
Полная версия
13 лет назад мне будет 13
То детское отделение, на первый взгляд, не выглядело плохо, но когда я туда поднялась и увидела, какие там условия… Оно сильно отличалось от того санаторного, но с тюремным я его сравнивать не стала. Хотя в один из дней, проведённых там, я в истерике просила маму, чтобы меня лучше перевели в тюремное. В тюремном я хотя бы могла в любое время суток лежать на кровати, а в четырнадцатом только по расписанию.
Для начала, я поняла, что в том отделении, мне абсолютно не с кем поговорить, потому что там лежали тяжелобольные дети, которые не разговаривали вовсе. А некоторые от сильно действующих препаратов спали, прям на полу, потому что в одну общую палату для мальчиков и девочек днём их не пускали, только ночью и в сон час, поэтому сидеть там тоже было негде. Только пол, и те места, которые ещё никто не занял. Вообще в том отделении было очень тесно: кровать на кровати, узкие проходы, даже изолятор служил спальней, из которой всё время по ночам был слышан крик, и ночи в отделении были кошмарными. Там была и другая половина отделения, на которой находились одни буйные мальчики под замком. Были там и такие братья-близнецы, один из которых был на моей стороне, а другой на противоположенной. Столовая была общая, но встречаться они тоже не могли, потому что вначале туда спускалась наша половина, а потом их, и сидели все на своих местах по разные стороны, но уже не вставали и не выстраивались в очередь за приёмом лекарств. К каждому подходила медсестра, заставляла открыть рот, и всыпала туда размолотые таблетки. Меня такая учесть не постигла, таблетки я выпивала сама, зато при каждом приёме пище «наслаждалась» какой-то дрянью от бронхита. Да, наконец-то начали мне лечить мой запущенный бронхит и мочевой пузырь ещё в санаторном отделении, к счастью, что в этом отделении этого не перестали делать, правда педиатр, которая меня лечила, тоже долго не могла меня найти после перевода, чтобы осмотреть, случайным образом увидела меня в коридоре, когда я шла. В этом же коридоре я стояла на коленях перед своим лечащим врачом психиатром и просила о пощаде…
Я испытывала, такаю сильную и физическую и душевную боль, что сдерживать слёзы могла только в течение дня, но когда наступало время отбоя, я долго плакала в подушку и молилась.
Однажды, ещё немного времени прошло, после того, как перевели меня в это отделение, приближались выходные, на которых должен был состояться день рождение моей подруги детства. Мы с ней дружили с трёх лет, и моя мама смогла упросить врача, чтобы она отпустила меня на выходные, чтобы я смогла сходить к Лене на день рождения, ведь для меня это стало бы ещё одной трагедией, ведь мы не пропускали наших дней рождений никогда. Не смотря на то, что никто не знал, где я в данный момент нахожусь, что со мной случилось, действие препаратов, на дне рождении я вела себя непринуждённо, поздравила подругу, играла со всеми, общалась и развлекалась, и на миг забыла о том, где я числюсь в данный момент. Там была одна девочка, моя знакомая и Ленина подруга, которая поправилась. Она рассказывала смешные анекдоты, один из которых я запомнила. Она шутила по поводу своего жирка, так она относилась к своему лишнему весу, и я не чувствовала себя там униженной этим. Ведь врачи во всех отделениях унижали и оскорбляли меня лишним весом, даже тогда, когда я весила нормально для своих лет, а поправляться стала в больнице, они всё равно продолжали мне говорить, что я много ем, зараз съедаю все мамины передачи, которые и в глаза не видела.
В этом отделении была одна детдомовская девочка, звали её Лена Воробьева, она была младше меня на год, коротко подстриженная под мальчика. Конечно, из сирот там много кого было, большая часть отделения, но именно Воробышек, так я запомнила Лену и могла называть, выполняла всю работу санитарок, не спала по ночам, чтобы успокаивать кричащих детей, которые мешали ночным дежурным спать, прибиралась в столовой. Я хотела помогать Лене в столовой, а заодно отвлекаться, но меня прогоняли. Потом её перевели в первую городскую детскую больницу с бронхиальной астмой, у неё долго держалась высокая температура. Тогда я очень позавидовала Лене и тоже хотела, чтобы у меня держалась высокая температура, чтобы меня, как и её перевели в обычную детскую больницу, хотя бы для того, чтобы мне перестали давать психотропные препараты, действие которых было невыносимо терпеть. Да и сама Лена, бывавшая в обычной детской больнице, рассказывала, что условия там лучше. И в этом отделении нас никогда не водили гулять, дневного света мы почти не видели, потому что всё время на окнах весели шторы, которые никогда не открывались. Мылись мы тогда, когда хотел этого медперсонал, а санитарное состояние оставляло желать лучшего, бачки у унитазов не работали, поэтому редко когда смывались. Раковины были очень низкими, возможно там раньше была ясельная группа, и изредка я там могла умыться только стоя на коленях. Своего отражения я тоже не видела, зеркал там не было. Передачи, которые приносили нам родители никогда до нас не доходили, а если что пропадало, и моя мама поднимала шум, всё спирали на Воробышка. Моя мама была единственная из родителей, которая могла поднять шум, написать жалобу, позвонить в Москву, все остальные просто боялись, хотя тоже говорили о плохом отношении и кражах, были там одни у одной девочке первоклашке, которая училась в моей школе. Она разговаривала, и я как-то один раз немножко поговорила с ней, и она мне назвала номер школы. Её папа поддерживал мою маму, но его жена, мама той девочки, заставляла его молчать. Понятное дело, будешь отстаивать свои права, или права своего ребёнка, твой же ребёнок за это и поплатиться.
Я поняла, что в таких условиях я долго не протяну, только ежедневная сладкая гречка на завтрак и ужин вызывала у меня тошноту. Лишь однажды нам как-то на ужин дали глазированные сырки, и мы все так радовались этому, я сразу его съела, а другие решили припрятать на стратегические запасы, когда ещё такую роскошь увидишь. Поэтому я решила просто всё терпеть, ведь с врачами разговаривать было бесполезно, если их даже не брали мои мольбы на коленях, то единственным выходом было терпение лекарств и всего, что я испытывала там. На фоне сильных побочных действий психотропных препаратов, я не только на скудном питании стала поправляться, у меня выросла грудь, из которой стало течь молоко. Для меня, с чего бы вдруг, персонально вызывали детского эндокринолога, который не числился при базе их больницы. От которой толку было столько же, сколько от молока, которое само по себе текло из моих грудей.
Я всё терпела и терпела, настал день выписки в начале марта, я оказалась наконец-то дома и от долгого перетерпения, в момент долгожданного расслабления, у меня произошёл самый настоящий нервный срыв. Я долго плакала, отмываясь и отмокая в ванне, я не стала, есть любимою, приготовленную мамой пищу, а просто вскочила и на эмоциях выбежала из дома на улицу. Почувствовала свободу и воздух, и от непонятных и забытых чувств улицы, привыкшей к физическому и психологическому насилию и издевательствам, я поняла, что мне очень плохо, и свой поступок, я до сих пор объяснить не смогу, я сама никогда не пойму, почему я так поступила. Наверное, я ещё ничего не осознала, ведь за такой период, мне столько пришлось пережить. Гоняли меня, как собачонку из отделения в отделение, пичкали всякой дрянью, причём эта дрянь менялась столько же, сколько лечащих врачей успело у меня побывать, да и не только лечащих, кто там только со мной не разговаривал, так называемые разные какие-то профессора, заведующие разных отделений, помимо лечащих, разные приходящие какие-то. Бывало такое, что собирался целый отряд врачей, вызывали меня, беседовали, потом лечащая врач куда-то уходила, возвращалась с моей любимой игрушкой слонёнком Сонечкой, давала её мне и заставляла объяснить всем, почему у меня игрушка. Они считали это отклонением, что я не должна в тринадцать лет интересоваться игрушками, мне должны нравиться мальчики, которых там было целое отделение. Меня так долго мучали, что в тот момент в моём детском и травмированном сознании что-то произошло, что поздним вечером, в кромешной темноте, выбежав резко из квартиры, забыв про дом и семью, вернулась сама обратно туда, откуда так долго рвалась.
Я позвонила в двери санаторного отделения, меня в удивлённом состоянии туда впустили, сообщили об этом всем врачам по домашним телефонам, а я сидела в холе вместе с дежурным медбратом и всю ночь не спала. Я не думала ни о чём, я просто потеряла себя… Я так долго ждала свободы, что когда её получила, не знала, как ею пользоваться, что мне делать, как жить, что решила вернуться в то месте, к состоянию которого привыкла, уже знала, как себя вести и что делать. Ведь дом я не видела долго, я уже даже забыла о существовании школы, друзей, стала забывать любимою пищу, стала забывать всё, что ранее меня окружало, что я любила, чем жила. Я даже не могла воспринимать нормальную человеческую речь, потому что другой никакой не слышала. Я стала забывать о природе, что существуют звёзды, ведь я их не видела, я мало что видела с окна, перед которым была решётка на замке, которая не позволяла приблизиться к окну. И то, это окно было в спальне с ограниченным доступом, и только в вертикальном положении, пока я шла до кровати, которая как раз была у окна, я могла одним глазком взглянуть в окно. Но и за ним была пустота, на территории больницы не было ничего, что связывало нас с внешним миром. Дома меня, даже, напугал телефонный звонок и звук телевизора, поэтому я из него выбежала, мне трудно было улавливать другие звуки, тишину, от которой я отвыкла, слышать приятный голос мамы. Всё во мне перевернулось в один миг. Единственное, на что я могла смотреть в том отделении, это на часы, которые там висели, да и то не для нас, а для персонала. На них я смотрела целый день, с перерывами погружалась в себя, потому что смотреть было больше не на что, разве только спящих на полу детей, но я уходила в коридор и сидела там одна, передо мной была только решётчатая лестница. Мама говорила мне, чтобы я не смотрела на эти часы, что тогда кажется, что время идёт долго, иногда я прислушивалась к её словам, погружалась в мысли, но снова и снова возвращалась к этим часам, движение которых было единственным приятным в том месте. Я следила за секундной стрелкой, которая продвигала каждую минуту ко дню моей свободы.
6
Наутро ко мне сбежались все врачи, я отвернула голову и не хотела ни с кем разговаривать, внутри меня всё провалилось, когда я поняла, что пришла к тому, от чего бежала. Врачи долго не знали, что со мной делать, ведь я была выписана, я лежала на кушетке в кабинете, у меня было повышенное давление, мне поставили впервые так нужный укол, а не приносящий вред, и что-то решая, меня собрались отправлять в то детское отделение, откуда была благополучна выписана. К сожалению, в тот день была смена той тюремной медсестры. Вначале я шла спокойно и сама, но дойдя до лестницы, у меня началась паника, ведь мне не хотелось туда возвращаться, я села на пол перед лестницей, схватилась за перегородку перил, и сказала, что никуда не пойду. Они меня окружили, всё время что-то говорили, просили, чтобы я отпустила перила, я этого не делала и была вся красная, хотя не плакала, меня всё равно просили отпустить руки, я не хотела, и сделала это, когда мне собирались, мерит давление. Я увидела, что принесли прибор. Видимо они боялись, ведь в детском отделении у меня подскакивало очень сильное высокое давление, настолько высокое, что оно даже для взрослых считалось высоким, и не удивительно, сколько мне всего приходилось терпеть и сдерживаться, а ещё нарушили мне весь организм вредными препаратами. Толи они меня, таким образом, обхитрили, толи я по своей детскости не заметила, что не схватилась сразу второй рукой за перила, да и другая рука была не крепко схвачена, что я сама была сосредоточена на измерении давления и напугана этим. Что в какой-то момент меня схватили за обе руки и потащили, прям войлоком по лестнице. Потом та тюремная медсестра выкрутила мне за спину руки каким-то своим тюремным приёмом, что у меня была страшная боль, от которой я подчинялась её физическому воздействию. Она вела меня по коридору в отделение, а когда от боли я пыталась вырвать руки, она зажимала мне их с такой силой, что боль переносила меня в другое пространство. Меня привели туда, хотели привязать к кровати простынёй, которую собирались порвать, но им не позволила этого сделать кто-то из персонала, возможно сестра-хозяйка. Да и зачем это всё делать, если они со мной справлялись безукоризненно, да я и не буянила, даже грубостей никому никаких не говорила, была настолько запуганным и беззащитным созданием, которое вообще ничего не могло там сделать, даже если бы и захотело. Мне поставили снотворное, которое на меня не действовало, я не стала лежать, встала, но врачи позвали меня к себе в кабинет, и я там просто у них молча сидела, в то время, когда одна из них принимала новую девочку. Потом они отправили меня спать, но на меня всё равно это снотворное не действовало, так и не подействовало. И вовсе не потому, что у меня отменное здоровье было, хотя это не так, особенно после их залечивания, а потому, что моё психологическое состояние и осознание действительности никак не дало бы мне заснуть. Потом меня увели в изолятор и поставили капельницу. Лежав под ней под пристальным наблюдением процедурной медсестры, я услышала разговор врачей, потому что изолятор находился напротив кабинета врачей, что некоторых детей впервые собираются вывести на прогулку. Я задумала побег, ведь у меня уже была уличная одежда, в которой приехала, в кармане куртки лежали пять рублей, сдача с проезда, и которых хватало, чтобы сесть в автобус и уехать домой. Разумеется, ещё лежа под капельницей, я стала расспрашивать процедурную медсестру о том списке, который намеревались составить врачи и отдать его медсёстрам. Та мне говорила замолчать и ничего у неё не спрашивать. Но на радостях, что я могу оказаться дома, и такой план может сработать, я и забыла обо всём, чему меня учили, что побеги эти бесполезные, да и в этом списке меня всё равно не оказалось.
Вскоре пришла ко мне мама, я выбежала к ней и увидела её глаза, могла прочитать в них только боль, она была видимо такой, что когда я начала её обнимать, не почувствовала взаимности. Мама была каменой. Она стала спрашивать меня, зачем я так поступила, но я не могла объяснить ей своего поступка, просила, чтобы она меня простила и забрала. Она поднялась к врачам, долго с ними о чём-то разговаривала, а потом вышла и сказала, что меня никто никуда отпускать не собирается. Сколько бы мама там не настаивала, не писала расписок, что всю ответственность она берёт на себя, никто ни шёл на компромисс, чтобы хотя бы меня каждый день забирать и привозить, и что гулять меня тоже не отпустят. Я стала упрашивать маму о прогулке, потому что мысль о побеге меня не оставляла, я даже не делилась ею с мамой, хотела просто убежать и всё. Я попросила маму, чтобы она хотя бы с ней упросила заведующую, отпустить меня немножко погулять, подышать напоследок свежим воздухом. Конечно, маме это сделать было нелегко, она написала не одну расписку, чтобы десять минут я проветрилась. Мы с ней вышли, белый свет на чисто белом снегу просто слепил мне глаза, я никогда не видела такого чисто белого снега, но откуда он там будет другим, если мы находились за столько километров от города, где далеко проезжая часть, и по этому снегу никто не ходил. Мы прошли с ней немножко по лесу, а потом пошли обратно через дома, которые там были. Их там было мало, но люди там жили, а их дети ходили в тот детский сад, который переделали в больницу. С каждым приближённым шагом, я упрашивала маму поехать домой, что я не хочу туда возвращаться, на отрицание этого и не понимания, я упала перед мамой на колени и просила не вести меня туда. Она сказала, что не может этого сделать, что написала не одну расписку, чтобы я погуляла, и если собираюсь бежать, то плохо после этого будет не только мне, но и ей. Я осталась сидеть на снегу, мама пыталась меня поднять, а я закричала, и хотела убежать даже от мамы, потому что не понимала, почему она не может позволить мне уехать домой, она крепко схватила меня, закричала, чтобы я встала, отдёрнула меня и вела, прям до самых дверей отделения не отпуская. Я просила её не вести, но она ничего не могла сделать. Звонок, дверь открыли, и резко закрыли, оставив маму по уличную сторону, а меня в коридоре, я закричала, что дайте мне хоть с ней попрощаться, но мне никто не дал этого сделать. Мы лишь на долю секунд успели друг на друга посмотреть, мамины глаза наполнились тоской, а я смотрела на неё так, как будто смотрю в последний раз, и мне казалось, что она сама готова расплакаться. Мне всего один раз в жизни приходилось видеть маму плачущей, когда я была ещё совсем маленькая, и причину тех слёз не знала. Я увидела тот взгляд, который придавал мне силы не расплакаться, сила маминого взгляда, силы её духа придавали мне уверенность, и я внутри сделалась каменной, чтобы не выдать своих чувств и боли.
На шум ко мне спустились врачи, лечащая и заведующая, я смотрела в пол, и понимая действительность, немного молча постояв, медленно сняла с себя шапку, опустила с ней руки, затем стала разуваться. Я старалась запоминать ощущения одежды, ведь знала, что её у меня отнимут, и сколько я там пробуду не известно, и одену ли я её вообще. Мы поднялись, меня отвели в раздевалку, которая тоже была под замком, где хранилась детская одежда, я сняла куртку, сама её повесила. Я получала столько удовольствия от этого раздевания, от прикосновения к верхней одежде, что я её сама снимаю и вещаю, а не забирают её у меня, и место нахождения её не известно. Уже знала, где она находится, и от этой мысли я ощущала такие незабываемые чувства. Раздевалась так медленно, как не раздевалась никогда в жизни, рассматривала одежду, как будто в последний раз, но те минуты быстро прошли. Я вернулась в отделение, вернулась к той боли и страданиям, забыла о часах, потому что с той минуты время для меня полностью перестало существовать, оно остановилось, и жизнь моя вместе с ним. Я уже не знала чего ждать и что со мной будет. Вспоминала проведённые моменты дома в ванне в пене, как я там мылась, потому что в больнице никогда не смогла бы помыться в ванне, а тем более в пене. Вспомнила блюдо, которое для меня приготовила мама, и мне в тот миг его так сильно захотелось, хотя чувства голода я не ощущала. Я физически совсем ничего не ощущала, даже боли в мочевом пузыре и бронхит меня не беспокоил. Я думала о том, что лучше бы тот подросток меня тогда задушил полностью, но переставала об этом думать, потому что всё время думала о маме, о её любви ко мне, о том, как она будет без меня, а я без неё. Что я должна быть сильной и жить ради неё, жить для неё. На миг я забыла обо всём, и начала вспоминать о прошлой жизни, о школе, о бабушке, о том, что у неё скоро день рождения, а через неделю после неё двадцать первого марта, у мамы. И эти воспоминания, и мысли мне помогали, я хоть как-то на время отвлекалась и забывала о действительности, уходила в нереальный выдуманный мир, в котором начала жить, строить и придумывать там свою жизнь, исходя из прошлого опыта и знаний. Мне было хорошо в том мире, там не было боли и страданий, там не было зла и войны, где есть Бог, и однажды, мне захотелось остаться в том выдуманном мире навсегда. Наверное, так оно и случилось, и я там живу до сих пор, потому что ту боль, те осколки от взорванной бомбы внутри меня не переставали колоть изнутри.
Люди видят моё светлое лицо, улыбку, иногда чему-то завидуют, но они не знают, что скрывается внутри меня. Мне как-то один человек сказал, что у меня чёрные глаза, хотя они были голубого цвета. А я подумала, что у меня чёрная душа. Чёрная не от того, что я чёрствая и злая, а от того, что в ней взорвалась бомба и разрушила мой внутренний мир, мою душу, а глаза это передавали. Началась война, я воевала не только с окружающими меня людьми, я боролась и с внутренним состоянием своей души, боролась с чувствами, подавляла боль и страх. И он, наверное, это немного заметил, а может, у моих глаз были слишком близко расположены вены, и ему показалось, что они чёрные. А может он говорил об области вокруг глаз, а не о самих глазах, но меня так поразило и испугало, что кто-то вдруг сможет заглянуть в мой внутренний мир, мою душу, узнать, что мне пришлось пережить, ведь мне этого никак не хотелось! После этого я мало смотрела людям в глаза, старалась избегать зрительного контакта, чтобы они не смогли заглядывать ко мне в душу, потому что мне страшно было им показывать то, что там было! Страх меня никогда не оставлял, я научилась с ним жить, вообще я жила так, что никто и представить не мог бы себе, что со мной происходило. Я могла назвать себя хорошей актрисой, которой хотела стать.
Жить вместе с болью не хочу,
Так тяжело и я молчу,
И сердце изнутри гниёт,
И мне покоя не даёт.
Я без души, а всё живу,
Не по земле, но всё хожу,
Не наяву, а всё ж дышу!
Но прилетит звезда ко мне,
И вновь я с нею заживу
Своё я сердце покажу!
Пока же не стучит оно,
Куда-то спряталось на дно,
На дно души моей гнилой!
В моей душе есть чёрный мир –
Он не живой,
Но он со мной!
Позже к нам поступила одна девочка, моя ровесница. Она оказалась двоюродной сестрой девочки, с которой я подружилась в санаторном отделении № 15. Эта девочка тоже станет проводить со мной время в коридоре. Вообще в этом коридоре не позволялось быть детям. Там стояли два кресла и маленький столик для взрослых, которые приходили к врачам, но мне сидеть было негде, и я никого не спрашивая, уходила туда. Конечно, меня очень часто оттуда выгоняли, но я всё равно уходила туда. Со временем на это перестали обращать внимание, не привязывать
же меня за это, да ещё ко мне присоединялась и другая девочка, и мы сидели с ней и общались. Она иногда выпрашивала у врачей какие-то игрушки, которые находились у них в кабинете, сидела и играла, я не думала ни о каких игрушках вообще, но потом стала присоединяться к ней, и мы играли вместе, даже иногда шутили и смеялись. И как-то мы с ней немного в том коридорчике подвижно разыгрались, и когда она побежала в группу отделения, я побежала за ней, она закрыла резко дверь, которая разделяла этот коридорчик с группой, и мой третий палец на правой руке резко врезался в дверь. Я громко закричала от боли, что на крик сбежались все. Конечно, Веру тогда наказали, но я боялась за неё и наказание больше, чем за свой палец, ведь это не просто какие-то запреты, её поведение могли воспринять не так, и посадить на тяжелые препараты. Моя лечащая врач сама испугалась от моего крика, что боялась прикасаться к моему пальцу. Естественно я не плакала, потому что привыкла к тому, что это самый большой запрет, поэтому так сильно и кричала, заменяя криком слёзы, ведь какой сильной я бы не была, боль от сломанной кости очень тяжело терпеть. Я знала, что он у меня сломался, даже раньше врачей, потому что сталкивалась со сломанной левой рукой, когда падала в колодец по вине своей лучшей подруги Даши, носящую знаменитую фамилию Пугачёва, с которой я дружила с первого класса. От подруги я тоже получила большой предательский удар, ещё в двенадцать лет, когда она меня назвала плохим словом «суходрищевой», как называли меня наши общие враги-одноклассники, которые били и унижали нас, но мы друг за друга всегда заступались. А Даша всегда им мстила, моча персональные полотенца каждого в унитазе, мочила все, кроме наших двух. Наша начальная школа располагалась в одном здании, что и детский сад, так и называлась школа-сад. У нас в классе был свой туалет, как в группе детского сада, где висели наши полотенца, своя раздевалка, а спальня служила игровой. Я так не любила свой класс, что однажды, получив публичное унижение от учительницы перед всем классом, обозвала одноклассников придурками. Потом со мной долго никто не разговаривал, даже пакостили, долбились в двери квартиры, писали на ней всякие гадости, на улице избивали, пинали в самые болезненные места: половые органы и по голове, таскали за волосы, но я никогда не плакала. Дашу тоже били, она плакала всегда, сдерживая слёзы при всех, прячась в туалете. Учительница меня тоже не любила, могла схватить за ухо, заставить встать в угол и в нём стоя писать контрольную работу. Светлана Михайловна не любила меня, потому что у моих родителей произошёл конфликт с заведующей детского учреждения, в котором мама и бабушка ранее работали дворниками, а заведующая была когда-то хорошей знакомой бабушки, а также соседкой по общежитию. Конфликт произошёл из-за того, что всех заставляли сдавать деньги на учебники, которые должны были выдавать бесплатно, и которые для меня мои родители через департамент выхлопотали. Они всегда законно отстаивали мои и свои человеческие права, но за это ты становился главным врагом общества, что не как все, а отличился, ведь даже самые бедные и то находили способы, чтобы делать так, как им говорят. Поэтому травля в начальной школе у меня была двойная, классная руководительница никогда не заступалась, когда меня обижали, кроме родителей жаловаться было некому, поэтому терпеть боль я научилась с самого детства. У Светланы Михайловны муж-милиционер покончил жизнь самоубийством, застрелившись служебным пистолетом, поэтому она была такая жестокая. Она обращалась ко мне исключительно по фамилии, имя никогда не называла, но меня это не расстраивало, потому что моя редкая фамилия Суховерхова3 была царского происхождения, и слышать её было особенно приятно. Я воспринимала, что ко мне относятся по-особенному, по-царски!