Полная версия
Подарок старой повитухи
Ирина Елисеева
Подарок старой повитухи
А прошлое кажется сном…
вместо пролога
Эту смешную девчонку зовут Лида. Помню, она осталась тогда в классе доделывать работу. С ней осталась её подружка, молчаливый ангел с косичками. Они разговаривали вполголоса. Вернее, говорила Лида. Ангел молчал. Её голос по ходу рассказа был то тихим, то громким, то монотонным, то эмоциональным. Я невольно прислушалась, готовясь к завтрашнему утреннему уроку. Разговор всё больше впечатлял меня, и незаметно для себя я закрепила на мольберте чистый лист бумаги, взяла уголь и начала рисовать, украдкой поглядывая на девчонок…
Лида рассказывала об одноклассниках из обычной школы. Юные сплетницы где-то переходили на шепот, смеялись. Лида, не выпуская из рук карандаш, время от времени дирижировала им по ходу повествования:
– Ольга все время врет. Прикинь? То у нее с Витькой Филимоновым, то у нее с Тёмой Зайцевым… Про Филимонова молчу, но уж про Зайцева не надо! Оля и Зайцев?!! Не смешите меня…
А у Ксюхи с этим, как его, помнишь, черн…я-я-я-виньким, ну, может, да, чё-то было. Иначе, зачем бы он ей тогда в рюкзак с учебниками напихал этих тюльпанов? А когда она все повыкидывала прямо в коридоре, техничка ее чуть шваброй не убила. Вот ржачки было! Ага? Мы еще прикалывались, что это он у папани на рынке тиснул букетик. Любовь!
…Кстати, что за привычка – цветы таскать? Не понимаю! Лучше на ногти потратиться. Тебе, блин, надо, чтоб твоя любимая краше всех была?
Вот привязался ко мне этот Красенко в прошлом году. Скажи? Куда не пойдешь, везде это недремлющее косое око… Ну, чё ты смотришь?!! Я те чё, Самсунг последней модели? А в походе этом дурацком все хватал мой рюкзак, будто я сама не в силах. Один раз за руку взял… До сих пор дрожу, как вспомню: такой рукой, наверное, водяной из болота за горло хватает и на дно тащит… Холодная… мокрая… дрожащая… В общем, отстой…
Вот пра-пра-бабушка моя, Анастасия Юрьевна, когда мне лет десять было, рассказывала маме, а я тоже слушала, прикинь, сериал снять – Бразилия долго отдыхать будет. В общем, когда ей тоже было шестнадцать, влюбилась она в одного парня. Это сейчас ботаников гнобят. А раньше, когда все поголовно неграмотные ходили, ботаники – на вес золота. Вот и этот ее Алешенька, беленький, голубоглазенький, все какие-то опыты ставил зимой: цветной лед делал и украшал им снеговика. А они, дуньки деревенские, (представляешь?) смотреть ходили, рот разинув. Вот она и втрескалась. Ну, и он в нее тоже. Прабабка-то моя по молодости, говорят, красавица была, хотя по фотке непонятно. Похоже на плакат «их разыскивает полиция»…
Потом они вечерами у кого-нибудь на дому дискотеку устраивали, правда, из музыки только гармошка да балалайка… Ты это себе представляешь? Интересно на это было бы посмотреть… Хотя Анастасия Юрьевна говорила, расколбаса не было, они там под музон шили чё-то. В магазине только ткань рулонами. И портнихи наперечет. Так что сами шили и юбки, и блузки, и пальто, и шубы даже. Вот они шьют сидят и поют… Представляю, я бы на дискач со штопкой или вязанием заявилась!.. Вот, шьют, кто что: кто шубу, кто топик. А тут парни пришли. Какой им там интерес – непонятно. Но, говорит, приходили, сидели, слушали… Ну, в общем, тогда ничего нельзя было. Целоваться, обниматься, а тем более… Застукают – с живых шкуру снимут. Вот дремучесть-то была!
Короче, Леха этот белобрысый, химик, сидел и пра-пра-бабку насквозь сверлил своими голубыми сверлами. И так неспешно это года два продолжалось. Опыты, вечеринки с пошивом… Гляделки – сверлилки… Когда они успели про любовь поговорить – она не помнит… Сильно старая… Но вот успели… И решили как-нибудь пожениться. Вот Леха закончит свой химический лицей, или колледж, уж не помню, заберет свою Настю, и они куда-нибудь свалят. Не за границу, конечно. В другой город, где их никто не знает. «Только, – говорит, – Настюша, милая, потерпи».
Она и ждала. Приданое себе всё нашила. А летом он учебу закончил, диплом обмыл и на работу устроился, на завод, в химическую лабораторию. И такой радостный ходил, будто путевку бесплатную в Диснейленд выиграл. А любимой своей все гнал: «Вот-вот поженимся и уедем».
А потом раз – и нету Лехи. Пра-пра-бабка думает – кидалово. День, два, неделю его нет. Потом пришел… Бледный, как наркоман в ломке. Молча посидел, повздыхал. «Прости, – говорит, – Настенька, отец заставляет жениться на дочери управляющего завода. А ей, этой Феоние Полуэктовне, почти тридцатник". Ясно, какой идиот добровольно возьмет себе в жены Феонию, да еще и Полуэктовну? Согласись? "В общем, – говорит, – капкан почти захлопнулся. Если чудом выкручусь – сбежим… Если нет – прости за все».
Пра-пра-бабка выла неделю… Подружки со сплетнями, как желтая пресса: как там к свадьбе готовятся, какие наряды этой Фене заказывают, какие продукты, какое меню в этом «рэсторане», где новобрачные жить будут, сколько приданого… Во-о-т…
А в день свадьбы утром Леха на работе, у себя в лаборатории, выпил какой-то химической гадости… То ли купоросу, то ли ртути…
Лида замолчала. Несколько минут смотрела перед собой, будто ничего не видя. Рука с карандашом зависла в воздухе. Подружка не торопила её. Терпеливо ждала.
– Лет пять прабабка ни на кого смотреть не могла. Потом ее отец, мой пра-пра-пра-дед Андрей Егорович (ни фига себе предок! Одной ногой в первобытном строе!) тоже устал на неё глядеть, да и выдал замуж за моего прадеда, и слава Богу. А то бы где я сейчас была? Согласись.
…Хотя тоже, пра-пра-бабке верить! Она ведь сильно старая была… Слышала плохо. Ей тогда без году сотня стукнула… Революцию не помнит, войну смутно… Про перестройку, демократию, компьютер – вообще не поймет, про чё речь… Про ЕГЭ думает, что это баба-яга детям загадки загадывает. А про Леху своего, про ботаника голубоглазого, все помнит, как будто вчера расстались…
Телега жизни
– Ба! Чего эта ворона так раскаркалась?
– Это не ворона, а ворон.
– Какая разница?
– Большущая. Вороны в городе живут, кормятся рядом с человеческим жильём. А ворон живет в лесу, подальше от людей. И живет дольше вороны. Долог его век. Чего только не бывает на том веку. Дороги зарастают и новые торятся. Люди уж про то и не помнят. «Только ворон всё сидит, всё видит… Только он и помнит, как пройти…»
– Да ничего он не помнит, сидит, как чучело.
Ворон покосился на меня круглым красным глазом и снова подал свой противный скрипучий голос.
– Не надо обижать птицу. Тем более, не он к тебе, а ты к нему в гости пришла. Старый ворон, седой. Он, небось, твою прабабку Саню помнит, когда она сюда ещё девчонкой по ягоды бегала…
Историю про Саньку – так звали в детстве мою прабабушку – и её подругу Нюту мне много раз рассказывала баба Катя, дочь той самой Саньки. В то время мы жили в Средней Азии, в небольшом зелёном городке. В летние каникулы родители отправляли меня в Асафьев, к бабе Кате, а сами ехали к теплому морю, отдыхать от работы, семейных забот и меня.
Дом бабы Кати стоял на самой опушке огромного сумрачного елового бора. Елки стояли плотной стеной и казались неприступными до той поры, пока баба Катя не повела меня знакомыми ей с детства тропами в этот загадочный лес. Вместе с бабулей я пропадала в нем целыми днями. Мы бродили в чаще, выходили на поляны, взбирались на пригорки, пили прохладную воду в чистых ручьях, поросших малинником и смородиной. Собирали ягоды, грибы, травы.
Бабушка знала места в лесу так, как если бы на елках и берёзах были развешаны указатели «налево», «направо», «прямо». Шли, не задумываясь, не боясь заблудиться. И разговаривали. Вернее, говорила баба Катя. А я слушала, время от времени задавая ей вопросы. Рассказывать она умела. Я и плакала, и смеялась, будто всё рассказанное со мной происходило. Иногда за разговорами забирались в такую чащу, где неба не видно было сквозь ветви елей и сосен. Историю про Саньку и Нюту тогда я услышала впервые. Потом записала её, чтобы не забыть подробности. Как выглядела прабабушка, сказать трудно. Маленькая, пожелтевшая и потрескавшаяся от времени фотография курносой девчонки в длинном светлом платье – всё, что у меня было… Узорчатый платок повязан, как пионерский галстук, хотя о пионерах она тогда ничего не знала. Девочка смотрела на меня выжидающе и удивленно. Такой я себе её и представляла. И ясно слышала её голос, будто она сама рассказывала мне свою историю…
1913 год
В то лето на заимку отправили Саньку. Отец работал в заводе, брат Алеша учился в реальном училище. А Соня с Володей – у них уже свои семьи были. Кроме нее, некому. Хочешь – не хочешь, собирайся без разговоров. Конечно, малость боязно было одной, в лесу. Но коль родитель велит – слова "не хочу" с языка не сорвутся.
Хозяйство не богато – корова, телка с бычком, овец пять голов. Утром напоил, выгнал, днем прямо на выгоне воды налил, вечером загнал, подоил… А было Саньке в ту пору двенадцать лет.
Бросил отец в телегу мешок ржаной муки, узелок с солодом, спичками, солью. Собралась и Санька, поехали. Заимка Чеверёвых как раз за Ильинкой была. Ехать далеко, идти – еще дольше. Привез отец, сгрузил: «Оставайся с Богом». Алеша, брат, встретил. Он скотину стерег. Ее еще третьего дня они пригнали вдвоем со старшим братом Володей.
Отец Саньку сгрузил, Алексея посадил:
– Да, мать велела передать – солод старый, бросовый. Меси только скотине. Тебе хлеба пока хватит, а там ишшо привезу. Ннн – о – о , – дернул вожжи. С тем и уехали.
Заимка была крепкой: изба, загон, скотнушки… В избе Санька печь затопила, чтобы сырым не пахло. Давно тут никого не было. Алеша, видать, на сеновале ночевал. Ну, вот, осмотрелась она немного – пошла скотину проведать. А что ей сделается? Гуляет себе, жует в загоне. «Вот тебе и суседи, и товаришши».
Любопытно стало Саньке, кто нынче хозяйничает у Митриных, она и пошла посмотреть. А митринская заимка от чеверёвской недалеко стояла. Вот идет она, мечтает: хорошо бы, если б подружка Липа! То-то отрадно. Хоть будет с кем вечерами перемолвиться. А то и петь станут, как бывало… А подошла к избе: на вот! Бабка Федосья на завалинке сидит, вяжет чего-то, только спицы лязгают. Да-а-а. Веселого мало. С бабкой не поговоришь про юбки – бантики, не поиграешь в салки, искупаться на речку не сбегаешь. Да и петь бабка не горазда, голос подводит. Но Санька виду не подала, подошла. Поздоровалась. Как-никак, живой человек. Хоть словом перемолвиться есть с кем, и на том спасибо.
– А-а-а…Санечка. Знать-то, нынче ты у меня в суседях? Вот и ладно. Все веселей, – бабка говорила, не поднимая головы. Только довязав ряд, сложив спицы, посмотрела на гостью.
– Ну, как тятенька? Здоров?.. Он у вас мужик справный, баской. А маменька?.. Все хворает? Уж больно тонкой она кости уродилась, вроде как не от нашенской бедноты.
Тут на крылечке митринского дома вдруг появилась девица, которой Санька раньше никогда не видела. Годами, вроде, как она и Липа. А, может, чуть старше. Но с виду чудная. Как на праздник выряженная. «Вот уж расфуфырилась. Кто такая?» – подумала Санька. И тут же услышала голос бабки Федосьи.
– Вот и наша Нюточка, наша красавица. Ты, Санечка, прими ее в подружки. Когда по ягоды сходите, когда на речку. Вечером приходи, рукодельничать станем. Нюточка такую шаль небывалую вяжет, поглядишь.
– Ага, – промямлила Санька, и побрела восвояси. «На кой мне ваша Нюточка? Вырядилась, гляди ты, королевишна! Кто тебя тут видит, на заимке-то?..»
И все же по вечерам, как управится со скотиной, молоко процедит, по кринкам разольет, в холодный погреб составит да приберется, бежала она на митринскую заимку. Бабка еще возилась. Санька с порога принималась ей помогать. Нюточка тоже старалась, но выходило у неё неловко, неумело. И бабка отодвигала её от работы, будто жалела. Санька все понять не могла, отчего это. А когда стали вечерами рукодельничать, да разговаривать о том, о сём, тогда и понятно стало: Нюточка, и впрямь, не чета была деревенским.
Родители Нюты – люди благородные, богатые. Жили в самой Москве. А тут беда случилась – мама у неё умерла. Отец в горе тоскует день и ночь по супруге. И Нюточка, девочка хрупкая, с расстройства тоже в горячку впала. Пролежала так она больше месяца. Отец нанял докторов, чтобы дочь на ноги поставили. Нюточку в чувство привели, но посоветовали отправить заграницу. Дочь везти, значит, и отцу ехать, а у него дела важные в городе. И решил он отправить Нюту в Асафьев, к двоюродному брату покойной жены, Митрину Степану Афанасьевичу, отцу Санькиной единственной подружки, Липы. Там, мол, и деревенский воздух, и покой, и пища правильная.
Степан Афанасьевич, был человек грамотный, деловой. Семья его, по местным меркам, жила богато. Правда, хозяин дома бывал редко. То в конторе пропадал, то в лавках товар считал, то в дальние уезды ехал за тем же товаром. Зато мог ни в чем не отказывать ни жене Пелагее Семеновне, ни дочке Липе, ни сыну Артемию. А Липа с Артемием еще и в гимназии учились. Туда только те и поступали, у кого лишние деньги водились. Санькины родители наскребли только-только, чтобы Алешеньку учить.
Привезли Нюточку к Митриным на оздоровление, и приставили к ней в няньки бабку Федосью, матушку Степана Афанасьевича. На заимку ни та, ни другая ехать не должны были. У Липы в гимназии занятия вот-вот должны были закончиться. Она бы и поехала. Да Нюточка сама напросилась:
– Ой, как хочется в лесу пожить, чтоб вокруг только лес и небо!
Чудная она, таких Санька раньше не встречала. Всё разглядывала, про всё спрашивала, а к делу не приучена. Потому и бабка Федосья ее от работы отодвигала, да та сама лезла во все дела – не отгонишь. Ну, стали ей доверять что-нибудь посильное, чтоб отвязалась. Где воды нальет курам да гусям, где подойник в избу донесет. А уж рукодельничать она была действительно мастерица. Ее маменька сызмальства учила и вышивать, и вязать. У деревенских денег на обновки нету, что сами себе сошьют–свяжут, то и носят. А она чисто для удовольствия, потому как папенька ей одежду у лучших портних в Москве заказывал.
Санька с бабкой Федосьей вечерами сядут вязать или прясть, пока совсем не стемнеет. И Нюточка с ними. Санька приглядывалась к её рукам да сама пробовала узоры кружевные повторять. Только ниток не было у неё таких, какие Нюта из Москвы привезла. Овечья шерсть толще, да грубее. Не выходило, как у Нюты, потому Санька сильно досадовала.
Лето вошло в силу. Жара установилась сильная. Коровы все в тенечке полеживали, да пожевывали. Раз в три дня приезжал отец, а то вместо него брат Алеша, забирали молоко из холодного погреба, привозили муки да солода. Из бросового солода, что первый раз привезли, Санька должна была печь хлеб на корм скотине, но неожиданно для неё самой, он вышел такой ноздрястый да пахучий, что диву далась: с чего это? Потом решила: видать с того, что мама учила солод в теплой воде расстаивать. А где там теплая вода на заимке? Да солод бросовый, да все одно вся выпечка на корм скоту пойдет. Чего мудрить? Вот Санька и замочила солод холодной водой и забыла про него чуть не на весь день. Когда уж пенная шапка из миски на шесток попёрла, она и спохватилась. Пришлось квашню ставить, да всю ночь ее подмешивать. Часам к десяти только управилась с ней. И так радовалась румяным пышным булкам, что прямо гордость распирала. А когда отцу показала, тот велел:
– Заверни-ка в тряпицу чистую пару караваев. Поеду, матери нос утру. А то солод ей, вишь, бросовый…
Когда приехал в следующий раз, усмехаясь, рассказал:
– Вот уж поддели мы ее, так поддели. Полдня не унималась, все ахала, да слезы утирала. Булку прижмет к лицу, целует да приговаривает: «Ручки вы мои золотые, дитятко мое разумное, дай Бог тебе счастья на веку»…
Санька была довольна.
Работа работой, но так хотелось на речку или в лес сходить. Видели, как мимо заимки бабы проходили. Должно быть, на разведку. Обратно шли, бабка Федосья спросила:
– Ну, чё? Нашли чего?
– Да так, малость земляники, да малость малины
А та «малость» в корзинке из-под тряпицы горкой вздымается. У бабки Федосьи глаз наметанный: «Прибедняются. Видать, пошла ягода. Молчат, не хотят места выказывать». И решила она Саньку с Нюточкой отпустить по ягоды. Мол, сама потихоньку со скотиной управится. Только велела далеко не заходить и поглядывать на горелую сосну. Недалеко от Митринской заимки стояла высоченная сосна, в которую молния ударила. Макушка обгорела, хлынул ливень и потушил огонь. Но с тех пор она торчала над лесом, как рука бабки Федосьи, старческая, скрюченная, рабочими темными жилами перевитая, к небу протянутая. То ли небу грозила, то ли на небо показывала. Ее отовсюду видно. Лес тут все по горам да холмам. Вот со взгорочка, либо с дерева какого поглядишь – ее и видно.
К знакомому малиннику шли весело, болтали о пустяках. И собирали споро. Санька, не сходя с места, пол лукошка набрала. Стали к дому продвигаться. А малины видимо-невидимо. Так увлеклись сбором, что не заметили, как прошли Осокин лог, за которым лес был уже не казённый, а хозяйский. Девчонки спохватились и поспешили к дому.
Так бы, может, все и обошлось, да видно в тот день кто-то свыше крепко на них рассердился. Не успели через лог перейти, лесничий попался навстречу. Схватил он их за косы и потащил за собой, приговаривая: «Кто вам разрешил тута малину брать?». Санька залепетала, мол, не знали, что спрашивать надо. «Ишь, овечки какие! Не знали они. Вымахали дуры, а не знают, что лес хозяйский. Афанасия Наумыча Осокина лес! Стало быть, и малина его». Им бы, тетёхам, отдать ему малину да повиниться, а Санька возьми да шваркни его лукошком так, что вся малина прямо в его дремучую бороду полетела. Лесничий, здоровенный мужик в дождевике, с ружьем за плечом, так и замер от неожиданности. А Нюточка не удержалась – прыснула и от смеха чуть не с ног повалилась. Тут и рассвирепел мужик! Не думали девчонки, что все потом такой бедой обернется. Лесничий в сердцах крепче ухватил их за косы и поволок к уряднику в Белянку – соседнее село.
Пока толковали взрослые дядьки, Нюта с Санькой сидели на бревнах возле урядниковой избы. Думали, потолкуют да и отпустят. Ан нет. Потом уже слышали девчонки от взрослых – мол, время смутное, от начальства приказ пришёл – всех подозрительных везти в уезд. То ли лесничий решил, что малолетние разбойницы очень подозрительны, то ли просто хотел их посильнее напугать, только Саньке с Нютой пришлось отправиться к исправнику.
Рядом с девчонками ждали своей участи еще двое арестованных: дедушка седенький, благообразный, в белой просторной рубахе, подпоясанной витым шнурком ( за что его?). И парень хмурый, босой, лет двадцати пяти. Посадили всех в телегу, урядник с вожжами, лесник рядом. И покатили…
Нюточка поначалу все плакала, да канючила: «Дяденьки, миленькие, отпустите, нас родители заругают…». Урядник с лесничим ехали, о своем переговаривались и на арестантов никакого внимания не обращали. Потом и Нюточка затихла. Уснула. Вымоталась. А Санька едет и думает, как ее мама с отцом искать примутся. Как братья по лесу рыскать станут. Небось, подумают – то ли в болоте утопла, то ли волк загрыз. А про уезд и не подумают. А вот бабка Федосья может и совсем занемочь, старая ведь, сердце слабое. За Нюточку горевать станет – оно и не выдержит.
Ехали весь день. К вечеру въехали в деревню. Урядник правил лошадью – будто домой ехал. У большой, крепкой избы, почти у самого края деревни спрыгнул с телеги, в окно постучал. Вышел босой мужик в одних подштанниках. Видать, уже спать налаживался. Только глянул на урядника – забегал, ворота отпирать стал. Всех арестантов под замок в сарай, а сами – в избу.
Утром, чуть свет, всех подняли, опять в телегу. Поехали. По дороге Санька с Нютой, да и дед тоже, долго носами клевали. Когда проклевались – солнце уже высоко, а телега все катит и катит. От дома все дальше и дальше. Затосковала Санька, слезы навернулись. Дед увидел, обнял за плечи, погладил по голове…
Полуденное солнце разморило путников. Лесничий дремал, лежа на телеге, укрывшись своим дождевиком. Урядник сидел, опустив голову и бросив вожжи. Лошадь замедлила шаг. У Саньки сердце расходилось, того гляди – выпрыгнет. Чем дальше, тем хуже. Совсем она духом пала. Уж и не чаяла больше мать–отца увидеть…
Нютка же не переживала. Мало того, что за всю дорогу больше не всхлипнула, так еще спрашивать принялась: «А эта деревня как называется? А это что за трава? А та дорога куда ведет?». Лесничий прикрикнул: «Умолкни!». Нюта замолчала, но любознательность взяла верх, и она потихоньку стала деда выспрашивать.
Санька тоже на деда поглядывала, вроде как защиты искала. Он в ответ глазами помигивал, мол, ничего, авось обойдется.
Ехали полем, свернули в рощицу. Чувствует Санька – дед тихонько так в бок толкает. Глядит, думает, может от тряски дорожной? Нет, это дед нарочно, незаметно старается. Санька на него аж глаза вытаращила. А дед лицом не дрогнул, глазами на дорогу показывает: прыгай, мол. Тут обочина шла, поросшая травой чуть не в рост человека. Вот дед и стреляет глазами, мол, там и схоронишься.
Мысли у Саньки вскачь понеслись: «Как же? – думает, – А лесничий? А урядник?.. Вдруг заметят?.. А Нюточка?.. А не заметят, потом с деда шкуру спустят, что не углядел… Господи, чё делать-то?!.». Пока мысли скакали, Санька и не поняла, как вместе с Нютой в канаве оказалась. Нюта быстрей сообразила, спихнула Саньку с телеги в траву, сама спрыгнула и рот ей зажала, чтоб, чего доброго, не шумнула ненароком. И, провожая телегу взглядом сквозь травостой, перевела дух: служивые, каждый на своем месте, не проснулись. Так и скрылись за поворотом.
Лежат Санька с Нютой в канаве, травой, будто занавеской, от дороги отгороженные. Затихли, словно корнями вросли. Долго лежали, прислушивались – не хватятся ли? Не повернут ли назад?.. Вдруг, того гляди, сзади подкрадутся… и…
Тут на весь лес так эхом хлестануло, будто кто бичом над ухом щелкнул. У Саньки ноги от страха отнялись. Думала – вот они, мучители, вернулись, подкрались… Теперь как мух переловят…
Саньке казалось, что у нее даже волосы свело от страха… И вдруг… что за наваждение? Нютка в голос хохочет до слез, до икоты, по земле катается… Санька огляделась: лесника с урядником нигде не видно. Откуда тогда этот звук? Этот щелчок бича?.. И чего это Нютка так взвеселилась?.. Нашла время, скаженная.
– Это я хлопнула. Овод цапнул, зараза… А ты бы лицо свое видела, – хохотала подруга. – Не могу-у больше-е-е…
Нютка утирала слезы. Ну, тут и Саньку прорвало, вместе смеялись, пока не выдохлись… Успокоились. Полежали в тишине, глядя на узкий клочок посеревшего неба, что распялен был на верхушках деревьев… Поскрипывали стволы высоченных сосен, где-то слышался мерный стук, будто рубили дерево. «Где мы, куда идти?».
– В какой стороне Асафьев? – спросила Санька. Нюта поднялась, вышла на дорогу, посмотрела в одну сторону, затем в другую:
– Телега туда уехала?.. Значит, нам сюда! – махнула она рукой в противоположную сторону.
Санька тоже вышла на дорогу. Они постояли, будто готовясь бежать, и… впрямь побежали. Не сговариваясь, и чем дальше, тем бодрее. Казалось, сейчас за тот поворот завернут и… вот она – полянка–погорелка, с которой уже и Митринская заимка сквозь редкие березы виднеется, а там и до Чеверёвской рукой подать. И сердце тревожно колотилось. Домой хотелось нестерпимо, и страх наступал на пятки.
Не заметили, как стемнело. Дорога все больше тонула в сумерках. С трудом различая друг друга, спотыкаясь, они продолжали торопливо идти. Уже когда темень, как масло, сгустилась, пошли шагом, ойкая и вскрикивая: то подол за ветку зацепится, то паутина на лицо налипнет. Страшно идти через лес ночью. Но стоять еще страшней… Темнота с каждым мгновением становилась всё плотнее.
Собачий лай еле-еле выбился из скрипов и шорохов леса и девчонки повернули на звук. Там мерещились тепло и уют человеческого обиталища. Знать, деревня недалеко. Сердце затрепетало, будто вот уж и дом… Где там?.. Еще чуть ли не час в темноте шарахались, пока сквозь деревья заметили огоньки, похожие на светлячков–заморышей.
Темнота не исчезла – расступилась. Как узор на черном платке, обозначились блеклые огоньки внизу и звезды вверху. Небо прояснилось. Тени крон сосен и берез, сквозные и бахромчатые, вдруг сменились плотной угловатой тенью, в которой угадывалась избяная крыша.
Подошли, стукнули в окошко. Есть кто в доме, нет ли?.. Выглянула баба, лица не разглядеть – белесый блин, а по голосу вроде молодая.
– Кто там?
– Ночевать пустите?
– А много ли вас?
– Я да Нюта
– Айда, заходите… Сейчас отопру ворота.
Баба была грузная, неповоротливая, хоть и не старая. С крыльца спустилась – задохнулась. В избе тепло пахло овчинным тулупом, варёной картошкой и настоем богородской травы. Хозяйка, не зажигая свеч, прихватила подолом печную дверцу, приоткрыла ее. В комнате развиднелось. Баба в длинной исподней рубахе, простоволосая, села за стол, сдернула рушник, под которым стояли миска с картошкой и кринка молока.