bannerbanner
Русская Литература XIX века. Курс лекций для бакалавриата теологии. Том 1
Русская Литература XIX века. Курс лекций для бакалавриата теологии. Том 1

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 7

Юрий Владимирович Лебедев

Русская литература XIX века: Курс лекций для бакалавриата теологии. Том 1

© Ю. В. Лебедев, 2020

© Костромская духовная семинария, 2020

© Издательский дом «Познание», 2020

Введение

«Забирайте же с собою в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое ожесточающее мужество, забирайте с собою все человеческие движения, не оставляйте их на дороге, не подымете потом!» – с такими словами обращался Н. В. Гоголь в поэме «Мёртвые души» к русскому юношеству. Писатель знал о счастливой особенности этого возраста, наделённого от природы даром такой щедрой восприимчивости и чуткости к Красоте, Добру и Правде, какая становится уже недоступной повзрослевшему человеку. Наша жизненная судьба во многом, если не во всём, зависит от тех добрых семян, которые мы посеем в свою душу в молодые годы.

Русскую классическую литературу XIX века один из героев немецкого писателя Томаса Манна назвал святой. Ни одна литература мира не дала человеку такого возвышающего и одухотворяющего идеала, какой утверждает литература русская. На это часто обращали внимание именно западноевропейские писатели. Классик австрийской литературы начала XX века Стефан Цвейг писал: «Раскройте любую книгу из пятидесяти тысяч книг, ежегодно производимых в Европе. О чём они говорят? О счастье. Женщина хочет мужа или некто хочет разбогатеть, стать могущественным и уважаемым. У Диккенса целью всех стремлений будет миловидный коттедж на лоне природы с весёлой толпой детей, у Бальзака – замок с титулом пэра и миллионами. И, если мы оглянемся вокруг, на улицах, в лавках, в низких комнатах и светлых залах – чего хотят там люди? – быть счастливыми, довольными, богатыми, могущественными. Кто из героев Достоевского стремится к этому? – Никто. Ни один». Не внешний жизненный успех, не богатство, не мнение в глазах окружающих, не звания, не чины, а внутренний мир человека независимо от его положения в обществе, жгучая христианская совестливость оказались в центре внимания нашей классической литературы.

Но высота идеалов, ею утверждаемых, предъявляет суровые и строгие требования к читателю. Чтение классики не развлечение, не отдых, а напряжённый духовный труд, требующий постоянной внутренней работы над собой. Если тебе не нравится, например, Некрасов, значит, ты ещё духовно не дорос до него. Классика никогда не льстит нашему самолюбию, не потакает порокам и слабостям человеческим. Она зовёт человека вперёд, она его тревожит, раздражает, делая явными его тайные грехи и несовершенства. Любовь к великой литературе даром никому не даётся: её нужно заслужить через трудный путь приобщения к тем ценностям и святыням, которые в ней заключены и которые она утверждает.

Ценности эти никак не зависят от наших мнений о них и от нашего к ним отношения. Они абсолютны, как земля, небо и солнце. Русский критик Н. Н. Страхов писал: «В таких великих произведениях, как “Война и мир”, всего яснее открывается истинная сущность и важность искусства. Поэтому “Война и мир” есть также превосходный пробный камень всякого критического и эстетического понимания, а вместе и жестокий камень преткновения для всякой глупости и всякого нахальства. Кажется, легко понять, что не “Войну и мир” будут ценить по вашим словам и мнениям, а вас будут судить по тому, что вы скажете о “Войне и мире”».

Русский писатель не потакает нашим слабостям, не щадит нашей грешной природы. Он заставляет читателя разобраться в себе самом, отделить в своей душе семена от плевел, добро от зла, высокое от низкого. Поэтому подходить к классике с бытовой читательской меркой «нравится – не нравится» нельзя. Настоящая любовь к литературе идёт дальше поиска эгоистических наслаждений. «У человека духовно неразвитого и беспомощного, – говорил русский мыслитель Иван Ильин, – “любовь” начинается там, где ему что-то нравится или где ему от чего-то “приятно”; она протекает в плоскости бездуховного “да” и стремится к максимальному внутреннему и внешнему наслаждению»[1]. Такого человека поэзия Некрасова, например, не может не раздражать своим призывом к жертвенности, изображением горя, несчастий, страданий. И проблема тут не в том, что у него не развит эстетический вкус. Она глубже, чем эстетические эмоции, она связана с ценностными установками, которые эстетическую восприимчивость направляют и определяют. Речь идёт о духовной любви, которая имеет мужество отвернуться от нравящегося и приятного, которая ищет не удовольствия и наслаждения, а духовного совершенства:

                   Не может сын глядеть спокойно                   На горе матери родной,                   Не будет гражданин достойный                   К отчизне холоден душой.

Есть русская пословица «Не по милу хорош, а по хорошу мил». Она приложима к оценке литературной классики, утверждающей ценности, не зависящие от наших вкусов, желаний и капризов. Она добивается, чтобы читатель признал её «по хорошу милой, а не по милу хорошей». Она говорит о человеке суровую, неприкрашенную правду. Чтобы принять её, нужно уметь самоотвергаться, нужно учиться чистить свою душу от сорняков, нужно основательно потрудиться. Но этот труд не пропадёт, он окупится сторицей.

Для русских писателей XIX века характерно в высшей степени ответственное отношение к слову. В. Ф. Одоевский, например, утверждал, что «ни одно слово, произнесённое человеком, не забывается, не пропадает в мире, но производит непременно какое-либо действие; так что ответственность соединена с каждым словом, с каждым движением души человека».

М. Е. Салтыков-Щедрин писал: «Когда утрачивается вера в животворящие свойства слова, то можно с уверенностью сказать, что и значение этого слова умалено до металла звенящего». Лживое обращение человека со словом он приравнивал к самому злостному богохульству. Главному герою своего романа «Господа Головлёвы» он дал прозвище Иудушка, вызывающее прямые ассоциации с Иудой Искариотом, предавшим Иисуса Христа за тридцать сребреников. Иудушка получает такую кличку за предательское отношение к слову.

Русская литература первой половины XIX века вступает в фазу творческой зрелости. Завершается процесс становления литературного языка, определяется её неповторимый национальный облик в ряду других литератур родственной ей христианской Европы. Русская литература этого периода решает задачи, которые в более зрелых литературах Запада были решены ранее, в эпоху Возрождения или в XVII – конце XVIII века. И потому наша литература щедро заимствует художественный опыт европейских литератур от возрожденческого реализма Шекспира, французского классицизма Расина и Мольера, литературы европейского Просвещения XVIII века до сентиментализма и романтизма современной ей литературы. Но все эти заимствования, в конечном счёте, прививаются у нас на русскую национальную основу.

В нашей литературе, начиная с Пушкина, «последний объём всякого художественного образа – страна и народ, а здесь заключены источники силы и свободы, здесь пути и выходы, неведомые одинокому оторванному явлению, – замечал Н. Я. Берковский. – Русский способ изображать всякое жизненное явление “на миру”, в общенародном кругу, “соборно”, есть и способ наиболее поэтический. Показать жизнь в её сообщённости с самыми могучими силами – это возбудить поэтическое сознание».

К нашей литературе неприложима схема традиционного развития зрелых европейских литератур: от возрожденческого реализма – к классицизму – сентиментализму – романтизму. На материале русской литературы эта схема нуждается в поправках и уточнениях. В творчестве зрелого Лермонтова, например, романтические произведения (поэмы «Мцыри» и «Демон») соседствуют с реалистическими («Герой нашего времени»). Дело в том, что романтизм и реализм у него сохраняют яркую национальную специфику.

Русский реалист использует опыт романтического освоения мира во всём его объёме, но одновременно расширяет этот объём, раскрывает трагизм существования замкнутой в самой себе романтической личности. А с другой стороны, русский реализм не ограничивает представление о реальности жизни только чувственным опытом, обращаясь к правде духовного зрения, духовного видения мира.

Вот один характерный пример. В 1810–1820-х годах в русской литературе идёт горячий спор о классицизме и романтизме. Аналогичные споры шли тогда и на Западе. Но в России этот спор приобретал совершенно иной смысл и иную направленность. Пушкин противопоставлял романтизму «ложному», к которому он относил и своё творчество южного периода, – «истинный романтизм», понимая его буквально как воскрешение Ренессанса. В набросках 1825 года «О поэзии классической и романтической» Пушкин называл представителями «чистой романтической поэзии» Данте, Шекспира, Рабле, то есть писателей западноевропейского Возрождения. Одновременно он отнимал право называться романтиками не только у русских, но и у многих современных писателей европейского романтизма.

Считая отцом истинного романтизма Шекспира, писателя позднего английского Возрождения, Пушкин предъявляет к романтизму совершенно далёкие от эстетических вкусов европейских романтиков требования: многосторонность в отражении жизни, «вольное и широкое изображение характеров» (здесь Пушкин противопоставляет односторонность Байрона многосторонности Шекспира), «истина страстей, правдоподобие чувствований в предполагаемых обстоятельствах», «смешение родов», комического и трагического, изысканность необходимых иногда «простонародных выражений».

Всех этих качеств лишён современный западноевропейский романтизм, и все они находятся Пушкиным у Шекспира. Таким образом, в представлениях русских писателей 1820-х годов «романтизм» был не чем иным, как искусством ренессансной природы. «Пушкинское определение “романтизма” Шекспира есть, в сущности, не что иное, как определение реализма ренессансного типа», – утверждал В. В. Кожинов[2].

Возрожденческий реализм Пушкина явился тем зерном, из которого вырастает литературный процесс ХIХ века. Это обстоятельство и обусловит, в конечном счёте, то влияние, которое русская классическая литература окажет на развитие литературы мировой, и то высокое место, которое она займёт в ряду других литератур Западной Европы и всего мира. Аналоги русскому реализму в западноевропейской литературе можно найти не только и не столько у Бальзака и Золя, современников Пушкина и Гоголя, сколько у Шекспира и Сервантеса, Данте и Рабле – великих реалистов эпохи Возрождения. Русскому реализму XIX века свойственна та же самая широта изображения жизни в общенациональном ракурсе, та же самая «шекспировская» полнота постижения человеческих характеров, и, наконец, тот же самый антропоцентризм, основанный на ощущении безграничных возможностей человека.

Но в зерне русского представления о человеке лежит православно-христианская антропология (учение о человеке), существенно отличающаяся от антропологии литератур Западной Европы. Русский реализм свободен от соблазна обожествления человека, свойственного западноевропейскому Возрождению, от искушения – «и будем, как боги». Начиная с Пушкина, наша литература утверждает гуманизм, основанный на сознании, что образ человека держится силою более высокой, чем он сам.

«Судите наш народ не потому, чем он есть, а по тому, чем желал бы стать, – говорит Достоевский. – А идеалы его сильны и святы, и они-то спасали его в века мучений; они срослись с душой его искони и наградили её навеки простодушием и честностью, искренностью и широким всеоткрытым умом, и всё это в самом привлекательном гармоничном соединении. А если притом и так много грязи, то русский человек и тоскует от неё больше всего сам, и верит, что всё это – лишь наносное и временное, наваждение дьявольское, что кончится тьма и что непременно воссияет когда-нибудь вечный свет».

Любовь к народу – не потакание его слабостям, а утверждение христианских ценностей, живущих в нём. Любовь к родине – не слепое поклонение власть предержащим, а утверждение высокого идеала «святой Руси», страны праведников – усопших и ныне живущих. История Отечества – не только продукт свободных человеческих усилий, но и процесс, в котором действует невидимая Воля – Божественный Промысел, Провидение, – направляющая ход событий в нужное русло тогда, когда человеческая воля нарушает предвечный божеский Закон.

Однако уже в литературе пушкинского периода с христианской духовностью вступает в нарастающий спор другая сила, получившая во второй половине ХIХ века название «нигилизм». Русский писатель, не исключая и Пушкина, не мог не чувствовать в себе угрожающих голосов этой тёмной стихии отрицания и сомнения. Она заявит о себе в трагических раздумьях Баратынского о ничтожестве человека, в «Демоне» Пушкина, а затем усилится в творчестве Лермонтова и Гоголя, Толстого и Достоевского. В этой силе проявляется порою праведный гнев на несовершенство окружающего мира. Но в глубинной основе своей эта сила оказывается лишённой главного – творчески-созидательного начала.

Вопросы и задания

1. Почему русскую классическую литературу XIX века называли святой?

2. Почему чтение классики не развлечение, а напряжённый духовный труд?

3. С чем связано ответственное отношение русских писателей к слову?

4. Сформулируйте основные черты национального своеобразия русской литературы в сравнении с литературой Западной Европы.

О генетических корнях классической русской литературы XIX века



«Наша литература – наша гордость, лучшее, что создано нами как нацией, – говорил А. М. Горький. – В ней – вся наша философия, в ней запечатлены великие порывы духа; в этом дивном, сказочно быстро построенном храме по сей день ярко горят умы великой красы и силы, сердца святой чистоты…».

Русская письменность в течение семи столетий была религиозной. Литература «светская», или «новая», появилась у нас гораздо позднее, чем в Западной Европе. Семь веков на Руси утверждала себя словесность. Именно словесность, потому что в литературе ценится искусство, изобретательность, умелое владение автора художественными приёмами, игра воображения. Русская словесность такой литературности осознанно чуждалась.

Произведения литературы с вымышленными сюжетами и персонажами существовали тогда в средневековой Европе (например, рыцарские романы) и в Византии (например, романы любовные). Но в русской словесности таких произведений не было. Вплоть до XVII столетия древнерусская письменность не знала ни вымышленных героев, ни любовных романов, ни утончённой лирики, подобной западноевропейским миннезингерам и трубадурам.

Древнерусская книжность была иной. Эстетическая функция в ней не стала самостоятельной. Она подчинялась целям воспитательным, просветительским. Почему же «игры» воображения древнерусский книжник считал кощунством?

Душой древнерусской словесности был церковнославянский язык. В середине IX века солунские братья Кирилл (Константин) и Мефодий изобрели славянскую азбуку. Они создали её специально для перевода с греческого языка боговдохновенных текстов. Обретение письменности явилось для нас событием священным.

В широко известном на Руси болгарском «Сказании о письменах» Черноризца Храбра говорилось: «Вот если спросить книгочеев греческих так: кто вам письмена сотворил или книги перевёл, или в какое время, – то редкие из них знают. Если же спросить славянских грамотеев так: кто вам письмена сотворил или книги перевёл, то все знают и, отвечая, говорят: святой Константин Философ, нареченный Кириллом, – он нам письмена сотворил и книги перевёл, и Мефодий, брат его».

Древнерусские люди считали церковнославянский язык носителем божественных истин. Книжность, письменность и даже сама азбука были для них священны. Русские люди высоко оценивали свой письменный язык в сравнении, например, с католической латынью. Ведь латынь в Западной Европе была не только богослужебным языком, но ещё и языком римской языческой литературы. На латинском языке в Средневековье создавались как церковные памятники, так и светские сочинения. То же самое совершалось на греческом языке. Церковнославянский язык был иным. Письменность православных славян на протяжении столетий имела строго религиозный характер.

К созданию произведения древнерусский книжник относился иначе, чем литератор. Он не считал себя творцом. Он стремился быть «инструментом» в руках Бога и писать не по своему произволению, а по Божьей благодати. Нестор-летописец прямо говорил о себе, что он “груб и неразумен”. Епифаний Премудрый, создавая «Житие преподобного Сергия», умолял Бога, чтобы Он вразумил его, «неучёного и неразумного». Творчество воспринималось в Древней Руси не как «самовыражение», а как Божественный акт.

«Истинный Творец, – размышлял древнерусский книжник, – не я, а Бог, создавший небо и землю, подаривший мне Слово. Это Слово священно. Самоуправное обращение с ним – это кощунство, это преступление против Создателя». Древнерусский писатель относился к своему делу очень ответственно. Он долго очищал душу постом и молитвой, прежде чем взять в руки перо. Только внутренне чистый человек мог быть достойным проводником Божественной благодати. Поэтому многие известные нам древнерусские писатели за свою праведную жизнь удостоены святости.

Древнерусскому человеку было чуждо представление о литературной собственности. Тексты большинства произведений русской средневековой письменности анонимны, как тексты фольклора. Древнерусский писатель не стремился запечатлеть в письменах свою индивидуальность. Он не слишком заботился об оригинальности, о непохожести на других. Напротив, он охотно использовал достижения предшественников, следовал их примеру, старался точно исполнять правила, которые сложились в литературе до него.

В XVII веке наступают перемены. Наша литература принимает светский характер. Если раньше писательский труд был привилегией духовенства, то теперь литературой стали заниматься миряне. Возникло новое представление о творческом труде как личном деле писателя. Начали оформляться понятия литературной собственности, авторского права.

Казалось бы, создание светской литературы должно было лишить писательский труд в России религиозного ореола. Однако этого не произошло. Н. А. Бердяев замечал: «…В русской литературе, у великих писателей религиозные темы и религиозные мотивы были сильнее, чем в какой-либо литературе мира… Соединение муки о Боге с мукой о человеке делает русскую литературу христианской, даже тогда, когда в сознании своем русские писатели отступали от христианской веры».

Русские читатели резкой гранью отделили литературное творчество от остальных искусств. Поэт по-прежнему выступал для них в роли носителя высшей истины. А его поэтическое слово по-прежнему получало ценность Слова, дарованного свыше, осенённого Божественным авторитетом. Русские люди были глубоко убеждены, что право говорить от лица Истины даётся тяжёлым трудом. Оно завоёвывается самопожертвованием, аскетическим подвигом. Рылеев в думе «Державин» писал:

О так! нет выше ничегоПредназначения Поэта;Святая правда – долг его;Предмет – полезным быть для света,Служитель избранный Творца,Не должен быть ничем он связан;Святой, высокий сан ПевцаОн делом оправдать обязан.

Творчество поэтов по-прежнему оценивалось на Руси необычайно высоко. Поэзия воспринималась как «язык богов». Сохранялось требовательное отношение к личности поэта. На Западе, например, никому не приходило в голову ставить под сомнение ценность педагогических сочинений Руссо, хотя все знали, что их автор отдавал своих детей в воспитательные дома. В России такое было невозможно. Оставался неизменным принцип: «живи, как пишешь, и пиши, как живёшь».

Авторитет новой русской литературы в XVIII–XIX веках не только не умалился, но даже возрос. Начиная с петровских реформ, на личность писателя выпала особая духовная нагрузка. Это было связано с тем, что реформы расшатали устои Православной Церкви. Пётр упразднил Патриарха, учредил Синод и назначил себя главою Церкви.

Но тут же возникла неразрешимая проблема, связанная с тем, что русский народ не признал царя святым, а заодно усомнился и в авторитете Церкви. Митрополит Вениамин (Федченков) в книге «На рубеже двух эпох» замечал: «…Влияние Церкви на народные массы всё слабело и слабело, авторитет духовенства падал. Вера становилась лишь долгом и традицией, молитва – холодным обрядом по привычке. Огня не было в нас и в окружающих…»[3].

Академик А. М. Панченко замечал, что в русских святцах вплоть до начала XXI века не было ни одного царя – при множестве святых князей. «Вряд ли это случайность: святости удостаивается тот, кого любят, царей же у нас не любили, а боялись. Кого же выбрать?» Где же искать источник святости, без которой русский человек не мыслил своего существования?

И вот в качестве духовных авторитетов русские люди выбрали своих писателей. «Поэт (независимо от того, пишет он стихами или прозой) – вечная русская проблема. Нигде так не мучают поэтов при жизни и так не чтят после смерти, как в России. Мы прибегаем к ним с сегодняшними заботами, уповая на помощь Пушкина и Гоголя, Достоевского и Толстого – людей, которые давно скончались и у которых была другая жизнь и другой опыт. Ясно, что мы числим их не по разряду истории, но по разряду вечности… На рациональном Западе – и католическом, и протестантском – сейчас дела обстоят иначе. При всём уважении к Руссо, Шекспиру, Гёте французы, англичане, немцы не станут отягощать их насущными своими вопросами»[4].

Вопросы и задания

1. В чём заключается национальное своеобразие русской словесности?

2. Какой отпечаток древнерусская словесность придала всей русской классической литературе? Почему в русской литературе у великих писателей религиозные темы и религиозные мотивы были сильнее, чем в какой-либо иной литературе мира?

Николай Михайлович Карамзин (1766–1826)


Карамзин и европейский сентиментализм

В статье «Что нужно автору?» (1793) Карамзин писал: «Говорят, что автору нужны таланты и знания: острый, проницательный разум, живое воображение и прочее. Справедливо, но сего не довольно. Ему надобно иметь и доброе, нежное сердце, если он хочет быть другом и любимцем души нашей». Дурной человек не может быть хорошим автором, и, прежде чем браться за перо, надо «спросить у самого себя, наедине, без свидетелей, искренно: каков я? ибо ты хочешь писать портрет души и сердца своего».

В этих словах проявилось неприятие идеологии и эстетики классицизма, где царил культ гражданских добродетелей. Всё в человеке подчинялось законам разума, а индивидуальное, личное, частное отметалось. Дух поэзии классицизма, рациональной, строго регламентированной, отвечал историческим задачам России в эпоху петровских преобразований, когда единой державной воле подчинялись все личные интересы, когда общественный долг требовал от лучших людей отказа от своего «я» для блага Отечества.

Но во второй половине XVIII века, в пугачёвскую пору и после неё, возникло неведомое петровскому периоду ощущение внутреннего беспокойства. Пошатнулись твёрдые устои российской государственности. Какая-то непознанная, ускользающая от законов разума глубина раскрылась вдруг и в отношениях между людьми, и в душе каждого человека. Ещё совсем недавно признанный в нашей литературе классицист А. П. Сумароков утверждал: «Ум завсегда чуждается мечты!» И вот теперь М. М. Херасков в поэме «Пилигримы, или Искатели счастья» (1795) заявил обратное: «Но где же нет мечты? Вся наша жизнь мечта!»

Культурная часть русского общества оказалась восприимчивой к новому литературному направлению, возникшему на Западе и получившему название «сентиментализм». Напомним ещё раз, что сторонники этого направления называли свою поэзию чувствительной, или сентиментальной (от слова sentiment – чувство). Родиной сентиментализма стала Англия. Писатели-сентименталисты проявляли интерес к изображению обыкновенных людей и обыкновенных человеческих чувств. Литература, питавшая вкусы английской аристократии, казалась им сухой, манерной и безжизненной. Разуму они предпочитали чувство, отвлечённым гражданским доблестям – глубину простого человеческого сердца. Рационализму классиков они противопоставили христианский идеализм, в основе которого была не абстрактная любовь к человечеству, а любовь-сострадание к каждому конкретному человеку со всеми его грехами и добродетелями.

На страницу:
1 из 7