bannerbanner
Киммерийское лето
Киммерийское лето

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 8

– Ох, слушай, мне уже надоело рассказывать в четвертый раз одно и то же!

– Она портфель выкинула в Москву-реку, – сообщил Игорь, ползая под скамейкой в поисках выпавшей из приемника детали.

– С Кадашевской набережной, – добавила Рената таким тоном, будто эта подробность объясняла все. – Говорит, надоело учить физику.

– Что значит «надоело учить»? – Пит пожал плечами. – Учение надоесть не может, надоесть может незнание чего-то. Ты просто не знаешь физику, поэтому тебе и кажется, что она тебе надоела. А если бы ты ее знала, ты бы поняла, что нет ничего более интересного. Так что тут с приемником?

– Да вот, понимаешь, вывалилось что-то, не могу найти…

– Ренка, пока я не забыла – покажи, что на дом, – озабоченно сказала Ника. – С учебниками этими не знаю теперь, что будет, где их доставать… Дай листок, я запишу. Много задали?

Раскрыв протянутый Ренатой дневник, она пробежала глазами последнюю запись и горестно присвистнула:

– Кошмар, тут на четыре часа занятий, не меньше! Интересно, что они себе думают…

– А ни фига они не думают, – сказал Игорь. – Какой-то академик решил, что дети могут переварить втрое больше информации. Поэтому с будущего года первачей начнут шпиговать алгеброй по новой программе. Представляешь – алгебру семилетним?

– Да какая там алгебра, – возразил Пит, заворачивая в газету останки приемничка. – Их просто будут приучать к тому, что для облегчения счета цифры можно заменять буквами. Так что не пропадут твои первачи, не бойся.

– Нет, мне их ужасно жалко, – сказала Ника, – я как раз сегодня смотрела и думала: у нас хоть было детство, а что будет у этих?.. – Переписав задание на вырванный из тетради листок, она сложила его, сунула в кармашек передника и вернула дневник Ренате. – Ну что ж, я пойду, наверное…

Она нерешительно глянула на Андрея – тот поднялся и взял со скамьи свой портфель. Последнее время он почти каждый день провожал ее до Октябрьской площади, а оттуда возвращался к себе на Добрынинскую; посмотреть со стороны – вроде бы дружба, но тоже какая-то странная. Отношения их сводились в основном к тому, что они непрестанно спорили и ругались по любому поводу: из-за «Теней забытых предков», которые он нашел гениальными, а она – так себе; из-за второй серии «Войны и мира», когда он встал и вышел на середине сеанса и еще сорок минут ждал ее на страшном морозе только для того, чтобы объявить ее пошлой и безмозглой мещанкой, если ей может нравиться подобное издевательство над искусством…

Ругались они и из-за живописи, хотя в этом она до знакомства с Андреем вообще не разбиралась, а он после школы думал подавать в Строгановку. И все-таки она с ним спорила. Спорила и сама порой удивлялась, что он еще терпит ее и продолжает упрямо водить по воскресеньям то в один музей, то в другой, пытаясь, как он это называл, «сделать из нее человека»; она уже была бы рада не возражать и не спорить, но и соглашаться с ним тоже почему-то не получалось. Ей очень польстило его приглашение в театр, она так ждала этого вечера – и вот пожалуйста, надо же было случиться такой дурацкой истории!

Строго говоря, конечно, еще не все потеряно. Бывало и раньше, что ей что-нибудь запрещали, а потом, если хорошенько поныть и разжалобить, запрет отменялся. Но нет, сейчас она ныть не станет, не тот уже возраст. Только вот как объяснить Андрею? Сказать: «Знаешь, меня мама не пускает» – глупо выглядит. Мама не пускает! Однако что-то ведь говорить придется? Вот уж влипла так влипла…

Некоторое время они шли молча, – Андрей, если не спорил, если не рассуждал о Джотто или Феофане Греке (которого Ника упорно путала с Эль Греко), наедине с ней обычно становился молчаливым. А потом вдруг, словно угадав ее мысли, сказал:

– Знаешь, нам здорово повезло с билетами. На этот спектакль, говорят, такое делается…

– Да, я слышала, – отозвалась Ника не сразу и добавила небрежно: – Вообще-то я еще не знаю, пойду или не пойду.

– Как это – не знаешь? – удивленно спросил Андрей. – Мы ведь договорились!

– Ну и что? – Ника отвела от щеки волосы, пожала плечами. – А теперь мне расхотелось. По-моему, «Современник» уже начинает выдыхаться…

Она не смотрела на Андрея, боялась посмотреть, но хорошо представляла себе, какое у него сейчас лицо. Когда он сердится, у него брови сходятся в одну черту, а на скулах появляются красные пятна.

– Что ты чушь несешь, – сказал он со сдержанной яростью. – Не хочешь со мной идти – скажи прямо и честно, а не выдумывай идиотских объяснений!

Ника замерла на месте и рывком обернулась к нему, – они были уже у стилизованных под старину ворот подворья, где помещались реставрационные мастерские.

– Если так, – зловеще сказала Ника, раздувая ноздри, – то могу и прямо: да, не хочу! Не хочу и не пойду!

– Да пожалуйста! Можно подумать, я тебя упрашивал на коленях.

– Можно подумать, я навязывалась!

– Только не надо терять самоконтроль, – сказал Андрей таким тоном, что его совет можно было с полным основанием отнести и к нему самому. – Нет ничего противнее истеричной закомплексованной девчонки.

– Тем лучше, пойдешь в театр с кем-нибудь попроще, без комплексов. – Ника беззаботно улыбнулась, чувствуя, что вот-вот разревется. – Пригласи, например, Галочку.

– Я найду, кого пригласить, уж это-то действительно не твоя забота.

– Ты прав, к моим заботам не хватало только этой! Странно услышать от тебя верную мысль, последнее время я как-то отвыкла. Ну что, мы идем дальше или будем стоять здесь до вечера?

– Мы дальше не идем, – сказал Андрей, сделав ударение на первом слове. – Я вспомнил, что мне нужно повидать здесь одного человека.

Ника улыбнулась еще радостнее.

– Может быть, ты все же проводишь меня хотя бы из вежливости?

– Извини, я не умею быть вежливым лицемерия ради. Всего хорошего…

Андрей толкнул калитку и вошел внутрь. Ника сквозь прорезь в створке ворот видела, как он идет через двор – высокий, широкоплечий, в польских защитного цвета джинсах и черном мешковатом свитере, – смотрела ему вслед и не знала, заплакать или окончательно разозлиться. Решив, что плакать все же не стоит, она разозлилась. Ну и пусть идет с кем хочет! Пускай теперь вообще ходит с кем хочет и куда хочет.

У особняка мавританского посольства ее догнала запыхавшаяся Рената.

– Вы что, поссорились? – спросила она, изнемогая от любопытства.

– С чего это ты взяла, – высокомерно отозвалась Ника. – А где Игорь?

– Да ну их, они пошли чинить этот транзистор. Нет, правда, из-за чего вы ругались? Я ведь видела, как вы там стояли и ссорились.

– Ничего мы не ссорились, отстань!

– До чего ты скрытная, прямо противно… Ты и с Игорем когда под Новый год поссорилась, тоже мне ничего не сказала!

Ника вдруг фыркнула.

– Чего это ты? – спросила Рената подозрительно.

– Ничего… Вкусно пахнет, правда? – Ника подняла голову и принюхалась. – Угадай чем.

– Это с «Рот-Фронта», на Пятницкой еще слышнее, когда ветер с той стороны.

– Знаю, что не с ВАРЗа! А какими конфетами?

– Карамель какая-то.

– По-моему, тоже. Я только названия не помню. Сказать, почему мы тогда с Игорем поссорились? Я его укусила за нос.

– Офонареть, – прошептала Рената. – За нос – Игоря?

– Ну да. Мы как-то сидели в кино, в последнем ряду, народу совсем не было, и он вдруг говорит: «Можно тебя поцеловать?» Ну, я говорю: «Только закрой глаза». Он, дурак, закрыл, а я его взяла и укусила за нос, за самый кончик. Думала, осторожно, но, может, и не рассчитала – он как взвыл да, как даст мне по шее! Контролерша, естественно, тут же нас вывела. Я так на него обиделась…

– Дурак, действительно, – сочувственно сказала Рената.

– Правда, он потом извинялся. Мне, говорит, просто очень было больно – нос, говорит, у млекопитающих очень чувствительное место…

Они посмотрели друг на дружку и расхохотались как по команде.

– А с Андреем ты целовалась? – спросила Рената, перестав смеяться.

– Разумеется, нет, – строго ответила Ника. – Еще чего!

Глава 3

Дмитрия Павловича Игнатьева мучили автомобильные сны. Они посещали его чуть ли не каждую ночь с постоянством загадочным и необъяснимым, совершенно необъяснимым, если учесть, что он не любил технику и вообще не имел к ней никакого отношения. Собственной машины у него не было, да он никогда и не мечтал о собственной машине, так что сны эти нельзя было объяснить даже по Фрейду – как прорыв бушующих в подсознании страстей.

Однако они продолжали сниться, и вот сейчас он опять ехал на каком-то нелепом транспортном средстве – очень низком и длинном, вроде раскладушки на колесах, – ехал очень быстро, прямо-таки мчался, и сердце у него замирало от страха, потому что мчался он лежа почему-то на спине и мог видеть лишь мелькающие над ним верхушки деревьев, а что делалось впереди – он и понятия не имел; там могло делаться что угодно. И сознавать это было нестерпимо страшно. Он хотел завопить, что хочет и не может остановиться, но голоса не было, он не мог издать ни одного звука и уже весь сжался в предчувствии неминуемого столкновения с чем-то ужасным, сжался так, что заныли все мускулы, – и от этого проснулся.

Мускулы действительно ныли, потому что одеяло сползло на пол, и, вероятно, уже давно, а форточка была открыта с вечера, комнату чертовски выстудило, и он спал, съежившись от холода. Облегченно вздохнув (пронесло-таки на этот раз!), он нашарил край одеяла, натянул на голову, полежал так с минуту, оттаивая, потом выглянул наружу одним глазом и прислушался. За высоким закругленным сверху окном было серое бесцветное небо. Шума дождя слух не уловил, но проезжающие внизу машины подозрительно шипели покрышками – асфальт на Таврической улице был явно мокрым.

– Та-а-ак, – пробормотал вслух Игнатьев. – Узнаю великолепный Санкт-Питер-бурх!

Он снова спрятался, чтобы не видеть этого великолепия даже одним глазом, но теперь под одеялом стало жарко, и он вынырнул окончательно, повернулся на спину, сунул сплетенные кисти рук под затылок. Да, уж выбрал царь-плотник местечко для своего парадиза…

Как бы ни любить этот город, в больших дозах он переносится с трудом. Впрочем, теперь уже недолго осталось: май на исходе, в середине июня выезжают основные научные силы отряда, а там, следом за практикантами, и он сам. Только таким вот безрадостным, чисто ленинградским утром можно в полную меру оценить близкую перспективу полевого сезона.

А вообще обстановку менять полезно. Осенью, в начале каждого камерального периода, блага городской цивилизации некоторое время радуют – еще бы, асфальт, театры, телефон, – потом их перестаешь замечать, а проходит еще месяц-другой, и от всего этого начинаешь понемногу становиться неврастеником. Телефонные звонки в самую неподходящую минуту, очереди, транспорт в часы пик, отравленный воздух… С начала апреля Игнатьев уже мечтал о поле, как студентка, впервые собирающаяся на практику.

Сейчас он вспомнил, что средства на экспедицию в этом году опять урезали. Режут, лиходеи, из сезона в сезон, хоть караул кричи. Так ведь не поможет, кричали уже.

– Толцыте, и отверзется вам, – пробормотал Игнатьев, зевнув, и с привычным отвращением обозрел потолок. Многолетняя пыль, скопившаяся в завитках карниза, вида особенно не портила, напротив, она даже оттеняла рельеф роскошной лепнины, как-то оживляя его. Но сам потолок требовал побелки. А попробуй доберись – пять метров, шутка ли сказать. Ладно, потолок еще потерпит, а вот полки завалиться могут. Игнатьев повернул голову и оценивающе глянул на верхний ряд, плотно уставленный пожелтевшими комплектами «Археологического вестника». Кажется, прогнулось еще больше. Хорошо, если это произойдет днем, когда он на работе…

Рядом пронзительно заверещал будильник.

– Чтоб ты сдох, – сказал Игнатьев и, не глядя, на ощупь нажал кнопку.

Встав, он взялся за гантели, потом долго прыгал и приседал перед открытым окном. Небо оставалось безрадостным, хотя кое-где начинало уже просвечивать, словно до дыр протертая ластиком серая бумага, а над стеклянной пирамидой крыши Таврического дворца даже угадывалось нечто оптимистично-голубоватое. Как знать, вдруг еще и распогодится!

В коридоре, когда он возвращался из ванной, окончательно взбодрившись от ледяного душа, его перехватила старуха Шмерлинг-младшая.

– Митенька, бонжур, – сказала она простуженным басом. – Вы богаты куревом?

– Сейчас принесу! – крикнул он жизнерадостно.

– Не трудитесь, голубчик, я уже забрала ту пачку, что вы оставили давеча на кухне. Просто ежели это у вас единственная, то мы поделимся.

– У меня есть еще, Матильда Генриховна, я обычно покупаю с запасом.

– Ну благодарствую. А то я в лавку с утра не пойду, а моя Аннет, сумасшедшая старуха, курит еще больше меня. Это в ее-то возрасте. А куда это вы нынче так рано собрались, коли не секрет?

– Помилуйте, какой же секрет, – Игнатьев улыбнулся, подумав, что бедняга становится такой же забывчивой и рассеянной, как и ее старшая восьмидесятилетняя сестра. – В институт собрался, Матильда Генриховна, на Дворцовую набережную.

– А что, разве нынче… как это теперь называют, дай бог памяти, кабалистическое такое выражение… черная суббота?

– Отчего же суббота, – продолжая приятно улыбаться, возразил Игнатьев, – сегодня у нас пятница. И, надеюсь, не черная.

– Опомнитесь, голубчик, какая пятница? Суббота нынче!

– Пятница, Матильда Генриховна, – уже не совсем уверенно сказал он, сам чуя неладное. – Пятница, двадцать третье…

– Ну, Митенька, вы упрямы бываете, как, пардон, настоящий осел, – в сердцах заявила Шмерлинг-младшая – Точь-в-точь моя Аннет! Нынче у нас суббота, суббота, двадцать четвертое мая!

– Гм, а ведь вы правы, – сконфуженно признал Игнатьев, вспомнив вдруг вчерашнее заседание ученого совета. – Действительно, пятница была вчера. Как же это я…

– То-то же, – сказала Шмерлинг. – Вы уж со мною не спорьте, я еще не выжила из ума, чтобы числа путать. Вам, Митенька, непременно следует жениться.

– Вот еще, – сказал он. – Только этого мне и не хватало.

– Да, да, непременно! Вам скоро тридцать, а холостой мужчина после тридцати начинает деградировать: либо он становится педантом и аккуратистом, а точнее – занудой, как говорят ваши сверстники, либо постепенно превращается в пыльное и рассеянное чучело. Вы пойдете по второму пути; это, конечно, лучше первого, я понимаю, но все же и тут не стоит заходить слишком далеко. Вас, кстати, недавно видели с какой-то весьма эффектной барышней.

– Меня? – удивленно переспросил Игнатьев.

– Вас, голубчик, вас. Третьего дня, возле «Норда».

– А, – сказал он. – Да, это… одна наша лаборантка.

– Понимаю, – высокомерно пробасила Шмерлинг-младшая. – Ну, видите, у вас еще и лаборантки такие обольстительные. Женитесь, голубчик, все равно этого никому не избежать. А за «Беломор» благодарствую. Кофием напоить вас?

– Что? Нет, нет, спасибо, я… позже!

Вернувшись к себе, Игнатьев постоял у дверей, задумчиво оглядывая свое жилище, словно впервые его увидел. У самого входа, в похожем на альков закоулке, помещался платяной шкаф, столик из польского кухонного гарнитура, белый, с ярко-оранжевой пластиковой крышкой, и белый же висячий шкафчик для посуды. Это было, так сказать, подсобное помещение, дальше шло уже непосредственно жилище, – выгороженное в давние времена из большого зала, оно, благодаря непомерно высоким потолкам, казалось меньше своих истинных размеров, а вообще-то это была отличная, просторная по нынешним масштабам, тридцатиметровая комната; в ней был даже камин – роскошный, резной, из белого когда-то мрамора. Он, правда, давно бездействовал, и в нем явно не хватало каких-то деталей, но каждую осень, возвращаясь из экспедиции, Игнатьев собирался найти специалиста, отремонтировать камин и зимними вечерами предаваться сибаритству. Хорошо бы собаку купить.

Камин украшал левую длинную стену комнаты, а вся правая была на высоту поднятой руки занята книжными стеллажами из некрашеных досок. Прямо напротив двери находилось окно, слева от него, поближе к камину, – столик с радиоприемником, новомодное кресло на растопыренных ножках и диван-кровать, которым Игнатьев сам обычно не пользовался, предпочитая более привычную раскладушку. Справа от окна, впритык к стеллажам, стоял огромный старый письменный стол, заваленный книгами и папками, с приколотыми над ним фотографиями раскопов и вскрытых захоронений.

– Воображаю, пустить сюда жену, – пробормотал Игнатьев. – Перевернет все вверх дном, пойдут всякие уборки, натирание паркета Книги еще начнет переставлять… по цвету корешков! Нет уж, гран мерси, окончательно я еще с ума не сошел.

Он раскрыл шкаф и задумчиво погляделся в зеркало на внутренней стороне дверцы. У англичан, говорят, есть прекрасный обычай – не бриться по воскресеньям. Хорошо бы его перенять и внедрить, распространив заодно и на субботу… целый уик-энд без бритвы, какое блаженство. Но тут, увы, прямые аналогии неуместны; начать с того, что англичанин по воскресеньям торчит дома и читает «Таймс», а ему сейчас нужно идти куда-то завтракать…

Поняв, что настоящего англомана из него не выйдет, Игнатьев все-таки побрился и даже, покряхтывая, растер лицо одеколоном. Когда он кончал одеваться, в недрах квартиры раздался телефонный звонок, в дверь стукнули и Кащеев своим склочным голосом объявил, что звонят ему.

– Спасибо! – крикнул Игнатьев, спешно заканчивая свой туалет. – Бегу, Степан Архипыч…

Оказалось, что звонит сотрудник по институту, некто Лапшин.

– Да, Женя, – отозвался Игнатьев. – Да, я слушаю…

– Извините, Дмитрий Палыч, – церемонно сказал Лапшин. – Надеюсь, я вам не помешал? Скажите, вы сейчас никуда не уходите?

– Собираюсь идти завтракать. А что?

– Нет, мне просто хотелось с вами поговорить… посоветоваться тут по одному вопросу…

– Ну, давайте. После одиннадцати буду дома, примерно до пяти. Приходите в любое время.

Лапшин принялся витиевато объяснять, что не хочет, собственно, его беспокоить и отрывать от дел, вопрос у него не столь уж важный и спешный, – в институте, правда, ему не хотелось бы говорить на эту тему, хотя вчера он совсем уж было собрался, но из-за ученого совета…

– Пустяки, Женя, у меня нет никаких неотложных дел, приходите, и поговорим, – прервал Игнатьев.

– А завтракаете вы где?

– Сегодня, по случаю субботы, в пельменной возле Дома искусств.

– На Невском? – удивленно спросил Лапшин.

– Я понимаю, с Таврической это получается за семь верст киселя хлебать, но у них блинчики хорошие. А что, вы хотели бы встретиться там?

– Если не возражаете. Это и вам удобнее, чтобы не терять времени.

– Ну, как хотите, – сказал Игнатьев, посмеиваясь. – Подваливайте тогда в пельменную. Часиков в десять? Ну, договорились…

К тому времени, когда он вышел из дому, совсем распогодилось, хотя было довольно холодно. Над едва начавшими зеленеть липами Таврического сада бежали клочья разодранных облаков, и солнце то выглядывало, празднично сверкая в лужах на асфальте, то снова пряталось, и тогда все опять становилось тусклым, серым, озябшим. Затяжная питерская весна никак не хотела уступить место лету. И облака-то бежали, к сожалению, с Балтики – рассчитывать на устойчивую хорошую погоду не приходилось.

Свернув на Кирочную, Игнатьев шел вдоль садовой решетки, задумчиво насвистывая сквозь зубы. В принципе Шмерлинг права: жениться бы неплохо. Но по заказу не женишься, это ведь не квартиру обменять – решил, дал объявление, выбрал подходящий вариант. Все не так просто. Конечно, если предварительно влюбиться… Но Игнатьеву трудно было представить себя влюбленным. В самом деле, дамским угодником он никогда не был, в обществе женщин становился замкнут и молчалив, легкий компанейский треп ему не удавался, а когда его начинали расспрашивать о работе, – «ах, раскопки, это так интересно!» – смущался, мрачнел и начинал бормотать нечто маловразумительное. Его жизнь проходила в совершенно ином плане, ином измерении, куда не было доступа женщинам; женщины оставались где-то в стороне. Но, конечно, вполне абстрагироваться от них он тоже не мог, не удавалось…

На углу Потемкинской Игнатьева застал дождь. К счастью, троллейбус как раз подходил к остановке, он помчался следом, прыгая через лужи, как кенгуру, влетел в уже закрывающиеся двери и, очень довольный собственной ловкостью, покатил на Невский завтракать.

Лапшин ждал его в пельменной и даже успел занять столик.

– Под европейца, Женя, работаете, – сказал Игнатьев, разгружая свой поднос. – Назначаете деловое свидание в кафе, словно биржевая акула. Не проще ли было бы у меня?

Лапшин, застенчивый юноша, ужасно смутился.

– Понимаете, я вчера звоню вечером Нейгаузу, узнать ваш телефон, а он говорит: «Вы только домой к нему не ходите, он этого не любит…»

– Больной человек, – Игнатьев пожал плечами. – Откуда, скажите на милость… А впрочем, однажды я действительно принял его не очень любезно… Понимаете, нужно было срочно заканчивать отчет, а он тут является с какой-то своей очередной ахинеей…

– Ну вот видите. – Лапшин смущенно засмеялся. – Поскольку у меня вопрос тоже не из важных…

– Да бросьте, тогда я действительно был в цейтноте. Не знал, что он это так воспринял… нужно будет извиниться хотя бы задним числом.

Игнатьев сокрушенно покачал головой, намазывая вареньем блинчик.

– Но вообще-то я тоже становлюсь немного психопатом, – сказал он доверительно. – Сегодня, например, собрался утром в институт – решил, что пятница. Скажите, вам сны снятся?

Лапшин подумал.

– Недавно снилось, что «Пахтакор» выиграл у «Зенита», – сказал он застенчиво. – Так, знаете ли, приятно было проснуться…

– Правда? А меня все какие-то автомобили идиотские преследуют.

– Это вы мечтаете выиграть «Волгу».

– На кой черт мне «Волга»? У нас Витя Мамай – автолюбитель… правда, платонический. Я бы деньгами взял, – подумав, добавил Игнатьев. – Мне большой ремонт предстоит – потолок к черту потрескался. Так что у вас за вопрос ко мне?

– А я, Дмитрий Палыч, хотел посоветоваться. Вы понимаете, мне Криничников предлагает ехать в Запорожскую область, копать вместе с киевлянами…

– Куда именно?

– Я не знаю точно. Охранные раскопки: там сооружают какую-то гидросистему и некоторые курганы попали в зону затопления.

– Понимаю. И что же вас смущает?

– Да вот не знаю теперь, что делать. С одной стороны, это кажется интересным… Мне не приходилось еще работать с курганами. Но, может быть, нет смысла кидаться от темы к теме? Здесь уже как-то освоился, вошел в курс…

– Вы с Бирман работаете?

– Да, с Бирман и с Сокальским. Конечно, на их работе мой уход нисколько не отразится, поэтому я и счел себя вправе подумать над предложением Криничникова, – но вот как лучше мне самому?

Игнатьев помолчал, методично уничтожая свои блинчики.

– Я вам хочу задать контрвопрос, – сказал он, доев последний – Вы с работами Арциховского в Новгороде знакомы?

– Да, в общих чертах.

– А с работами Картера в Египте?

– Естественно, – Лапшин недоуменно пожал плечами.

– Как по-вашему, кто больше обогатил историческую науку?

– Ну, как сказать… Конечно, гробница Тутанхамона – это была сенсация, но…

– Но?

– Нет, я хочу сказать, что ее чисто научное значение, пожалуй, не так уж и велико. Собственно, к нашим знаниям о Древнем Египте она мало что прибавила… мне так думается.

– Правильно, Женя, вам думается. Совершенно правильно. Сенсации чаще всего науку не обогащают. Науку обогащает другое: кропотливое собирание фактов. По крохам, по черепкам. Я почему вспомнил Арциховского? Он золотых саркофагов не находил, но его работы помогли нам более детально и во многом по-новому увидеть всю картину общественных отношений в средневековом Новгороде. Возьмите, скажем, традиционное представление о «всенародном вече» новгородцев. Кто только об этом не писал, начиная с Карамзина! А Арциховский сделал простую вещь: определил место, где собирались вечники, измерил площадь и подсчитал, сколько людей могло там поместиться. И оказалось, ко всеобщему удивлению, совсем немного; значит, это самое вече вовсе не было общегородской сходкой, где каждый мог кричать что вздумается, а был это, скорее всего, обычный выборный орган, своего рода совет представителей. Понимаете? Вот пример, как должен работать археолог. А кладоискательство – ну что ж, это, конечно, занятие увлекательное…

Он отодвинул пустую тарелку и принялся за кофе.

– В общем, вы считаете, – нерешительно сказал Лапшин, – что мне к этим киевлянам ехать не стоит?

– Я бы не поехал. Чего ради? Оставайтесь лучше с Бирман, она прекрасный научный руководитель, и Кушанское царство – тема интереснейшая, перспективная. Там такой сплав культур! А этих скифов мы уже знаем вдоль и поперек, ну, раскопают еще один Чертомлык – что это даст? В лучшем случае лишнюю коллекцию для музейных фондов…

На страницу:
3 из 8