
Полная версия
Быр-наш! Политический памфлет
– Давай, давай, – поторапливали его мужики. – А то в 10 закроют, вообще без ничего останемся.
Минуту спустя Пашина спина мелькнула в двери слесарки. Никто из присутствующих и подумать не мог, чем сегодняшние посиделки обернутся для каждого из них.
Слегка пошатываясь, шел Паша гравийной дорогой в близлежащий магазин. Можно было выйти на проспект и, перейдя его, пойти в универсам, оно было и ближе, но там была велика вероятность встречи с правоохранительными органами, которые явно не одобрили бы той степени опьянения, в которой пребывал Павел Маслов нынче вечером. А потому, превозмогая турбулентность, следовал Паша своей дорогой садами да огородами. Наконец дошел.
– Как обычно, – буркнул он себе под нос, бросая перед продавщицей три измятые сотенные бумажки.
– Триста рублей.
– Ну… – он подтолкнул купюры к неухоженной, хотя и молодой еще, женщине, видимо, подумав, что она их не заметила.
– Ты оглох, что ли? Триста рублей! Деньги давай!
– А это что, не деньги? – поднял Паша на собеседницу недоуменный взгляд.
– Это быры. Мне рубли надо.
– А какая разница?
– Ну тебе, может, и никакой, а мне начальство запретило с сегодняшнего дня быры принимать.
– Как это так? Твой армян чего, против Митина?
– Не знаю ничего… Короче, рубли давай, а то ничего не продам…
Паша стал усиленно шарить по карманам – все безрезультатно. На свет божий вследствие поисков появилось еще несколько купюр, но и они, ввиду принадлежности к эфиопскому номиналу, не меняли положения вещей.
– Да что ты прицепилась ко мне?! Ну видишь, нет у меня рублей, нету! Ну продай ты за быры, как человека прошу!
– Нет, сказано тебе! Иди отсюда, а то милицию вызови!
Паша свирепел.
– Зови! Зови всех сволочей, кто против союза! Я им лично сейчас яйца пооткручиваю!
Дальнейшее описание перепалки не вызывает интереса – стандартный обмен ругательствами на протяжении 10 минут ни к чему, как водится, не привел. Паша вышел из магазина, зажевал папиросу и окинул взглядом окрестности. В десяти минутах был еще один магазин, недалеко от бывшей шахты. Туда!
К его удивлению и разочарованию, и там ситуация была не лучше.
– Паша, миленький, так ведь начальник запретил. Ну что ж я сделаю… У меня трое внуков, двое детей нигде не работают… Я-то продам, а меня завтра уволят! Кто ж их кормить-то будет?
– Ладно, баб Мань, не боись, мы их скоро всех на чистую воду выведем.
Не солоно хлебавши, но с диким героическим запалом решил Паша прорвать милицейское оцепление и добраться до универмага. И миссию даже можно было назвать успешной – мимо машины ППС он проскочил незамеченным – если бы не неприятная новость, ожидавшая его у цели.
– С сегодняшнего дня быры не принимаем, только рубли.
– Да вы что все, сговорились что ли?!
– Телевизор надо смотреть.
– А что там?
– А то! Что с сегодняшнего дня… Короче, ладно, у меня тут не РИА «Новости»! Отойди, людей задерживаешь!..
У Паши было такое чувство, что ему как следует врезали обухом по голове. И от невозможности что-либо изменить он, выйдя на улицу, горько заплакал… Тут-то и заприметили его молодчики из патрульно-постовой службы.
– Ага! Вот так нажрался, аж плачет! А ну стой!
– Да идите вы, – отмахнулся Паша.
– Чего?!
– Погоди! Это же Пашка, Пашка Маслов! Паш, стой! Чего ты?!
Но он будто не слышал своего соседа Вовчика. Он был потерян и разбит – чего-чего, а такого жуткого предательства, такого ножа в спину он не ожидал. И явно ему было теперь не до пьянки. В жестоко расстроенных чувствах Паша Маслов отправился домой.
Дома его встретила жена. На ней лица не было – краше в гроб кладут.
– Ты чего? – спросила она, увидев зареванного мужа.
– Сама не знаешь?
– Знаю… – тихо проговорила она и ушла в другую комнату. Паша разделся и прошел на кухню. Работал телевизор. Шли новости. Выступал Василий Васильевич Митин.
– Для нас, для всего нашего народа эта вынужденная мера, вызванная обострением международной напряженности, будет сродни лишению куска хлеба. Да, дорогие товарищи, только потому, что кое-кому из НАТО не нравится наше сближение и грядущее объединение с нашим родным эфиопским народом, мы сегодня отказываемся от использования быра в качестве национальной валюты. Горько, товарищи, горько и обидно, что сегодня, на заре 21 века, в мире еще господствуют заблуждения и реакционные замашки, позволяющие проявление братской любви трактовать как международную агрессию. А кто от этого страдает? Мы страдаем…
У Паши челюсть отвисла.
– Это что? Теперь… Все?
– Все, – тихо кивнула головой жена.
– Навсегда?
– Выходит, что так…
– Но…
Тут уж не выдержала и заревела в голос жена:
– Да что ж они, супостаты, делают-то, Паша, миленький?! Да за что же это они на нас так ополчились? За что ненавидят и дышать прямо-таки не дают?!
Паша не мог вынести слез любимой супруги. Он сидел, в ярости играя желваками и думал только об одном – о мести.
«Сволочи… Империалисты проклятые… Никакой тебе духовности, никакого понимания к братской любви, одни имперские амбиции… Ну ничего, доведут они наш народ до справедливого гнева, под такие жернова попадут, что…»
Если бы Паша был знаком с творчеством Бисмарка, то наверняка сейчас вспомнил бы его фразу о том, что «русские долго запрягают, но быстро ездят», но, к сожалению, он не имел о нем ни малейшего представления, хотя и вывел сейчас самостоятельно ту же максиму, что и немецкий канцлер 200 лет назад.
Самая большая в мире глупость – это плакать, чтобы полегчало. Легче, может, и станет, но крайне ненадолго. Поплакали Паша с женой до утра, а утром проснулись. И снова на работу, в жизнь, в народ, в общество. А сил жить-то и нету. Вырвали из груди русского человека сердце его – братскую любовь, – которое много столетий объединяло и подпитывало народ наш. Со времен Дмитрия Донского объединение людей носило характер не просто массового скопления, а приобретало даже оттенок смысла жизни… а вот сейчас – какие-то западные чинодралы взяли и лишили русского человека, простого русского человека, этого смысла.
…Паша шагнул с 9 этажа в половине восьмого утра. Брюс Лонг, американский журналист, выходил в это время из гостиницы, чтобы отправиться на местный молокозавод, и стал совершенно случайным свидетелем происшествия. Однако, вопреки сложившемуся обычаю, опрашивали не его, а он. Он искренне недоумевал, почему простой рабочий покончил с собой, избрав такой картинный способ – как правило, так уходят, когда хотят громко заявить о себе, о своей проблеме, о наболевшем. Когда не могут молчать и потому кричат, кричат о своей боли.
– What`s this? What`s happened? Why?2
Но, к ужасу его, стоило местным гражданам только заслышать его вопросы, как у всех словно отнимался от горя язык. Они сначала молчали оп нескольку секунд, а потом плакали и убегали прочь. Более – менее внятно ответил молодой милиционер Вовчик, тот самый Пашин сосед, что сейчас смотрел в камеру и захлебывался от соленых юношеских слез.
– Да как же это, мистер Лонг? Как?! Вот Вы, умный человек, Вы и рассудите… Чего это они, Ваши-то на нас поперли? Ну какая им разница, с эфиопами мы объединяемся или с финнами? Их-то не трогаем!
– Это слишком сложный разговор, Володя. И долгий. И потом – как это связано с самоубийством?
– Да напрямую связано… Ой, господи… Как жить без быра? Это же наше все, наша духовность, наше сознание, любовь и сердце наше! Отберете – и вся страна, глядите, за Пашей следом пойдет! Не можем мы без него! Срослись мы с ним!..
Связь времен
Весна 1820 года в Гурзуфе выдалась особенно жаркой. Как никогда рано расцвели гиацинты, давным-давно отцвели черемуха и сирень, птицы пели вполголоса – как обычно делают в середине лета, – а воздух был сжат и насыщен той духотой, что обычно предшествует грозе. Была середина мая.
Карета остановилась у дома герцога Ришелье.
– А ведь ты подумай, брат Раевский, – выходя из нее, говорил своему спутнику Александр Сергеевич. – Ведь потомок легендарного кардинала Ришелье остался здесь после французской кампании, обустроился, даже на государеву службу поступил…

Пушкин в зрелые годы. Портрет работы Ореста Кипренского
– И ни много-ни мало основал Одессу!.. – воздев палец к небу, вторил ему собеседник.
– Вот что это, как ни связь времен? Причем в таком причудливом своем сочетании, что способно всколыхнуть воображение!
Поэт мечтательно посмотрел в небо. Раевский знал, что после такого он обычно сыплет экспромтами, и ни на какой серьезный разговор настроить его было невозможно, а потому поспешил вернуть его к созерцанию действительности.
– Ты забываешь, что нас ждут.
– Ах, да, прости. Пойдем.
Гости из далеко Петергофа – Полина Андреевна Осипова и ее племянница, доселе неизвестная поэту Анна Петровна Керн – немало порадовали заскучавшего без столичной суеты, вдали от светских вечеринок и балов, пребывающего здесь в малопочетной ссылке поэта, отправленного в тьмутаракань после опостылевших императорскому двору проявлений вольнодумства.
– Полина Андреевна, голубушка! – бросился поэт в объятия пожилой великосветской дамы, нередко скрашивавшей его одиночество в минуты душевной непогоды. – Как вы здесь?
– Да вот, батюшка мой, изволишь ли, тебя повидать приехали. Как ты тут?
– Сказать, что скучно – ничего не сказать. Вот только друзья и спасают. Вот, знакомьтесь, Раевский… Впрочем, вы знаете его.
– А то как же! А пишешь ли что?
– Пишу, да что толку? Цензура все равно ни черта не пропускает!
– А и все же не прекращай! Ни на минуту не останавливайся! Ведь слог твой, голос твой – все это достояние России.
– Ну полноте, хвалить-то! Вот лучше представьте-ка племянницу свою.
– Чего уж представлять, коли и так все знаешь?
– Ну так ведь то слухи – а то живое общение.
– Ну изволь. Анна Петровна Керн.
Миловидная голубоглазая светловолосая девица очевидно смутилась под жарким карим взглядом поэта, отчего на щеках ее выступил легкий румянец. Она, смущаясь, подала Александру Сергеевичу руку для поцелуя, а он только и смог, что припасть к ней и до неприличия долго целовать.
– Ну полноте, Александр Сергеевич…
– Не обессудьте. Нету никакой возможности оторваться, словно к живительному роднику приник.
– Ох уж… Настоящий поэт…
– Однако же, прошу к столу, где и познакомитесь с остальными моими гостями.
Через минуту поэт рекомендовал своих приятелей Полине Андреевне и Анечке. Надо сказать, что приятели эти немало удивили и можно даже сказать смутили столичных гостий своим внешним видом. Вернее, цветом кожи. Все они были черны как смоль. Первой не удержалась от восклицания Полина Андреевна – возраст позволял ей бывать несдержанной в таких ситуациях.
– Однако, батюшка мой! Отчего друзья твои черны как смоль?
Поэт расхохотался:
– А Вы, верно, позабыли, кто был мой дед? Абрам Петрович Ганнибал – помните такого?
– Помню, только ведь он твой прадед!
– Да и дед недалеко ушел. А были они – чистейшие эфиопы. Чернее государевой шляпы. Приехали в России стараниями государя нашего Петра Алексеевича…
– Это нам известно, однако, признаться мы считали, что все это – не более, чем красивая экзотическая легенда. Ведь Осипа Абрамовича, упокой Господь его душу, все мы знавали – ни дать ни взять еврей.
Пушкин рассмеялся пуще прежнего.
– Э-фи-оп, – проговорил он по слогам, глядя в глаза собеседнице. Причем тон его был таков, что не допускал даже намека на спор. – Так вот знакомьтесь. Ктутту. Мой старинный приятель и дальний родственник по линии покойного деда. Прямо из Аддис-Абебы к нам. А вот это – Менгисту. Тоже замечательный парень. Добрый друг и соратник по разного рода кутежам и хулиганствам светским. И наконец – Зиенда. Картежник, каких свет не видывал. Думаю, Полина Андреевна, Вам небезынтересно будет с ним сыграть. Но держитесь, однако же, говорю Вам, зная страсть Вашу к азартным играм – обыграет и отца. Прошу к столу, господа…
После традиционного перекуса перешли к обсуждению светских новостей, из которых новости, связанные с жизнью поэта интересовали Полину Андреевну более всего.
– А скажи нам, Сашенька, как это ты после аудиенции у Милорадовича жив остался? Ведь знаменит наш градоначальник своим крутым нравом в отношении вольнодумцев…
Вспомнив злосчастную встречу, поэт опустил глаза. Словно событиями вчерашнего дня вновь явились перед ним кабинет Милорадовича, его стальные серые глаза и такой же стальной, холодный голос, который зачастую становился для его посетителей последней трубной музыкой, провожавшей их на каторгу, а то – и на казнь.
… – И как прикажете это понимать? – потрясая в воздухе газетами с публикациями пушкинских эпиграмм на Аракчеева и государя императора, вполголоса гремел Милорадович. Да, ему и повышать тембр не требовалось, чтобы вселить в посетителя вселенский ужас и заставить его трепетать.
– Что именно?
– Ваши пасквильные сочиненьица!
– Но ведь я поэт!
– А я – генерал-губернатор. И должен надзирать за государственными служащими, коим Вы пока еще являетесь. Поэт Вы после службы, а во время ее будьте любезны соответствовать тем канонам и правилам, что еще Петр Великий в своей Табели заложил!
– Например? Иметь перед начальством «вид лихой и придурковатый»?
Милорадович молчал, изучая своего собеседника.
– Понимаю, вы настроены шутить. И никак не можете этого своего настроя унять, очевидно, по той простой причине, что не встретили покуда для своего остроумия партнера? Что ж, поверьте мне, я Вам его предоставлю.
– Где ж такой живет?
– В Сибири. Много я туда Вашего брата отправил. Вот и будете там соревноваться в красноречии. А столичного читателя уж пожалуйста увольте от необходимости созерцать Ваши творения…

Михаил Алексеевич Милорадович
… – Саша? Ты с нами?
– Да, голубушка моя. Вот невольно припомнилась та самая встреча, о которой Вы только что изволили толковать.
– Ну так утолишь любопытство-то наше?
– Отчего же. Все решилось просто и по русскому канону.
– А именно?
– Взяткою. Видите ли, дед после смерти своей оставил бабке целый сундук с эфиопскими деньгами.
– Теми самыми, что отдавал он еще царю в канун французской кампании?
– Другими. У него их было много. И вот из этого-то сундука бабка и друг деда покойного, Давид Гершалович Шепаревич – тоже эфиоп потомственный, – и уплатили Милорадовичу дань за то, чтобы меня не в Сибирь, а всего лишь сюда, в злосчастный Крым сослали.
– Чем же тебе здесь не мило?
– А что здесь милого? Я ж не малоросс. А здесь самая тебе Малороссия и есть! Говора русского милого сердцу не слыхать!.. Вот только эфиопские друзья и спасают…
Когда речь заходила о них, глаза поэта как бы самопроизвольно светлели, он улыбался, речь его делалась возвышенной и доброй.
– А чего ж они-то совсем по-русски не говорят?
– Совсем. Но все понимают.
По законам жанра, один из чернокожих должен был сейчас прервать свое монолитное молчание. И он это сделал, озарив комнату дома Ришелье, который Пушкин снимал на время своей крымской ссылки, амхарским говором:
– Тххааелиунгда…. Пшангдааа… Закунгда… – только и смогли разобрать гости, доселе никогда не слышавшие таких диковинных наречий.
– Что он сказал, Саша?
– Восхищение выражает.
– Чем?
– Не чем, а кем. Анной Петровной и ее красотой.
– О! Право, нам лестно!
Африканец продолжал:
– Бенгиуууаа… Закуэст… Сукангианнн… Матумба!
– А сейчас?
– Стихами заговорил.
– Да что ты? Переведи нам!
– Не знаю получится ли…
– Но Саша!
– Ну хорошо… «Я помню чудное мгновенье // передо мной явилась ты, // как мимолетное виденье // как гений чистой красоты…»
– Ах… – женщины обомлели. Арап продолжал лопотать, а поэт – переводить.
– «В томленьях грусти безнадежной, // В тревогах шумной суеты // Звучал мне долго голос нежный // И снились милые черты…»
Анна Петровна не сводила с него глаз. И хоть автором строк был вовсе не Пушкин, принявший на себя скромную роль переводчика (а может, и Пушкин, а африканец говорил что-то совсем нам неведомое – правду о том таят анналы истории), все же именно Александр Сергеевич приковал к себе ее внимание, ведь говорились эти милые ее сердцу слова его устами…

Анна Керн
А после, когда Полина Андреевна осталась играть в карты с Раевским и Зиендой, Пушкин пригласил Анну Петровну осмотреть дворец. И конечно же, путь их привел прямиком в его опочивальню.
Велико же было ее удивление, когда она увидела здесь лианы, подвешенный к потолку гамак, тамтамы, деревянных идолков по углам…
– Но что это? – вполголоса спросила она.
– Это – дань предкам, корням, памяти. Я ж коренной эфиоп. И только вся эта стилистика помогает мне поддерживать себя здесь в форме.
– Вы верно шутите?
– Отнюдь.
Пушкин указал рукой на дверь, и из-за нее появился голый Ктутту, в одной набедренной повязке.
– Ах, срамота! – воскликнула Анна Петровна и прикрыла глаза рукой.
– Ничуть. У нас так принято.
С этими словами поэт стал срывать с себя одежды и бросать их на пол. Ктутту заиграл на тамтаме причудливую, но манящую мелодию далеких берегов Эфиопии. Анна Петровна заслушалась.
– Прав же, не срамитесь, раздевайтесь, голубушка, – оставшись почти нагим, призвал поэт.
– А как же? – она кивнула головой в сторону Ктутту.
– Пустяки. Он поймет.
Пушкин не считал совокупление чем-то греховным – ему оно казалось наивысшим проявлением любви и страсти. Вскоре уж и Анна Петровна разделила его мнение. И не смущало ее ни присутствие тети в соседней комнате, ни громкие звуки тамтама, ни Ктутту, с интересом наблюдавший за их соитием…
Стояло затишье. После очередной атаки немецких войск прошло несколько часов и можно было смело надеяться на то, что повторное наступление если и будет иметь место, то не ранее, чем завтра. Это время предстояло использовать для укрепления оборонительных позиций.
Командующий бригадой, генерал казачьих войск Петр Николаевич Краснов3 прибыл в ставку командира дивизии генерала императорской армии Густава Маннергейма4 28 июня 1915 года на уровне обеда. Договаривались о встрече еще утром, но казачий генерал был достаточно упрям и принципиален – ему хотелось, чтобы нерусский по происхождению, швед, генерал Маннергейм, подождал прибытия русского казачьего генерала, который ни по званию, ни по должности не уступал ему. Не понимал Петр Николаевич важности момента – оборона ослабевала, а Юго-Западный фронт был стратегически важен, и от его решительных действий во многом зависел исход кровавой войны, в которую на тот момент была уже втянута вся Европа.

Легендарный военачальник и писатель генерал Петр Краснов действительно встречался в описываемую пору с Маннергеймом
Поскольку назначенная на утро встреча сорвалась по причине опоздания Краснова, приехав в обед, Петр Николаевич в ставке Маннергейма не застал.
– Генерал уехали провожать великого князя Михаила Александровича, – отрапортовал адъютант.
– Как? Он был здесь?
– Так точно-с, господин генерал, и очень жаждал встречи с Вами.
– Проклятье… Скоро ли вернется генерал?
– Должно быть, скоро, ибо убыл уже более часа как.
– Хорошо, я покурю на улице. Когда приедет, позовешь меня.
– Слушаюсь…
Ждать однако же и впрямь пришлось недолго. Краснов был так увлечен своими мыслями о сорвавшейся встрече с великим князем, что и впрямь было для него известием не из приятных, и потому не заметил прибытия генеральской свиты и его самого. Обернулся он только на окрик адъютанта – поручика.
– Господин генерал Краснов! Густав Карлович ждет Вас!
– Густав Карлович… Черт те что… Швед – русский генерал, – пробормотал Краснов себе под нос, выбросил сигарету и вернулся в шатер. Зайдя за ширму, отделявшую адъютанта от приемной Маннергейма, он обмер. Перед ним сидел, облаченный в полное парадное обмундирование императорской армии… чернокожий.5
– Господин генерал Краснов? – не поднимая головы от бумаг, разложенных на столе, спросил генерал.
– Так точно-с, – все еще не до конца веря своим глазам, отрапортовал казак.
– Весьма польщен. Меня зовут Густав Карлович. Однако, Ваша непунктуальность расстроила не только меня, но и великого князя.
Краснов молчал, не в силах вымолвить ни слова.

Именно таким предстал маршал Маннергейм перед генералом Красновым. Таким же увидели его кинозрители в фильме 2012 года «Маршал Финляндии»
– Однако, отчего Вы молчите? Что мне передать Михаилу Александровичу при следующей встрече?
– Передайте ему мои извинения. И сами примите их. Густав Карлович.
– Так-то лучше, – собеседник поднял голову от стола и, приветливо и радушно улыбаясь, пожал руку Петру Николаевичу.
– С чем же великий князь пожаловали в ставку?
– Нам приказано усилить оборону у деревни Зазулинце. Получены разведданные о том, что завтра – послезавтра состоится атака на деревню со стороны Днестра. Необходимо предупредить вылазку.
– Какова численность?
– Атаковать будет одна бригада. Мы ударим по ним тремя, тем самым надолго отбив у немцев желание повторять вылазки.
– Но где взять столько личного состава?
– Одна ваша казачья бригада и две «дикие» бригады из хозяйства Хан-Нахичеванского не позднее сегодняшнего вечера также поступят в Ваше распоряжение.
– Отлично-с. Когда прикажете расквартировываться и где?
– Южный берег Днестра, где ставка Половцева. Делать это можете хоть сейчас, к вечеру бригады Хан-Нахичеванского подтянутся к Вам.
– Слушаюсь. Разрешите идти?
– Идите. И помните, что сейчас на Вас смотрит вся империя.
Прискакав в ставку Половцева, Краснов не скрывал скептического настроя.
– Здорово ночевали!
– Здоров! Как съездил? – Половцев был в простой рубахе и казачьих штанах – на заднем дворе ставки рубил дрова.
– Весьма и весьма, – выкуривая одну сигарету за другой, отвечал Краснов.
– Да что с тобой?
– Ты знаешь, кто энтот Маннергейм?
– Кто?
– Негра черный.
– Да ну тебя!
– Вот тебе и ну… Захожу значит в ставку, он там при полном обмундировании, ну весь как есть такой генерал не хуже моего, а с лица – чистый африканец!
– Ну и дела! Ну слушал я про него всякое разное, но чтобы такое…
– Вот и я думаю. Не верю я ему. И приказов выполнять его не стану.
– А ну как трибунал?
– Пущай. Пущай лучше трибунал, чем русской землей по приказу арапа черного торговать!
– Твердо решил?
– Тверже некуда. Сегодня прибудут бригады Хан-Нахичеванского – пои их, корми, расквартировывай, а ни о каком наступлении пусть и не думают. Сдадим Зазулинце и черт с ней, зато солдатики мои целее будут!
– Ну гляди, Петр Николаич, твоя голова!..
Половцев в своих опасениях относительно судьбы генерала оказался прав – если бы Краснов успел на утреннюю встречу с великим князем Михаилом Александровичем, то повел бы себя иначе. Как и обещал Маннергейм, вечером бригады Хан-Нахичеванского прибыли в расположение ставки, а завтрашним вечером немецкие войска захватили Зазулинце без единого выстрела. Краснов сумел сэкономить личный состав, но своим бездействием подорвал оборону Юго-Западного фронта, чем вызвал лютый гнев великого князя. Неделю спустя Михаил Александрович вызвал его и Маннергейма к себе в ставку, в Ростов.
– Как прикажете это понимать? – гремел князь, озаряя своды колонного зала своим резким баритоном. – Бригады Хан-Нахичеванского преодолели такое расстояние, присоединились к Вашим войскам, а Вы своим бездействием практически лишили нас форпоста на Днепре! Что это как не предательство и саботаж? А?
Маннергейм вел себя не в пример достойнее, чем Краснов, и вызывал своим поведением его раскаяние и угрызения совести. Выслушивая попреки и оскорбления великого князя, он стоял, потупив взор, лишь изредка бросая в ответ дежурное «виноват», и ни разу не сложив на других ответственность за потерю участка фронта.
– Позвольте, Ваше Высокоблагородие! – вмешался наконец Краснов.
– Не позволю! Я разговариваю с Вашим командующим…
– Однако же, Вы обвиняете его в том, в чем нет никакой его вины!