Полная версия
Осколки
У вешалки замер. Бой продолжался, без пощады, без передышки. Словно некто в небе поставил задачу подавить все даже теоретические попытки к сопротивлению в самом зародыше, так чтобы и в мыслях не было…. Так, чтобы и мыслей не было.
Его пробрала внезапная дрожь. Ноги стали ватными, старик прислонился к стене, с трудом отведя взгляд – окно будто приковывало все его внимание, – стал смотреть себе под ноги. Несколько минут, провел у вешалки, старательно рассматривая старые туфли. Бомбардировка, потихоньку стала утихать, превращаясь обратно в шум дождя. И когда разрывы невидимых снарядов утихли совсем, старик услышал скрип ступенек и приближающиеся шаги.
В дверь постучали.
Несколько секунд он стоял, не зная, стоит ли ему шаркать ногами, изображая долгое путешествие. А затем, просто открыл.
Хозяйка сама навестила его. Старик склонил голову, подбирая извинительные слова, рассматривая сложенные в низу живота не по-женски грубые шершавые от воды руки, держащие какую-то бумагу, но та опередила его.
– Странное дело. Но часа не прошло, как вы приехали, а вам уже звонят. Мужской голос, знаете, солидный такой… уверенный в себе.… Телефон внизу, у бара, – после недолгой паузы добавила хозяйка. И тут же: – А ваш приезд оказался примечательным. Признаться, это меня и удивило: кто-то еще, кроме меня и тех мужчин, принесших ваши вещи, знает о вашем прибытии.
– Меня тоже, – добавил он тихо, не желая сразу загромождать отношения паутиной недомолвок или откровенного вранья, но женщина не услышав, продолжала:
– Вы первый постоялец, кому звонят столь быстро после переезда. Впрочем, в нашем доме, редко кому звонят вообще. Родственники, друзья, знакомые, все это уже в далеком прошлом… – и неожиданно осеклась. – Да что же я. Идемте. Надеюсь, звонящий не сильно вас задержит. Обед стынет.
Старик кивнул, поблагодарив. И следом за женщиной поспешил вниз, торопливо подошел к старому черному аппарату, висевшему в углу бара.
– Слушаю, – осторожно произнес он. Женщина подошла следом, как бы занимаясь своими делами, стала перетирать фужеры в баре.
– Добрый день Иван Ильич, – ответил знакомый голос. – Как добрались? – и не дожидаясь ответа: – Мы уже списались с госпиталем, нужный вам человек едет сюда. Вечером должен быть на станции, мои ординарцы будут его встречать.
– Они мне ничего не сказали.
– Вы сами придете или прибудете сразу к нам?
– Разумеется, встречу.
Трубка наполнилась тяжелым молчанием. Собеседник вздохнул и неожиданно, хотя нет, почему неожиданно, этот вопрос старик слышал от него не впервые, спросил:
– Вы уверены, что это он. Человек, прибывающий на Верховую?
– Так вы ему сказали: на Верховой, я полагал, на Сортировочной.
– Вы не ответили на мой вопрос.
– Извините. Да, почти уверен.
– Почти или совершенно? – голос звякнул металлом, будто в отдалении прогремел гром. – Как мне докладывать господину Савинову: «точно» или «как всегда»?
– Извините, Анатолий Ефремович, но абсолютно точно никак не могу сказать, пока не повстречаюсь с ним, не проведу предварительную беседу.
Старик нервно откашлялся. Посмотрел на хозяйку: та по-прежнему стояла у стойки бара, вытирая невидимую пыль. И чутко вслушиваясь, он ощущал это, в каждое слово разговора. Возможно, она даже слышала что-то из слов его собеседника.
– Поймите, полковник, на поиски больше нет времени. У нас вообще его не осталось, этого времени, – он ругнулся, сбавив тон, отстраняя трубку от губ, старик все равно слышал каждое слово, и вздрогнул после этой тирады. – Вам, как никому другому, известна вся тяжесть нашего положения. И вы должны понимать, что двадцать пятый или тридцатый раз – это уже слишком.
– Но как иначе искать, скажите на милость? Ведь отыскать человека куда сложнее, чем иголку в стоге сена, гораздо….
– Повторяю, слишком! Хорошо, вопрос о финансировании вашей кампании не стоит, хорошо, что вы не используете ни наши ресурсы, ни время наших курьеров. Но сколько же можно ждать! Ошибись вы два, три, ну пять раз, я бы понял. И ответил, да, с кем не бывает, да, человека искать сложнее, чем пресловутую иголку. Ваше спасение в том лишь, что господин Савинов отчего-то доверяет вам настолько, что позволяет тянуть время и вешать лапшу на уши вот уже семь месяцев. За это время мы потеряли…. Да столько всего безвозвратно потеряли. Лучше подумать, с чем мы остались. А если все, о чем вы говорите – чушь? Если так?
Старик молчал. Собеседник, выдохшись, замолчал так же. Хозяйка опустила стакан на столик, старик немедленно оглянулся на звук. И снова приник к трубке.
– Мне кажется, у нас нет другого выхода.
– Вам кажется, – но слова были вялыми. Собеседнику нечего сказать в ответ. В глубине души он и сам надеялся разве что на помощь вот этого странного старика, внушившего и ему и его начальнику идеи столь противоестественные, что лучше бы о них и не распространяться. Потому что все прочие надежды умирали: одна за другой. Осталась лишь эта, последняя.
Верно, в точности так же утопающий судорожно хватается за соломинку, прежде, чем покинуть этот бренный мир. И в голосе собеседника проявилось именно это ощущение – судорожного цепляния за соломку, такую хрупкую, такую крохотную, разом исчезнувшую в кулаке – да разве может она выправить положение, спасти; да нет, хоть чем-то помочь?
Стоит ли понадеяться на немыслимое, уверовать в невозможное? Вопрос, в сотый раз поднимавшийся из глубин рассудка и тотчас загонявшийся обратно. Там, где перед неизбежным пасовал разум, чувства пытались отыскать тропку к спасению. Почему бы словам старика не быть этой тропкой? Куда приведет она не столь важно. Важнее верить, безыскусно, безотчетно, верить, чтобы каждый новый день встречать во всеоружии, готовиться к нему с вечера и, просыпаясь, тотчас идти в бой. С незримым противником внутри себя, о мощи которого вещает усталый, измученный разум, прося одного – прекратить борьбу и забыться, смириться. Все средства испробованы, пропали втуне, а значит, исход предрешен. Несмотря на надежду, вопреки отчаянному стремлению выжить и выбраться. Не выйдет, все равно не выйдет.
Но разум, устав в давно проигранной битве, утихал, а его место занимало совсем иное.
Ведь верить всегда проще, всегда легче – во что бы то ни было, лишь бы была эта вера, лишь бы крепкой она казалась.
– На какой час назначено прибытие поезда? – спросил старик. Тишина в трубке, перебиваемая лишь потрескиванием и щелчками статических помех в телефоне, угнетала его; он не любил долгих пауз в разговоре.
– Если в наше время можно говорить о расписании, – ответил собеседник. – Около пяти.
– Анатолий Ефремович, вы сами будете присутствовать?
– Увольте, – нехотя произнес он. – Я встречу вас в приемной господина Савинова.
– Значит, он…
– Нет. Пока его не будет. Срочные дела. Вернется только вечером. Тогда и будут известны первые результаты, тогда же, как я понимаю, можно либо продолжать надеяться, либо послать все куда подальше. Потому как на новые поиски… – он не договорил. Вздохнул тяжело. И продолжил с новой строки:
– Если генерал успеет, он будет присутствовать на встрече. Я в любом случае, жду вас в семь. Тогда мы поговорим обстоятельнее. Всего доброго.
К манере прощания своего собеседника старик никак не мог приспособиться. А потому лишь по прошествии нескольких томительных секунд понял, что разговор закончен. И неловко попрощался сам с замолчавшей трубкой.
Глава третья
Старый городской вокзал. Он недалеко от моего дома, всего в пятнадцати минутах неспешной ходьбы. По улице до самого конца, она петляет, поднимаясь на холм, и там вливается в Привокзальную. Здание вокзала появляется неожиданно, возникая из-за густо насаженных вдоль железной дороги раскидистых тополей.
Трудно сказать, когда он построен. Очень давно. Вокзал всегда выглядел одинаково, и для семилетнего мальчишки, бегающего с уроков смотреть на поезда и для юноши, прибывшего на платформу в числе других призывников. Путь только по времени близкий, шесть часов в одну сторону. Но какое время придется провести там, говорить никому не хотелось. Ни до отправки на вокзал, ни в самом комиссариате, глухо, вполголоса поздравляя с почетной обязанностью.
Подъезжая к вокзалу в грузовике, в числе прочих призывников, отправлявшихся исполнять свой долг и право, я не мог не обернуться и взглянуть на знакомую площадь, видимую сейчас с необычного ракурса. От новостроя на противоположной стороне Привокзальной площади древнее строение с гербом города на фасаде и крупной надписью «Свията», скрывают раскидистые тополя; только преодолев их рубеж можно заметить столь резкую разницу стилей.
Да, рубеж…. От здания комиссариата до вокзала нас, двадцать человек, подвозит крытый фургон. Форму уже выдали, но приходить велели в штатском, и переодеваться только в приемной комиссара. Кто-то спрашивает об оружии, тонущих в общей настороженной тишине, комиссар усмехается.
– Позже, позже поговорите, – говорит он, снова повертываясь к окну и долго глядя на зелень кустов. – На самих сборах, как пройдете. Ну, да что об этом наперед загадывать, – и замолкает, и снова вглядывается, словно не решаясь сызнова повернуться к нам.
А когда все собраны, машина дает сигнал к отъезду.
– Ну, с богом, – произносит комиссар, неловко. И после паузы: – Идите, ребятки. Удачи вам.
Он провожает нас до выхода. А дальше, бегом, в фургон, преодолевая неумело, неловко, дощатый борт. Кто-то оступается, его подхватывают и буквально затаскивают внутрь.
– По местам! Отправляемся.
Сержант, коему поручено сопровождать нас в пути до самого рубежа, хлопает дверью полуторки, и та медленно выезжает из ворот комиссариата.
– Никого не забыли?
Странный вопрос, нам не сразу удается понять, что это всего лишь традиционная шутка.
– Кого забыли, пойдет пешком. В полной выкладке, – добавляет сержант, нервно улыбаясь нам в заднее оконце кабины. Шум мотора, резко усилившийся, как смех в ответ. Должно быть, эту шутку все новобранцы воспринимают всерьез. И никогда не смеются над ней.
И вот мы уже на вокзале. До прибытия литерного двадцать минут, но нас выстраивают на платформе. Уже жарко, солнце по-летнему обогревает землю, но мы все еще в теплых шинелях, которые не разрешается снять. Устав. Теплая погода невовремя, и не соответствует нормам командования.
Нас строят. Вскоре подъезжает еще одна машина, за ней еще две. Строй становится больше, теперь на платформе насчитывается рота новобранцев. Наш сержант дает команду «вольно» и разрешает все так же традиционно «оправиться и перекурить» – немногие следуют его совету.
Все это время мы находимся под крышей, коей закрыта платформа в месте обыкновенного прибытия вагонов первого класса – прямо напротив зала ожидания. Здесь прохладно и небольшой сквознячок, никому не хочется выходить на солнце, и потому колонна, даже распавшись, остается единым целым. Кто-то заводит новые знакомства, кто-то проверяет старые. Сержант бродит среди нас, неприкаянно разглядывая нашу молодость: не то пытаясь присоединиться к ней, не то отгораживаясь от ее лихого, отчаянного напора. Он немного близорук, это я замечаю только сейчас.
Сержант молчит, молчу и я; проходя мимо моей одинокой фигуры, он на мгновение останавливается, но снова повертывается на каблуках и продолжает мерить шагами платформу, большие пальцы рук заложены за пояс у самой бляхи, фуражка съехала почти к переносице. Он один без шинели, и этим выделяется, как и положено мало-мальски значимому человеку.
Я стою в стороне, у самого входа в зал ожидания, закрытый для нас. Оттуда на платформу смотрят настороженные, сочувствующие, любопытные взгляды нескольких десятков пассажиров, чей рейс отложен в связи с прибытием литерного. Они ждут когда их пустят на платформу, ждут терпеливо, но с тем затаенным раздражением, которое выливается в потирании рук, беспокойной ходьбе по залу, похлопывании себя по коленям, неразборчивом мотивчике, выстукиваемым пальцами по стене, стулу, скамье, по чему-либо твердому. Они ждут, точно так же как ждем и мы. Вот только пункты назначения у нас разные.
Рубеж далеко, в трехстах километрах, и уже так давно располагается в тех краях, так что жизнь дальше стокилометровой зоны от рубежа с течением времени пришла в норму, стабилизировалась, обустроилась, теперь лишь изредка прислушивается к однообразным сводкам информбюро. Это время измеряется почти целой зимой. С самого конца декабря, когда и был установлен новый рубеж.
И вот теперь, следом за внеплановым литерным, должна проследовать пассажирская «кукушка», что повезет запертых в зале ожидания по их делам в населенные пункты, расположенные ближе к рубежу, но не называемые прифронтовыми. Здесь само слово «прифронтовой» кажется чем-то столь далеким, столь неестественным для города, что его стараются не упоминать в беседах, на какую бы тему они не проходили. Здесь все еще другая жизнь. Та, что прежде называлась бы мирной.
Возможно, поэтому пассажиры отгорожены не только стеклянной, но и некой невидимой чертой. Несмотря на то, что пути следования у нас схожи, наша рота при полном обмундировании кажется чем-то неестественным в этом городке, к выстроившимся на платформе юношам можно обратится по-свойски, как прежде, пошутить, переброситься словечком; но вот разрешит нам ли ответить сержант?
И в этом все дело. Война длится уже второй год, она где-то далеко, чуть отходит, и городок вздыхает облегченно, чуть приближается, и жителям вновь плохо спится. Но все время остается где-то за пределами сознания, в тех далях, которые трудно пересечь взором, чтобы представить…. Да что можно представить? Вспомнить фильмы-агитки, репортажи с мест ведения боевых действий, прочесть вторые-третьи полосы газет о переброске дополнительных контингентов войск, о передислокации противника, о боевом духе и помощи населения, о тружениках тыла, самоотверженно отдающих себя для фронта, для скорейшей победы в войне, которой пока не видно конца.
Нет, это не то, все вышесказанное не поможет понять и почувствовать. Рубеж слишком далеко, а город, расположен хотя и в зоне досягаемости вражеской авиации, но за все время ни разу не подвергался ударам. Нет к тому причин: в Свияте отсутствуют оборонные заводы, здесь нет расквартированных тыловых частей, нет узловых пунктов, штабов, ставок; здесь нет ничего, что могло бы напомнить о продолжающейся более года войне.
И потому горожане и тревогой и состраданием смотрят на нас. Одетые в летние платья, сочувствуют парящимся в шинелях новобранцам, отправляющимся в одну из тыловых частей для прохождения ускоренных курсов молодого бойца. Молятся про себя или чуть слышно вслух. Говорят слова напутствия, которые нам не слышны. И – ждут нашего отбытия, барабаня нервно пальцами по столешнице. Они беспокоятся, но еще больше их тревожит само присутствие наше.
Преграда аккуратно пролегла меж нами.
В городе много мужчин призывного возраста, много их и в зале ожидания. Просто война, даже затянувшаяся, не коснулась всех, не вошла в каждый дом, и оттого чужда одним и кровавит сердце другим. И оттого еще взгляды, направленные на нас, столь различны.
Мы – третья партия молодежи, отправляющихся к рубежу, пока еще не на фронт, и неизвестно, когда именно нас отправят, и отправят ли. Прежние новобранцы несут службу в глубоком тылу. Положенные шесть месяцев, после них присяга, а затем, с каждым будет проведена беседа о дальнейших планах. Кто-то выберет контракт, у нас профессиональная армия и мы гордимся этим, тем, что противник воюет, напрягая все силы и средства, а нам достаточно опытных зрелых бойцов, а кто-то отправится домой, но уже в чине младшего лейтенанта. Возможно ожидая своей очереди, или молясь, чтобы она никогда не настала. Такое тоже возможно, ведь эта война не стала полномасштабной.
И потому нас провожают со смесью надежды и нетерпения. Война слишком неспешна, нетороплива. Она идет, как бы, между прочим, напоминает редкими похоронками и сообщениями, неизменным, как смена времен года и начинающимися обыкновенно со слов: «на всех позициях к текущему моменту существенных изменений не произошло». И далее, больше для того, чтобы занять время, идет отчет об имевшихся боестолкновениях, о потерях сторон. Их потери, конечно, неизмеримо большие, нежели наши. Так бывает всегда. В любой войне. И эта не исключение.
Она странная. Обе воюющие стороны будто чего-то ждут, к чему-то готовятся. И никак не могут определиться с намеченными очень давно планами: где и когда следует провести удар, долженствующий обеспечить превосходство в живой силе и технике, чтобы войска, придя в движение, колоннами, как на марше двинулись вперед, сметая все на своем пути.
Не сомневаюсь, что все этого ждут. Как ждем и мы. Ждем и надеемся, как и все юноши, в чьих жилах по-прежнему кипит горячая кровь предков, сражавшихся здесь столетия назад не на живот, а на смерть, что и нам доведется побывать в Решающем сражении, что и мы сможем внести свою лепту в создание Великой победы.
Идеология? Нет, скорее идеализм. Им заражены все, кто надевает форму.
Время течет медленно, чтобы немного отвлечь и нас и скопившихся в зале ожидания пассажиров, через репродукторы передают легкую музыку. Что-то незаметное, проскальзывающее мимо сознания, но оставляющее после себя странное ощущение какой-то легкости.
На противоположной платформе, из подземного перехода, – крыша над ним, уменьшенная копия вокзала – так же начинают появляться люди. Пока всего несколько человек, но и они изучающе смотрят на нас. Кто-то машет рукой, ему отвечают из серой массы шинелей. Родители, нашедшие способ и повод последний раз напутствовать чадо перед дальней дорогой.
Я вглядываюсь в лица тех, кто находится на противоположной платформе. Нет, и там не находится ни одного знакомого. Невыразительные, встревоженные лица, сливающиеся в одно: они о чем-то перекрикиваются с теми, кто подходит к краю, хватаясь за чугунные стойки пологой крыши, словно боясь поскользнуться и упасть на пути. Обыденные слова, даже они не претерпели изменений. Будь осторожен. Береги себя. Не посрами. Пиши как можно чаще. Дай нам повод узнать, все ли действительно в порядке, – словно войсковой цензуры в тех частях нет и в помине.
Голосов много, а речь одна. Постепенно она замирает. Сказать больше нечего. Сержант, прохаживающийся меж нами, дает знак отойти от края платформы. И смотрит на часы.
Я снова оборачиваюсь, смотрю на Привокзальную площадь. Но она пуста. Грузовики давно уехали, всего несколько легковых машин припарковано у вокзала. Я смотрю на них и не знаю, жду ли кого-то или уже нет. Странная пустота внутри.
Вдали слышится паровозный гудок. Видимо, литерный.
Нам дается команда строится. Люди на той платформе замолкают, и как и наш сержант, тревожно вглядываются в дымку, поднимающуюся с разогретой земли. Над далекими деревьями, за поворотом виднеются клубы дыма, все приближающиеся к станции. Музыка смолкает. Никто не замечает этого, взоры прикованы к полотну железной дороги, на котором вот-вот должен появиться состав.
Я снова оглядываюсь. Не успела придти. Или помешали придти: родители, обстоятельства, мало ли что. Сейчас неважно. Я расстаюсь с городом один, в толпе новобранцев, меня не провожают с той платформы, мне не машут через закрытые двери зала ожидания. Я не опечален этим. Так и должно быть. Родители мои ушли из этого мира давно, последние шесть лет я жил на попечении тетки, для которой мой отъезд на сборы не стал чем-то из ряда вон выходящим. Она или смирилась или предпочла уединение: за все эти годы мы так и не смогли найти общий язык.
И потому все сказано еще вчера, когда я показывал повестку из военкомата и много говорил, лишними, неумелыми, штампованными фразами о долге. Моя девушка, с которой я попрощался последней, вчера вечером, слушала, кивала, соглашаясь, а как можно не согласиться с неизбежным? – но когда речь зашла о завтрашнем прощании, наступила неловкая пауза, заглушенная кстати словами ее родителей, пришедших не то мне, не то ей на помощь. Пауза все равно сказала куда больше, чем все прежние слова.
Так что я простился со всеми прошлым вечером, мои оглядывания напрасны, сколь я ни пытался убедить себя в обратном. Грусть, легкая, как отзвучавшая из репродукторов музыка, охватывает и относит мысли прочь, заставляя и меня сосредоточиться на приближающемся поезде.
А он уже вышел из-за поворота. В нашей серой толпе слышен ропот разочарования. Заурядная, потрепанная временем «овечка» тянет за собой небольшой состав, вагонов десять теплушек. Первой едет платформа с расчехленной зенитной установкой, наводчиком, подающим и командиром расчета. Эта платформа заставляет меня вздрогнуть. Впрочем, не меня одного.
Я замечаю, как наш сержант, шагая к месту остановки паровоза, внимательно всматривается в деревянный пол платформы, ища что-то. Только чуть позже, я догадываюсь, что именно. Он высматривает стреляные гильзы.
Вот и весь литерный, поезд вне расписания, он занимает всего две трети платформы. Кажется, его прибытием недовольны и те, кто находится на той стороне путей и в зале ожидания. Они, все мы, рассчитывали на большее, на добротные вагоны, на удобства. Сам сержант недовольно крутит головой и посмотрев последний раз на часы, стремительно идет к месту остановки головного вагона.
И едва он выходит из спасительной прохлады платформенной крыши, как репродуктор снова оживает. Но голос его не похож на прежний. Барабанные перепонки разрывает заунывный вой сирены. Кто-то пригибается под его тяжестью, кто-то оглядывается. Но никто не сходит с места. В этом городе подобное в диковинку.
И тотчас утробный вой подхватывают по всему городу. Торопливо, захлебываясь словами, диктор произносит непонятные слова. И в голосе его звучит все то же: страх перед неизвестным и какая-то неловкость.
– Внимание, воздушная тревога. Внимание, воздушная тревога. Внимание, воздушная тревога.
И так до тех пор, пока поезд, с шумом выпустив пар, не заставляет репродуктор замолчать.
Мгновение тишины. Никто не шевелится, все заворожены произнесенными репродуктором словами и тем ревом, что предшествовал им. Ожидающие столпились у запертых дверей и смотрят на нас, точно надеясь получить хотя бы здесь подтверждения, опровержения, какого-то нужного добавления к прозвучавшему, чье эхо еще не смолкло в закоулках города. Смотрят так, что я, прежде сам выглядывающий в толпе знакомое лицо, не в силах вынести взглядов, отворачиваюсь.
И смотрю на сержанта. Тот уже добежал до головной платформы, что-то спрашивает у командира расчета. Затем, у офицера, выскочившего по сигналу тревоги из кабины машиниста. И так же бегом возвращается обратно. Офицер, младший лейтенант, чуть помедлив, спешит за ним.
Это неожиданно, а значит, тревожно. Толпа начинает шевелиться, но по-прежнему не отходит от дверей.
Я слышу голос лейтенанта:
– Почему они здесь? Они что, не слышали предупреждения?
Ответа ему нет. Просто некому дать. Я вспоминаю, что с нами, ровно год и два месяца назад проводились учения по действиям во время тревоги, в самом начале войны, когда фронт был прорван, и чужие сапоги стремительно приближались к Свияте. Однако, с той поры прошло бесконечное множество дней, когда страхи укладываются, когда беспричинное беспокойство уже не тревожит. Мир вернулся в привычную стезю. И только патрули на улицах и комендантский час, введенный с самого дня прорыва фронта и так и не отмененный, смутно, через силу, напоминают об опасности. Но какой опасности? За время, прошедшее с единственных учений по действиям во время сигнала тревоги прошло больше года. И с тех пор рубеж, на котором был остановлен враг, почти не менял своего местоположения. Там, очень далеко, в трехстах километрах от города, который не считается прифронтовой зоной.
Все замерли в ожидании. Кажется, снова должна прозвучать сирена и последовать обнадеживающие слова: «отбой воздушной тревоги», повторенные, как положено, трижды. Как молитва в церкви.
Паровоз гудит. Лейтенант именно в это время начинает что-то кричать собравшимся в зале ожидания, его не слышат, только последние слова «немедленно в бомбоубежище», прозвучавшие после гудка, различимы. И услышав их, толпа уподобившись волне, медленно начинает отступать от запертых дверей.
– В городе вообще есть бомбоубежища? Где ближайшее? – спрашивает, перекрикивая начавшийся гомон, лейтенант.
– У вокзала, у здания бывшей тюрьмы. Сейчас там гостиница….
Даже сержант впервые сталкивается с реальностью, которая подминает его слова и действия под себя, с хрустом и лязгом неумолимо надвигающегося танка.
– Откройте двери!
– Ключи у начальника вокзала.
Лейтенант ругается, и его ругань внезапно становится понятна всем, кто стоит у стеклянных дверей. Почему-то кажется, даже мне, что здесь, среди военных, среди хоть какого-то командования, безопаснее, чем где бы то ни было в городе.