bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Смотреть отстраненно и радостно, как на других, не выходило. Недаром, значит, он избегал этого человека, которого звали Константином Картушевым. Он отстранился и посмотрел так, как смотрел на катастрофы звездных тел, гибель планетных систем и целых галактик, включив рассеянный голубой, охлажденный перспективой, взгляд. Но взгляд сам становился горячим и чувствительным. Что это? Он, как на резинке, возвращался в ту же собственную точку, в тот же напряжённый взгляд. Другого выхода отсюда ему не предоставлялось, что ли? Именно такая его дорожка отсюда? Ладно, – сказал он непонятно кому, – раз это что-то такое очень важное, то давайте разбираться, хотя там всё точно так же, как у миллионов других людей, это нужно всем учесть. – Это ты к кому сейчас обращался?» – спросил он, улыбнувшись, у самого себя, – кому нужно будет учесть? Присяжным заседателям? Давай, вперёд, какой бы ты там не был хороший-нехороший. Будем принципиальными, дотошными и объективными… Он смотрел – и сама собой какая-то горькая дрянь полезла в горло. Вокруг Константина Картушева, того, на земле, который теперь был у него в центре событий, то есть в центре цветной, бьющейся сетки связей, всё самым тяжелым образом прояснялось. И, боже мой, это была последовательная жизнь животного, хитрого всей своей натурой, сутью и физиологией, органического животного, цепкого и жёстко эгоистичного. Научившегося говорить, читать, писать, рассуждать и играть на музыкальных инструментах. И это он. Боже!! Земная подоплека его поступков и мыслей поражала… просто поражала… нет, он не согласен с тем, что всё так примитивно, а главное, что он так на всё влияет. Очевидно, что его влияние преувеличено, зачем оно тут выглядит определяющим для взрослых и совершенно самостоятельных людей, именно от этого оно и делается таким отвратительным. Поставить его в центр – это очень большая неточность, у него как раз был принцип: не влиять! Никогда не хотел ни на кого влиять. У каждого своя голова. У него своих грехов хватает, чтоб ещё прихватывать чужие, он оправдываться не собирается, но это неточность – его ответственность за каких-то мимолётных, пусть сами за себя отвечают… оттенки, в которые окрашены его связи, именно поэтому такие странные и, в общем, страшные. Он стал прослеживать причины поступков до физиологии, до работы отдельных органов, добирался до мест, откуда шли импульсы и был совершенно обескуражен… он не исправлял, он усугублял, а отношения с женщинами… это было что-то совершенно зоологическое. Его при этом поразила лёгкость, с которой они могли бы быть другими: одно спокойное слово, одно! вместо скрытного протягивания нити, по которой потом перетекает возбуждение и, в итоге, следует сцепление плоти. Но нет! Химия молекул работала безотказно, а он был ей послушен как биологический автомат. Потом приходится лгать, окутывать словами. Но где же его не притворная доброта, искренняя и жертвенная? Ладно, жертвенная – это слишком, но где бескорыстное и доброе, он же знал всегда, что он добрый. «Рай вперед, и рай назад» – закрутилось в голове, – что за «рай назад» ?.. про Таню, что ли?.. найти… Вот она. В свои двадцать два открытая и пронзительно, по-детски разумная, от покупки еды и вещей до принципов, на которых она хотела выстроить семью и отношения с мужем, то есть с ним. И которые задумывала воплощать с детьми – всё заранее продумывала, с шести лет, смешная. Он тогда сразу почувствовал эту её природную близость к голубеньким наивным небесам. Мимо этого, а не только из-за её, какой-то безусловной, красоты, он и не смог пройти. Мимо этой драгоценности и редкости, на самом-то деле, поэтому с ней и остался. На её беду. А любовь? Да, была, была, но с другими тоже была любовь. А эта её чистота и идеальность, такая подсветочка, стала потом казаться искусственной – и уже, господи, господи, как быстро, как быстро эта подсветочка стала для него неприятна, как что-то специальное, чужое. И это его не отвращение даже, а отвращеньице, которое подозревалось ею: промелькнет вдруг в небрежном слове – и она замолчит, сидит и смотрит в точку… и за пару лет она погубила в себе – для него, для него – эту небесную свою примесь…

Вот здесь она, на практике, на вечеринке в малиновом актовом зале, уже влюблена, это её третий курс. Трепетала, когда они поцеловались, а при этом, ах ты, господи, оказывается, хотела лизнуть его мокрую холодную щеку. «Может, завтра вечером увидимся?» – легко спросила дрожащим голосом – он сказал, что позвонит, но всё прикидывал, стоит ли связываться с ней… потом редкие свидания… и вот август, около полукруглой левой башни «Золотых ворот» она целует его и говорит шёпотом: не хочу никаких обжиманий, мне подходят только серьёзные отношения, прости. Он молчит, улыбается и смотрит на нее. «Ну, пока?» – постояв, говорит она, потом смотрит зачем-то налево, тянет время и идёт направо, но делает пару шагов и говорит громко: «Большое спасибо за цветы – очень люблю фрезию…» Через две недели они первый раз у неё дома, днём, в самую жару. Она его пригласила, а он спросил к чему готовиться: форма одежды, родители? Оказалось, что никого не будет.

– Пожалуйста, – говорит она, как только он вошел в гостиную, – садись и ответь мне на три вопроса.

– Вот так, с налету? Ладно, раз чая не даёшь, давай вопросы.

Она не спешит, а он думает, что пирожные, которые принёс, тают в прихожей. Глядя ему в глаза, серьёзно спрашивает: – Любишь ли ты собак? Он не знает, как на это реагировать, смотрит на скатерть с ромашками, потом говорит: – Давай все три сразу.

– Я думала, Костя, что правильно один за одним, по очереди, но хорошо, – говорит она, – раз ты настаиваешь, второй вопрос такой, общий, безотносительно ко всему, не подумай ничего такого. Немного глупо прозвучит именно сейчас, но ладно, хотя ответ, думаю, очевиден, так что я прошу прощения, но это важно для меня, хорошо? Это вопрос про то, любишь ли ты детей. И сразу третий, как ты хотел: мои родители – верующие, и я тоже, по крайней мере немного. Ну, понятно, да? Можешь ли ты это уважать, в смысле, эти принципы?

Он смотрит, как вянут ромашки, и молчит, но хочет уйти, потом говорит:

– Таня, ты ведь приглашала на чай, а не на вопросы, да? Или я ошибаюсь? Вот я принес пирожные – и кто их будет есть? Я так понимаю, что не мы, а собаки твои любимые? Вот это два моих самых важных вопроса.

Она смотрит так, как будто не слышала шутки, и говорит:

– Подумай всё же, пожалуйста, – и накрывает чай. Он искоса рассматривает её в лёгкой домашней одежде, приоткрывающей то ноги, то грудь, потом говорит: – Собак попробую полюбить. Она рада: – Да, спасибо, это здорово, – и смотрит счастливыми голубыми глазами, как учительница на правильно вдруг ответившего двоечника. Он с трудом демонстрирует равнодушие, так она хороша. Она слизывает крем с кончиков пальцев, а он смотрит на эти пальцы, но, собственно, не от пальцев, а от всего разливающегося тут школьного счастья, расплывается, наконец, в улыбке и хохочет. Она тут же начинает тоже смеяться и вытирать пальцы салфеткой. Он говорит: – Отвечаю тебе, Татьяна, на три твоих вопроса: да, да и да, – хотя понимает, что ей так не понравится. Она смотрит, и тут же, как будто это весёлая игра: – Хорошо, тогда тебя не затруднит ответить ещё на два вопроса?» Он ей: «Я понял, госпожа учительница, что не сдал с первого раза. Пойду готовиться», – и идёт в прихожую. Она трогает его сзади за плечи: «Пожалуйста, извини меня, мне очень сложно сейчас, очень». Он стоит, уходить ему не хочется. Снова гостиная, объятие и поцелуй, он тянет её на диван, она громко и резко: – Этого не будет! Он возвращается в маленькую прихожую, обувается и говорит оттуда: – Эту железную интонацию, Татьяна Ивановна, засуньте в вашу собачью будку, а со мной попрошу мягко… Следующий день, она звонит рано утром: – Мне очень плохо, приезжай, пожалуйста. Он обещает, что будет через час и не едет. И ещё неделю морочит ей голову.

Сейчас ему было видно, что уже там, поверх всего, началась, пусть и болтающаяся во все стороны, линия счастья, проходящая через три года их совместной жизни, и да, это и было счастьем. Какой-то частью себя – может, лучшей частью? – господи, а может худшей, потому что хотел пользоваться этим человеком? Но нет, нет, когда влюбился, то отодвинул всё остальное. Да, будто бежал, увидел спасительную дверь и заскочил в неё – а там другой мир – бах! и дверь захлопнулась! В этом счастливом мире они сняли маленький дом на Металлургов, вот она на кухне, заваривает кофе и говорит: – Костя, я не люблю тебя, а обожаю. Она перспективу их отношений понимала совершенно однозначно: вместе на всю жизнь, любовь до гроба, и даже когда бурлили всякого рода подозрения, ревность и страдания, а этого, увы, потом, через год, появилось много всякого – она всё равно считала, что получила любовь сверху как благодать. Его поражало сочетание её совершенной детскости и проницательности, разумности, особенно в том, что могло быть отнесено к принципам, а к ним – он шутил над этим – она могла отнести всё что угодно, потому что принципиальность считала самым разумным поведением. Прямо пионер-герой какой-то. Вот она опять сказала: «Я не люблю тебя, а обожаю – это значит он немного вернулся, повтор пошёл, да, она на кухне, говорит, повернувшись к нему от плиты, держит в руке турку с пенной кофейной шапкой… А вначале-то он ещё встречался с другой, поэтому был холоден и не торопил сближения тогда, во время тех вопросов и ответов. Они так и не дождались назначенного ею Нового года – всё произошло горячо и быстро в только что снятом домике, ещё даже до переезда в него. Он потом не помнил ни деталей произошедшего, ни какая она телесно, что до этого ему представлялось важным в отношениях. Она уткнулась лицом в диванную подушку и не откликалась, молчала, сказала только низким голосом: «я не люблю тебя, а обожаю, но ты иди, я останусь здесь». «Девятнадцатый век прямо какой-то», – подумал он тогда… Стоп, стоп. Стоп!! Что это? Что это? Странно, она повторила это «обожаю». И это было именно в этот момент, а не так, как он вспомнил в первый раз. Получается, что это не повтор – и вот сразу тут про то, что у него была Люба. Что это? А?.. Меня вернули. Мной управляют здесь, что ли? Стоп, стоп! Опять спокойно… спокойно. Чему тут удивляться?.. я же не сам летал так запросто по разным местам Вселенной?.. Эй, хозяева! Я тут! Откликнитесь пожалуйста! Есть тут кто-нибудь?.. Та-ак…тишина. Удивительно, что никогда раньше не ощущал присмотра или вмешательства, никогда… Повторилось, потому что это важно что ли про Любу? Вроде как нужно ближе к реальности? Я как бы невольно привираю, а они поправили. Или оно само как-то поправилось, не даёт обмануть? Энибади эт хоум?.. Нет?.. Молчим?.. Господа владельцы вселенской недвижимости?!.. Тишина… А я не чувствовал вмешательства. Ни разу не чувствовал за всё время, за все пролетевшие тысяче-миллионо-летия. Полная была свобода, абсолютная, проверенная на мельчайших деталях. А сейчас кто-то как-будто вмешался… Кто? Ведь не сам же я стал духом бесплотным?.. Подождём пока откликнутся, может тут большая очередь на приём. Ладно, шутки в сторону. Я кривлю душой? Да нет… Да нет… Какое удобное это «да нет» – тут тебе и “да”, тут тебе и “нет”, и весь душевный мир противоречий. Получается, я сам для себя попытался показать неправду. А мне ведь этого не надо, я не собирался и не собираюсь врать ни о чём вообще, я вообще не понимал, что тут можно врать или не врать, что от меня тут что-то зависит. Получается, я не замечаю собственную неправду, то есть я уже такой, что не могу замечать собственную ложь… меня поправили, меня нужно поправлять… я ведь ничего про последний год, про наркоту… как втянул её… и какая она стала… какая она потом стала… ужас… и это ещё не самое… Включилась какая-то дрожь, на него накатили воспоминания и от них, из них, из него вдруг стали сами собой вываливаться какие-то звуки, рыдания… «рай вперед и рай назад» – куда, куда теперь ему нужно?.. туда, где возникают слова, где подоплёка поступков, где они возникают из переплетения нервов, секрета желёз и работы клеток… – тут всё оказалось просто: его плоть, его природа трудились, ни на что не обращая внимания, физиология занималась многочисленными своими делами и шла к своим важным целям, одолевая, если надо, любое препятствие, а когда доходило до слов – слова сами производились какие нужно. Только рабочие цели, никакие наружние чувствительные намерения не могли нарушить слаженную внутреннюю работу. Она была на первом месте. Гормоны, плоть, мясо и кости требовали беспрекословного действия. Внутренняя подлость этого устройства была кошмарна. «А-ах ты, боже! Мясо! Нет и нет! И нет! Так не будет, я не мясо, я не животное! И здесь же фильтры, вот они, чтоб этой гадости не замечать, чтоб был вроде как Номо sapiens. И всё ложь. Да, нужна сплошная ложь, потому что правда невыносима. Но ведь и любовь была! Смотреть где любовь, как было с Таней, как было… вот, вот, опять, первая близость, после его дня рождения, она боялась, просила, договорились на Новый Год, чтоб как праздник, и заплакала: ну миленький, ну пожалуйста, но не могла по-настоящему сопротивляться, потому что любовь, а он понимал и действовал зачем-то быстро, ловко, даже силой, а потом растерянность – и всё это было… нет, не преступно, и не жестоко даже, это было просто глупо и дёшево, да, по отношению к себе, именно к себе, к себе, она-то приносила жертву любимому, и сейчас, и потом, тысячу раз потом, а он удовлетворял идиотское простое желание, нет, конечно, не только похоть, он же её любил, но, боже, вся эта мужская активность, эта ведущая за собой активность инстинктов, это неволя, ничего не остаётся, и потом забываешь, как чай, собак и те пирожные, забыл её пугливую нежность, она же его любила и хотела, боже мой… даже самцу во время гона можно делать всё по-другому… и он мог тогда понимать, мог, хотя и не разбирался в женщинах, ему не требовалось в них разбираться, их всегда было достаточно, тем не менее, он ведь понял, что ему попался клад и упустить его нельзя, более красивые будут, более стильные, сексуальные, творческие, они потом и были, но таких, драгоценных, не будет, и это тоже подтвердилось. Любовь и при этом сволочная практичность – нельзя клад упустить, поганое слово – «упустить» – вот ему потом и насыпали алмазов… Зачем звонил, когда у него была встреча с другой? Она сказала, что не хочет ни свиданий, ни постелей, только серьёзных отношений – момент был, чтобы всё закончить, не присваивать, а он понимал как легко ломаются эти намерения, никакие верующие девственницы не могут удержаться, когда любят, подлая такая проницательность. Неведение, где ты? Неведение, о котором можно только мечтать. Когда сказал: да, да, да – врал, хотел её и больше ничего. А потом ещё хотел победы в ней страсти, уравнивающей её с ним, чтобы была заметной и бесстыжей, и мучительской… – обманывал до последнего, до последнего, якобы он нормальный… Вот она идёт к нему: лицо, свет – это она, его любимая и его будущая жена, на всю жизнь, как тогда считалось… Он завис в мучительном состоянии, «рай вперед и рай назад» крутилось внутри – какой ещё рай тебе может быть – отвечай… Это «отвечай» возникло как стрела, будто пробило через спину и потащило вперёд… вперёд, больше деваться некуда, и незачем… теперь честно – хочу ответить, лгать нельзя, хочу ответить – нельзя ничего исправить, но он не в земле, не с червями, как все, а здесь, во Вселенной, на высоте и невозможно так перевешивать, так гнусно перевешивать, что-то должно быть положено на другую чашу весов, а положить нечего, значит, нужно спрыгнуть со своей, чтоб не перевешивать, чтоб уже без него, чтоб уже прекратилась вся эта его история… должны быть справедливые… да, мучения… чтоб соскребли это прошлое – и его вдруг, как страшное подтверждение, стала облеплять земная плоть – он прав! значит, он прав! – и рядом оказалась Люба, и всё это было честно: такая, как была, белокожая и смешливая, всегда была смешливая, скрывалась за этой смешливостью… это честная история, пусть будет как есть, как было. «Что ты так смотришь, Костя, – спросила Люба, – и сколько можно ждать тебя?» – тело ее, кожа были какими-то особенно мягкими, бороздка появлялась от простого прикосновения, почти без усилия, достаточно провести пальцем и остаётся след, а от поцелуев она вся становилась подарочного розового цвета и невозможно было отказаться, он тронул её, провёл пальцем, забыв обо всём – на груди у неё появился розовый след, а сосок просто засветился красным и она придвинулась, подложила подушку, радостная, прижалась и подставлялась бёдрами так ловко, что входить в неё было радостным и победительным наслаждением, она приникала покорно и каждое движение принимала радостно, таяла, воплощённая женственность, и он взмок с нею, и тиранил, тиранил её своим членом и излился в неё… И тут же очнулся… А-а-о!!.. Гос-по-ди… бо-же… Что это было?! Это я прямо здесь?! Как это могло… такое случиться!? он что? оказалось… ему показали… он показал сам, он просто животное… на самом деле, на самом дне… гос-по-ди… Он заплакал. Это после всех слов и решений – и что теперь делать – он плакал, понимая своё бессилие… Он знал Любу, её огонь и неумение отказать, её какую-то природную розовую нечистоту – также было и тогда, дома, когда Татьяна застала их, он был под кайфом, ударил Любу в ответ на её мат… а потом её уже нет, а Таня лежит на полу и ударяет головой об пол, и оказалось, что у него где-то внутри хранились все эти глухие удары, вот они, все, почти через равные промежутки… это и есть правда о нём… Каким-то лотерейным шансом он попал сюда на чужое место, а при этом… воплощая собой… представляя собой… но это нельзя… видимо, будет очень больно, а он всегда боялся боли, пытки, знал это про себя, ужасаясь судьбам замученных людей, знал ещё с детства, что не выдержит, тогда ещё решил, что нужно сразу стрелять в висок, а плакать можно, пускай, мозги отключить, сразу прыгать вниз, головой вниз, чтоб не покалечиться, а сразу разбиться, опережая пытки… ведь могут раздавить в прах, в ничтожество… нужно сразу, самому и сразу, а то не выдержишь – и он вытягивал и вытягивал из себя эту страшную перспективу, глуша увертливые слова, потому что теперь будут не слова, слова кончились, это там он человек слов, не слова, а слов, из какого сора и грохочущая слякоть… не нужно существовать, нужно искупать, искупить – и он рванулся, с каждым шагом все теснее обжимаясь испуганной плотью. Там, впереди, навстречу вырастали огромные чёрные воротища, которые уже встрепенулись, почуяли его издалека и дрогнули всей высотой, и стали разлепляться ему навстречу – а он бежал к ним изо всех сил, глушил голову, и рвался вперёд, и оттуда через щель прямо в глаза ему пыхнул ослепительный огонь и его разом втянуло туда, внутрь, в светящееся дымное жерло, и там, в этом горле, быстро-быстро хлещущий по сторонам узкий чёрный язык обвил и склеил его всего как кусочек грязи и рывком забросил к себе внутрь – и он уже падал с огромной высоты в открывшуюся до самого горизонта, кипящую огненными пузырями дьявольскую утробу, в которой корчились, исходя хрипом, человеческие червяки – и он закричал, разрывая легкие, но крик его был как писк в рёве бесчисленного пылающего полчища, и пламя уже достало до него, до плоти того, кто был когда-то Константином Картушевым…

… и разом всё исчезло. Его трясло, и трясло, и трясло… и в этой тряске плоть его и боль его отваливались и пропадали…

постепенно опять становилась видна панорама звёзд и Земля с её легкой проницаемостью во всех направлениях….

нескоро, но снова побежало время… и в наступившем покое разговор возник сам собой… если это можно было назвать разговором…

при отсутствии тела, пальцев, языка и прочей человеческой амуниции… при отсутствии слов, которые где-то там, отдельно, рождались…

поток, идущий от Арифьи-о-Гериты, отзывался в нем (или это былоуже во мне?) ливнями различных реакций, воспоминаниями, чувствами, мыслями, звуками, ассоциациями, картинками и словами – и всё это встречалось и собиралось где-то недалеко, вырастало в разные стороны, потом тянулось вверх, искало и обретало пары и сочетания, потом сомкнулось наверху, образовав условное яйцо, вокруг которого, центрального, пронизанного связями, появилось на разных расстояниях ещё несколько просторных – и это всё вместе было то, что Арифья-о-Герита называла словесным взаимодействием…

… Дальнейшая же роль К. Картушева, то есть, условно говоря, моя, это роль эдакого ловца словесной рыбёшки, использующего её смысловую и эмоциональную чешую для пересказа подсмотренных картинок. Насчёт рыбёшки – это только наполовину метафора, а наполовину следствие того, что язык располагается отдельно от меня. Эти оболочки "яйца" клубятся, занимая довольно большое пространство, и я должен не из собственной, формально отсутствующей, головы, а из него, быстро-быстро доставать средства для описания. С прежним, умершим, Константином Картушевым у меня отношения тоже уже такие «чешуйчатые», хотя, конечно, никто не может отменить близкого родства…

Вот! Это выскочившее – «близкого родства» – для обозначения себя как родственника самого себя, звучит смешно, и я рад, что могу ещё ощущать смешное, которое часто важнее, чем серьёзное. Как объясняться, когда течение времени сносит серьёзное, укоренённое, проверенное и научное, а для нового на его место нет человеческих понятий и нет способа придумать к ним подходы, то есть дорожки содержательных слов? Ведь дорожки серьёзных слов прокладываются по уже существующей основе, своего рода почве, пусть зыбкой, как вода, или даже воздух, или хотя бы по идее воздуха. Но когда нет ничего, ни чувств, ни понятий, ни образов – полный Обрыв Смыслов? Причём обрыв не в значении «глубокий каньон или труднопроходимый овраг», это бы ладно, с этим бы мы справились, зацепились бы как-нибудь за край, граничащий с привычной реальностью. А тут такой обрыв, какой иногда мы видели в кино: взрыв одновременно уходит вверх и в глубину, и разбегается во все стороны, обрушивая и обрушивая края, которые падают не на отсутствующее дно, а разлетаются куда-то в бесконечную пустоту. Сталкиваешься с таким процессом обрушения привычного знания, и у тебя нет ничего, ни подъёма, ни спуска к новому – ничего. Ничего серьёзного. Никаких серьёзных человеческих слов нет и никогда не будет. Но есть, выглядывают и выпрыгивают из темноты, посверкивая над чёрной провалиной тусклыми цветами побежалости, несколько несерьёзных слов из, скажем так, Несерьёзной, а потому свободной, Части Бесконечной Божественной Речи… Поэтому прошу считать то, что может с ходу показаться насмешливым, нереальным, ироничным или саркастическим – считать не чем-то случайным, от растерянности выплеснувшимся из сложившихся обстоятельств. Нет, это элемент конструкции, заменяющий то, что невозможно передать серьёзным словом. Таким образом мы сможем преодолевать смысловые пропасти невозможной ширины и глубины: бежишь над ней по несерьёзному бревнышку, которое само вырастает из-под тебя, вырастает, вырастает и вдруг обопрётся на что-нибудь уже весьма надёжное из, соответственно, Серьёзной Части Бесконечной Божественной Речи…

P.S. Потом для меня стало понятно, почему был выбран Картушев. Только аналогичное существо, то есть тоже человек, смог бы зафиксировать события сколько-то точным и понятным для своего времени словом и подходом. Не только в той, более близкой всем части, что называется Клязьма, но и в той, что называется Укатанагон.



Глава 3


Ах, лето! Спасибо, что притормаживаешь на самой своей середине, когда после пьянящего июньского очарования разогналось уже, кажется, безудержно. Спасибо за возможность распрямиться и оглядеться с вершины твоего холма, предвкушая впереди здоровенный сладкий ломоть июля и целый, с чуть подувянувшим арбузным хвостиком, август! На этом гребне славно катиться, откусывая и прожёвывая по дню оставшийся июль, и следить, следить как день за днём приближается крепкой мужской поступью великолепный август, а уж когда настанет он – благословлять и нежную сушь, и разом падающую на всё живое тёплую небесную влагу. Гулять, гулять, дышать и дышать! Тянуть драгоценную горьковатую ноту, когда подкрался уже двуличный красавец-сентябрь, иезуит проповедующий, который ранит нам сердце скорбным очарованием. «Готовься, – шепчет, – заканчивается твоё языческое бабье лето, сукин ты сын! И пусть впереди парочка, в цветастой обёртке, подарочных недель октября – но это всё, дружок, всё! – ноябрь! Ноябрь, который попробует на хрусткий зуб твоё самоуверенное грешное тельце!» Хорохоришься упрямым гоголем, кутаясь во всё более шерстяное, меховое и звериное, и затягивает, затягивает воронка сумрачных, тёмных дней, не различающих раннего вечера от сумрачного утра. Тешишь себя надеждой на новогодние праздники, хватаясь за них, как за соломинку тонущего года, а потом тоскуешь весь похмельный и никчёмный январь, которого лучше бы вообще не было в календаре! И тут настаёт она, ровно через полгода, расплата – Февраль!.. Поклон тебе, О, Нума Помпилий! Через три тысячи твоих февралей! Поклон и спасибо, что укоротил его! Ибо лют! Не трескучими даже морозами, поражающими в тебе чувство справедливости и меры, но лют правдой, беспощадной глубиной падения с волшебной июльской вершины на мёртвое февральское дно: счастливое дитя, радостно катившееся на зеленой волне, прикатило в мёрзлой звериной шкуре в свою тесную затхлую берлогу. Подорванный простудами, оживаешь надеждой и снова обманываешься в предательском марте, надеясь получить то, что получить можно только в мае. Где милосердие, где справедливость, родная природа, любимая с детства?! Обманутый заячьим весенним возбуждением, пробираешься, дрожа, через хохочущий, в дурацком колпаке, апрель, а долгожданный май возьмёт и огорошит тебя дождём со снегом! И на июнь смотришь удивлёнными глазами, чувствуя, как просыпаются понемногу под кожей новые задорные силы, не те, мартовские, суетливые и нервические, а настоящие, нужные, наверное, для чего-то серьёзного, прекрасного и невероятного. Ощущаешь наконец-то себя любимым сыном голубизны и бескрайней солнечной зелени, когда стоишь на середине июля, как альпинист на покорённой вершине, и озираешь окрестности года. Вот они, достойно пройденные тобой, сияющие и хмурые, равнодушные и прекрасные! А деньки через мгновение покатятся вниз по густо заросшему ягодному склону, всё вниз и вниз, набирая и набирая ходу.

На страницу:
2 из 6