володю забрали на германскую войну вместе с единственной чеверёвской лошадью Цыганкой. И на неё повестка пришла. Ушел ратником старший брат, оставив на родителей жену свою и двоих детишек. Алёшу училище спасло. Теперь вот приходилось везде поспевать на своих ногах. Либо оказии дожидаться.
Мама ушла к Крёстной, та просила её с шитьем помочь. В избе было покойно и тихо. В одиночестве Санька долго, истово, горячо, со слезами молилась и вдруг решила – ей непременно тоже надо стать повитухой и с Божьей помощью и заступничеством Богородицы принимать младенцев, как это делала Пименовна… Вернее, Прасковья Пименовна.
Разговор с родителями о том, чтобы её отправили в город на курсы акушерок, Санька всё откладывала. Не знала, с чего начать, как объяснить им свое решение. Только с Липой Митриной парой слов обмолвилась. Та прямо обомлела:
– И не страшно тебе? Там шибко ответственно. Младенчики помрут, ты виноватая будешь. И на вид работа не из приятных. Противно ведь каждый день всё это видеть. Я вон у нашей Найды видала раз, как щенята шли – так меня стошнило и дня два мутило… Хотя щеночки хорошенькие были. Раздали всех.
– А младенчики, скажешь, не хорошенькие? Ещё какие хорошенькие! Да и выбора у меня теперь нету.
– Ой, так уж и нету?
– Нету, говорю!
– Ну, ступай, коли уж так решила.
– Боюсь, отец денег не даст на учёбу. Алёше ещё год учиться. А двоих ему не потянуть.
– Ты спрашивала? Нет? А вдруг потянет?
– Боюсь.
– Кого? Надо всё-таки насмелиться. Наш тоже сперва пошумит, поартачится, а потом, как миленький, соглашается с мамой. Уж она у нас боец. А ваша послабей будет.
– Может и послабей, но коли она скажет своё слово, отец тогда уж не отопрётся.
– Так ты и начни тогда с маменьки. Она твою сторону примет и всё – дело решенное.
Санька согласилась.
Осень стояла в тот год теплая, тихая, безветренная. Листва на деревьях только желтела да краснела, никуда не улетала. Такая божья благодать. Огороды убирали слаженно. Картошку, морковь, свеклу, лук раскладывали на перекопанном поле на просушку, потом опускали в подпол. Перед тем, как уложить – сортировали. Покрупнее да поровнее – на еду, помельче – скотине, а совсем мелкая – на рассаду.
За этой сортировкой у Саньки и было время поговорить с мамой. Историю про их приключения знала вся семья. Не знали только главного – чем всё закончилось. По рассказам девчонок выходило, что Пименовна так утряслась дорогой, что и помочь-то не смогла, больно уж ветхая была. Кто такая Пименовна – мама знала прекрасно. Знала даже нескольких женщин, у которых Пименовна принимала роды. Поэтому Санька не стала ходить вокруг да около, а прямо заявила:
– Мам, я повитухой хочу стать.
– И чего так вдруг-то?
– Да ничего не вдруг. Я уж давно думала. Вот про ту женщину, помнишь, когда мы с Нютой в лесу плутали? Так ведь ей повезло. А не появись та, городская повитуха, да Пименовна не помогла, чё ей делать-то было? Помирать? Буду повитухой. По-нынешнему – акушеркой. И курсы такие у нас при больнице есть. Только надо заплатить.
Мама, молча, раскидывала клубни по ведрам. Санька ждала ответа, тоже не переставая работать.
– Не знаю, что и сказать. Тяжко ведь будет. Намучаешься.
– Не намучаюсь. Это кто из под палки чем занимается – мучается. А я добровольно. Я сама хочу.
– Что же? Хочешь, значит, так тому и быть. Надо отца уговаривать. Он может на дыбки встать. Поговорю…
Санька ждала бури отцовской, сопротивления, грозы. Но ничего не произошло. Отец молчал, будто ничего и не знал. Санька расслабилась.
– В воскресенье поедем на ярмонку, купим тебе отрезов на драповик, на юбку, пару отрезов на платье, да на бельё. Скоро уж шешнадцать годов будет, барышня. Из старых одёжек повырастала. Новые справлять будем, – сказал отец за ужином.
У Саньки сердце вспрыгнуло чуть не до макушки и затрепыхалось от радости и волнения. Сидеть за столом она уже не могла. Еле дождалась конца ужина, быстренько убрала со стола посуду, перемыла её и потихоньку, чтобы мама не заметила и не задала новой работы, вышла в сени и полетела огородами к Митриным, с Липой перетолковать. Может, и посоветоваться. Ей казалось, что если она сейчас с кем-нибудь не поговорит – она просто лопнет от переполнявших её чувств.
Липа от услышанного тоже взволновалась. И все переспрашивала:
– Драповик-то пальто, али жакетку? (драповик – драповая верхняя одежда, диалект)
– Ничего я не знаю, Липа. Отец сказал – драповик. А какой – про то ничего не сказал. По мне, так жакеткой даже лучше. Новую юбку виднее будет. Ну, если и пальто – тоже не плохо. Лип, пойдешь с нами на ярмарку?
– Если мама отпустит, пойду с превеликим удовольствием.
До зимы одежду справили: и пальто драповое, и две юбки – шотландку и черную габардиновую с шелковой тесьмой по низу, и две нарядные блузки – ситцевую, в незабудках и шелковую, цвета топленого молока. Да ещё пару белья из чистого льна. Шаль купили павловскую, красоты невозможной. В ней Санька была похожа на взрослую купчиху. Поэтому носить платок не собиралась. Но сам платок был чудо как хорош!
Липа всё на себя примеряла, ахая и охая. Без умолку хвалила наряды и приговаривала:
– Я тоже такое хочу. А это сколько встало?… Ой, я тоже такое хочу.
Потом вдруг сделала загадочное лицо и почти шёпотом заявила:
– Санька, не иначе тебя замуж выдавать собрались. Куда такую прорву одёжи?
Саньке от этого вопроса сделалось дурно. Она даже и не думала о таком повороте. Какое замужество, когда она кроме Липиного брата Артемия, и парней-то никаких не знала. Уличные не в счёт, поскольку представлять их в роли мужа – и смешно, и грешно… Ещё были однокашники Алёши, но это серьезные молодые люди, считавшие ниже своего студенческого достоинства «вожгаться с мелюзгой». Да и вообще Саньке до сих пор мысль о замужестве в голову не приходила. Жизнь её была так наполнена событиями, повседневными заботами и заселена знакомыми и незнакомыми людьми, животными домашними и лесными, что, казалось, лишнего места ещё для кого-то или чего-то уже не оставалось.
«А вдруг правда? Неужели отец, действительно, приметил кого-то и собирается спровадить меня к нему?!». Санька потеряла покой. День и ночь она думала об этом. Стала тревожной. По ночам без конца вставала, ходила то на двор, то воды попить. Мама уже заволновалась, остановила её, когда Санька чуть не в седьмой раз шла к кадке с водой:
– Здорова ли?
– Чё мне будет-то? – с напускным равнодушием ответила она.
– Тогда чего не спишь?
– Не знаю. Не спится и всё.
Рассказывать маме о своих страхах Саньке было стыдно. И сколько бы пришлось ей так мучиться, неизвестно, но в субботу за ужином отец, глядя в сторону, объявил:
– Завтра к обеду гостей ждите. Санька, чтоб в обновках была, сваты придут.
Санька обомлела: Так и есть!..
Посмотрела на мать: знала? Та опустила голову, прикрыв рот концом головной косынки. «Знала! И молчала. Что ж они творят?..». Санька вскочила и стремительно вышла из горницы. В дальней комнате бросилась на кровать, зарылась в белоснежные, накрахмаленные подушки и зарыдала.
Наревевшись, сама не заметила, как уснула. Проснулась от того, что кто-то гладил её по голове. Она всё так же лежала лицом в подушки. Чтобы дышать, повернулась щекой. Так и спала. Теперь пришлось повернуть голову в другую сторону, чтобы увидеть, кто пришел её утешать.
Отец гладил её по голове своей шершавой рабочей рукой, больно цепляя волосы. Санька поднялась, поправила юбку, села, сложив руки на коленях.
– Чего реветь-то? Дело обнакновенное. Чё, мы, што ль придумали? Нет. Жисть так устроена. Тебе шешнадцать будет зимой. Самый возраст.
– Кто он?
– Жених-то? Парень, стал быть.
– Ясно, что не девка… Кто таков? Чем занимается?..
– Ты не больно-то отца понукай. Ясно ей, едрить… Саманов Андрей… У них с отцом санная мастерская. И отец, и он – санных дел мастера. Хорошие мастера. Уважаемые…
– Так ему уж за двадцать пять будет! Или того больше!
– Двадцать семь. И что с того?..
– Не пойду за этого перестарка! Хоть чё делайте, не пойду!
Санька, встрепанная после рёву и сна, опять сорвалась с места. Пометалась по избе, не зная, куда кинуться. Потом схватила старую мамину пуховую шаль и убежала в баню.
Солнце село, стерев все дневные краски. Только и остались темное небо да белый снег. В бане Санька ощупью нашла огарок и огниво. Затеплив свечу, пошла в предбанник, в углу нашла бутылочку с керосином, вернулась, уложила в печь дрова, плеснула на них керосина и запалила от свечи.
«Видать, не отвертеться мне», – думала Санька, глядя, как пламя с треском ощупывает дрова, черными завитками скручивая все мелкие щепочки и веточки, пропитывая желтые поленья красно-оранжевым сиянием. Зрелище успокаивало и располагало к неспешному размышлению. «А коли так, чего ерепениться? Может, он и ничего. Раз мастер, стало быть, не дурак. С виду тоже ничего. Я его как-то на Пасху в Церкви видала. Высокий, черноволосый, востроглазый. И одет по-городскому. Мать у него, говорили, давно умерла, ему лет семь было. Отец с той поры так и не женился. Живут вдвоем… Небось, вдвоем и сватать придут… Эт чё, я там одна хозяйничать буду?.. А может, то и неплохо. Никто поучать не будет. А я сама много чего умею».
Санька вдруг размечталась о своей самостоятельной семейной жизни. Как она в доме уберёт, понавешает весёленьких ситцевых занавесок, наделает запасов, да хлебов напечёт – тут уж она отменная мастерица. «Они по саням, а я – по пирогам», – усмехнулась она. Ей полегчало. Не всё так страшно и плохо. Может, ничего? Может, обойдется… Может, ещё лучше лучшего будет.
Воскресный обед готовить начали ещё засветло. Пришла мамина Крёстная. Она хоть и стара была, но шустра по хозяйству, как мышиный хвост. Не успеешь оглянуться, а она уж везде побывала, всё проверила, всего попробовала, всем советы дала. Её белый платок с синими розочками мелькал то в избе, то во дворе, и везде слышался надтреснутый голос, скороговоркой дававший советы налево и направо.
Мама была другой – молчаливой, размеренной, и всё больше сама делала, чем других заставляла да поучала. Такой уж характер. С Крёстной совсем не схож, хотя Крёстная приходилась ей родной теткой. В своем темно-зелёном, почти чёрном платке, повязанном в «нахмурочку», мама больше походила на тень Крёстной, незаметно и тихо скользившую по дому.
Авдотья Савельевна Никифорова, в обиходе Крёстная, была родной сестрой Санькиной бабушки – Серафимы Савельевны. Правда, бабушки уже давно не было. Лет пятнадцать тому назад схоронили. Лошади корм задавала, влезла на сеновал, оттуда из мешка овёс сыпала в жёлоб. Как-то неловко там повернулась, оступилась, по тому же жёлобу прямо лошади под копыта и угодила. Та испугалась, вскинулась и со всей своей лошадиной силы встала бабушке на грудь. А Серафима Савельевна как раз поперёк того злосчастного жёлоба лежала. Ну, и сломала лошадь Карька бабушке и позвоночник, и кости в груди, одна из которых угодила в сердце.
Дед Николай Фёдорович тогда Карьку чуть не убил. Хоть и понимал, что лошадь не виновата. Но отдал её чуть не задаром в соседний уезд, лишь бы не видеть никогда больше. А через два года и сам помер в одночасье. Видать, крепко в нем печаль засела по жене его, Серафиме.