bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 8

Дина проводит с ним три дня плюс выходные, а потом вынуждена уехать – на больший срок отпуск не дают. На час-полтора регулярно заезжает Элла, навещают немногочисленные знакомые. Чаще же Костя один. Обещают выписать в самом конце недели, подолгу в госпиталях не держат, но уж больно слаб он, не представляет, как самостоятельно управляться будет. Но все это не имеет никакого значения по сравнению с главным – он будет жить. Жить со здоровым сердцем. Ходить, бегать, прыгать, не чувствуя одышки. И оценит происшедшее с ним как некий сигнал, знак, чью-то волю, распоряжение свыше. Он, Костя Ситников, и впрямь удачник, счастливец, а мог концы отдать в одночасье. И впереди ждет его немало такого, о чем и не подозревает, создает он себе настроение, и будто нет госпитальной палаты, боли, лекарств, врачебных обходов, всего того, что совсем скоро останется лишь воспоминанием.

Перед выпиской получает он напутствие от Вайнштока, что может и чего не может делать (не может поднимать тяжести, плавать, грести, пока окончательно грудная клетка не срастется, и сексом не может месяц заниматься, а может и обязан ходить как можно больше). В субботу дочь привозит его из госпиталя домой. Элла, молодец, нанимает на первые две недели сиделку – немолодую даму-нелегалку, бывшую учительницу начальных классов. В трудный момент именно Элла, бывшая его подружка, проявляет заботу, а не Маша, ради которой Костя оставил ее. Он пытается произнести слова признательности, Элла поджимает губы, делает вид, что принимает благодарность, а у самой глаза холодные – не может простить и забыть. Сиделка ходит в магазины, варит обеды, никак не может уразуметь, что крепкие бульоны, мясо и сметана напрочь запрещены Косте, а требуется ему строгая диета, хотя бы первые месяцы. На просьбы все это выбросить из меню, а готовить салаты, каши и рыбу бывшая училка хмурится: она-то лучше знает, как поднять на ноги больного. А еще донимает его бесконечными разговорами, от которых Костя быстро устает. Но все равно хорошо, что она есть, сам ходить по магазинам и кашеварить Костя не в силах. Стоит безумная августовская жара, под сорок, два кондиционера шпарят в квартире, как бешеные, носа из дома не высунуть, а ему ходить, ходить надо, чем больше, тем лучше, и он вынужден мерить шагами гостиную под аккомпанемент жужжания сиделки.

И когда, наконец, в ее сопровождении в первый раз выходит на улицу и медленно проходит один квартал, между авеню М и L; и когда каждый день прибавляет по одному кварталу; и когда, все еще слабый, похудевший на девять килограммов, с огромным усилием открывает тугую дверь лифта, с которой легко справляются девочки-младшеклассницы; и когда уже через три недели после операции легко, на едином дыхании, на близлежащем школьном стадионе проходит по тартану меньше чем за полчаса восемь кругов по четыреста метров и ощущает, как раздуваются мехи легких, будто камера футбольного мяча, накачиваемого насосом, былой силой и упругостью наливаются мышцы, поет и ликует душа, – тогда Костя вновь и вновь произносит про себя покуда еще непривычные слова придуманной им молитвы, благодаря Бога за все, что не случилось и что случилось с ним.

Уже десятого сентября выходит он на работу. Зеленый, исхудавший (бледная спирохета, как сам себя называет, глядя в зеркало), зато легкий на лестничный подъем и пешие прогулки. На стадионе возле дома каждое утро отмеривает спортивным шагом пять километров, аж ветер в ушах. Забывает о сердце напрочь – ни болей, ни одышки. Починили его изрядно.

Лишь однажды, ровно через год плюс один день, посещает забытая загрудинная боль. Причина вполне понятная, объяснимая: происходит то, во что Америка, в сладком сне существовавшая, беззаботная, безмятежная и – беззащитная, не сразу поверит.

Звонит Элла без чего-то десять и истерически: «Беги к телевизору, самолет случайно врезался в башню Всемирного торгового!..» Случайно… Так думает абсолютное большинство, пока второй «Боинг» не врезается в другую башню. Это уже не случайность. У Кости пациент, оставить его нельзя, прибегает он в госпитальное кафе, где стоит телевизор, уже в одиннадцатом часу, когда все свершается. Повторяются кадры самолетных ударов, выплеснувшегося из билдингов оранжево-фиолетового огня, потом на экране одна башня начинает оседать, шпиль ее едет вниз в клубах серого дыма (уж не голливудская ли съемка – чудо компьютерной графики? – стреляет в голову безумное), неокрепшее сердце биться начинает испуганным воробышком, давит грудь, и кажется, все, хана. Как тем, в башнях. Но обходится…

Недели через три едет он с Даниилом в первый раз смотреть на руины. Выходят на станции «Брод-стрит», и уже на перроне, едва покидают вагон сабвэя, окутывает запах крематория двадцать первого века. Никакому Зюскинду, придумавшему гениальное чудовище Жан-Батиста Гренуя, повелителя летучего царства запахов, не описать сложнейшей гаммы того, что ударяет в ноздри, а уж Косте и подавно. Смрад этот изобретен впервые из, казалось, несопоставимых элементов: выплавленных в плазменном тигле железобетонных конструкций, электрических кабелей, стекла, пластика, краски, электронной начинки компьютеров, канцелярских принадлежностей, одежды, человеческой кожи, мяса, костей, волос, немыслимым образом соединившихся в зловещем действе Сатаны. Миллионы обонятельных клеток сопротивляются, бунтуют, пытаются отторгнуть этот смрад, но он все равно проникает внутрь, вселяя утробный ужас…

Далеко их, несмотря на ксиву редактора, не пускают, везде кордоны полицейские, смотрят они со стороны Бродвея в прогал между закопченными, странно уцелевшими домами на то, что еще недавно высилось здесь, и, не сговариваясь, одновременно вспоминают, как вместе год с лишним назад были на приеме еврейской филантропической организации (у Даниила приглашение было на два лица) и как оба, затаив дыхание, потрясенные неземной красотой, глазели из огромного оконного проема сто четвертого этажа на верхушки окрестных небоскребов…

Запах крематория в нижнем Манхэттене растворится лишь через месяцев девять.

Прививка от излишней доверчивости и сентиментальности окажется слишком болезненной для страны.

3

Зима выдается нескончаемая, переменчивая, со снегом, ветрами и холодами, солнцем и дождями и снова морозами, дни грустные, никчемные, удручающе похожие летят, будто ветер листки отрывного календаря бесцельно ворошит. Костя давно замечает: чем скупее жизнь на события, тем быстрей проносится. Время его с сорока до пятидесяти долго, плавно текло, ярко огонечки вспыхивают, едва вспоминать начинает: то было, это происходило, работа с увлечением, командировки, люди какие встречались, а после пятидесяти никаких тебе огонечков – темень сплошная и мрак. Маша последний год единственным огонечком и светит. Вернее, светила.

Она изредка навещает Костю. Как со старым товарищем, делится новостями, без утайки рассказывает: с Андреем не встречается, он вроде бы отстал от нее или, как обычно, затаился зверем перед новым прыжком, зато мальчик-американец с работы письмами электронными засыпает, а на днях пробует неуклюже в любви объясниться. Еще через две недели объявляет: мальчик предложение сделал. Повез ее к своим родителям, с матерью и братьями Машиными встретился.

– Но ты же его не любишь! – чуть ли не в крик Костя.

– Откуда ты знаешь?.. Он хорошим мужем будет, я чувствую. И человек интересный, многое знает.

В Косте все переворачивается. Вот и сказке конец. Как просто и нелепо. Почему же нелепо – вполне лепо. Ни одного мига не рассматривала Маша его, Костю Ситникова, в роли мужа, а после того, что случилось с ним, и подавно. Хорош муж – на четверть века старше, да еще с сердцем оперированным… и зарабатывающий меньше жены. Полный букет удовольствий. Если бы любила, не посмотрела бы ни на что. Ну, а он сам, видел ли себя в роли мужа? – и честно признается самому себе: нет, не видел. Несбыточным казалось или что-то иное мешало? А может, тоже не любил до конца, беззаветно и полно, не горел сокровенным пламенем… Льстило: рядом молодая красивая девка. Но режут по живому ее откровения…

В тот вечер, после ухода Машиного, напивается Костя. Достает бутылку «Хенесси» и опустошает почти всю. Не пил так в Америке никогда. Засыпает в полубреду, вскакивает среди ночи – кружится все, жужжание странное в голове. Куда-то стремительно летит, ужас внутри, сердце молотом о ребра бьет. Давление, видно, сумасшедшее. Ну и черт с ним, лучше уж так, думает и запекшимися губами жадно сок грейпфрута пьет. На работу не идет, взяв отгул. И только к утру следующего дня в себя приходит.

Из дневника Ситникова

Вспоминаю, сравниваю помимо воли. К Полине у меня с самого начала, чуть ли не с первых свиданий – ровное, стойкое тепло, переросшее в уважение, признательность, духовную близость, слитность, уверенность в том, что, случись беда, не обманет, не предаст. Но всегда – ровное, стойкое тепло и никогда – термоядерная реакция, сгусток неуправляемой энергии, плазменный взрыв.

А Маша? Люблю ли ее? Тепло это или взрыв, высокая ли болезнь, делающая нас на какое-то время незащищенными, беспомощными, наивно-счастливыми, сходящими с ума? И если это вырвавшийся из-под контроля испепеляющий сгусток неуправляемой энергии, то за ним всегда ядерная зима.

Для русского человека одиночество страшнее, чем для американца. Русский по духу, самой сути своей таков: рванет рубашку на груди, начнет исповедоваться первому встречному – и уже на душе легче. Да и дружба иная у нас, более теплая, искренняя, открытая. Можно ли поверять сокровенное тому, кто с течением обстоятельств может оказаться конкурентом в борьбе за место под солнцем? – думает американец. Люди здесь высоко ценят одиночество, ищут его, безмерно боясь, и свыкаются с ним. Это – норма их общежития. Русские же от одиночества лезут в петлю. И дружить нам с американцами сложно. Почти нет примеров предельно искреннего общения. Я среди своих знакомых не знаю ни одного, кто имел бы закадычного друга-американца. Мы разные. Совсем разные.

Почему тоска и безнадежность внутри… Неужто не прав Шопенгауэр: кто не любит одиночества, тот не любит свободы? Я люблю свободу, однако не в силах быть сейчас один. Не в силах, а буду, ибо никого не желаю видеть, кроме Маши. Как скоро это пройдет?

Одиночество – замечательное состояние, но не тогда, когда ты один.

Завертелись, закружились волчком события, как в Костиной дурной, с пьяного угара, голове. И вот уже рассказывает Маша новые подробности, безжалостно, не щадя, безразличная к его состоянию, неужто не разумеет, что больно ему слышать про первую ее брачную ночь, наконец-то свершившуюся после того, как в мэрии расписалась со Стивом, – до этого он, верный еврейской традиции, с ней не спал, приводя Машу в замешательство; про то, как прекрасно ладит молодой муж с дочками ее: на одном языке говорят, реалии здешние им понятны и ясны, девчонки в Америке выросли, и нутро у них американское; про то, как много легче Маше стало, не надо по-сумасшедшему вкалывать в выходные: две получки – это не одна. Однако голос… голос вовсе не счастливой женщины. Пару раз ловит Костя в ее интонации то, над чем особенно много в последние дни думает: несравнимо лучше любить самому, чем разрешать себя любить. Простая истина, но мудрая. В противном случае покушение на твою свободу и независимость, ты словно кому-то чем-то обязан, но с какой стати? Оттого так раздражает направленная на тебя любовь, что не можешь ответить тем же и кажешься себе неполноценным. Чувствилище (ах, какое словцо вычитал однажды у Петра Струве!) твое дремлет. А так, чтобы и ты, и тебя, – не выходит ни у кого, наверное. И у Маши не выйдет.

Негодует она, когда Стив цветы ей на рабочее место приносит, она с коллегами что-то в своем «кубике» обсуждает, а он с места в карьер: То ту dear wife! (Моей дорогой жене!) – и розы свои сует. Со стыда готова провалиться: во-первых, работаем в одной фирме, по здешним меркам не очень хорошо, во-вторых, одни бабы вокруг, большинство незамужних, жутко завидущие, поедом есть начнут, и так разговоры о нас. Стива чуть не убила. Нашел где влюбленность демонстрировать. Второй раз беленится, когда Ветка, дочка, заболевает, – вдруг давление у нее падает, дикая боль головная, лежит пластом, Стив на фирме, у него вечерний график, а Маша давление толком мерить не умеет, не слышит удары. Так он отпрашивается с работы и мчится давление мерить. Измеряет и обратно в офис. Почти два часа туда-обратно. Ну, не чокнутый? Наверное, слишком сильно любить – плохо, а?

– Особенно если в ответ ничего, – слетает с Костиного языка.

– Ну почему же? Я Стива тоже люблю. По-своему.

Костя Машу в немом изумлении слушает: все-таки многого в ней раньше не видел, не замечал, или не хотел замечать. Настоящая любовь не та, что разлуку долгие годы выдерживает, а та, что за долгие годы близости не меркнет. Всего месяц какой-то, и уже – «чуть не убила»… «Для жизни семейной он хорош»… Разве так о любимом мужчине говорят? Шанс использовала, внезапно выпавший, зло думает; это как в лотерее джекпот (фу-ты, черт, откуда такие сравнения в голову лезут!). Маша и не отрицает расчета определенного – «иначе вообще никогда замуж не вышла бы». И чем дальше, тем сильнее копиться начнет в ней раздражение. Может, скоро изменять начнет. Правда, отрицает: «Таким мужьям грех изменять». Наверное, грех. Но изменяют и таким.

Однажды Маша час держит его на телефоне. Не отпускает, признается: скучает по русской речи, на службе и дома один английский. Как Стив появился, дочки совсем русский забыли. Есть и другая причина, не произносится, но подразумевается – Костя ведь самый близкий ей по духу, по нутру мужчина. Слабое утешение такое – осознавать после того, как тебя бросили – без содрогания, мук, слез, просьб простить. Как ветошь отринули.

Костя ей откровенно, без утайки, свой взгляд, свое разумение. Может, и не прав, не объективен, однако говорит как на духу. Скверно, когда женщина верховодит в семье, так быть не должно, женская сила – в слабости, боготворении мужчины, безусловном подчинении ему, на этом любовь женская зиждется. А ты, Маша, много сильнее как личность, столько пережила, цену горю, страданию знаешь, девчонок одна на ноги ставишь, да и в сексе много опытнее. Что он знает и умеет, этот инфантильный мальчик, в наших условиях не живший, за кусок хлеба не боровшийся, не закаленный и не стойкий. Типичный продукт изнеженного, благополучного общества. У вас все разное, не стыкуемое. Ты мыслишь на одном языке, он на другом. У тебя одна культура, у него другая. Я в широком смысле, ты понимаешь… Жить с ним будешь хорошо, но должен остаться у внутри уголок сокровенный твоего, и только твоего, суверенный участок, куда никому нет хода – ни мужу, ни детям, никому. Он только тебе принадлежит, только тебе, и в нем твоя отрада и спасение. В нем ты вся, прежняя и настоящая, со всеми твоими причудами, упрямством, авантюризмом, жаждой новых ощущений, тягой к тому, чего не знаешь, но страстно желаешь узнать. И если я хоть каким-то образом смогу пребывать в этом уголке, самую малость, и помогать тебе жить, то буду счастлив.

Такую пламенную речь толкает Костя. В ответ – желанное, на что и надеяться перестал: «Мы должны увидеться. Я позвоню через неделю…»

Звонка нет. Ни через неделю, ни через две. Звонит спустя почти месяц, ни о какой встрече разговора не ведет и вдруг растерянно-изумленно: «Похоже, я попала. Мигом. Представляешь?»

С того момента что-то в Косте ломается. Больше не звонит Маше, не реагирует на ее сообщение на автоответчике: обошлось, месячные с опозданием пришли… Дважды находит его Маша на работе, он говорит, что занят с пациентом, перезвонит позже, и не выполняет обещание.

Так в жизнь мою прощание вошло.Как будто вновь сближение, и крутовдруг разрывает темная минутавсе то, что целой жизнью быть могло.

Он вновь сходится с медсестрой из госпиталя. Если бы не она, много тяжелее пришлось бы после операции. Он благодарен ей, но дело не только в этом. Кто-то должен зализывать его раны. Эгоизм жуткий, презренный, он понимает, и тем не менее сегодня Элла нужнее ему, чем когда-либо, и не раздражает ее любовь. Не чувствует Костя покушения на свою свободу, ибо нет никакой любви с ее стороны, а есть бегство от одиночества, такое же, как у него, следовательно, в равном положении они.


А дни несутся стремглав, одинаковые до омерзения. Костя почти не играет в лотерею. Порой пропускает по две недели, а это четыре розыгрыша. Купленное по случаю пособие некой Гейл Ховард для наивно верящих в систему идиотов он, перебирая содержимое полок, запрятывает подальше. Пусть вообще на глаза не попадается. Всю эту ее пресловутую систему Костя наизусть знает. Комбинации составлять всегда из шести цифр, изучать выигравшие варианты и использовать наиболее часто встречающиеся цифры, избегать их повторения в двузначных числах, например 27 и 37, менять на единицу число, если в предыдущих выигрышах оно несколько раз присутствовало, скажем 15 на 14 или 16, ну и прочая хрень. А главное, верить в удачу, в свое счастье. «Сила вашего воображения может влиять на хороший или плохой результат…» Вот так. И уж категорически не советует Гейл уповать на слепой компьютерный выбор – «квик пик». Понятно, если играть «квик пик», то советы и рекомендации крашеной блондинки (так она смотрится на фотографии) смело можно похерить. Что Костя и делает. В те дни, когда все же не забывает сыграть, дает киоскеру только одну комбинацию: 5, 15, 21, 24, 29, 31, остальные же пять – только «квик пик», по воле компьютера. Тратит Костя на это три доллара.

На сей раз вновь забывает проверить результат в своем киоске. Раньше за ним такое водилось крайне редко – видно, полностью разуверился в успехе. На работе спохватывается и осаживает себя – чего волноваться, все едино впустую.

Газеты в этот день он не покупает, так что проверить результат негде. Поедет домой – проверит. Домой Костя попадает в половине десятого – герлфренд уговорила в кино пойти. Киоск закрыт. Утром бежит в корейскую лавку неподалеку – обед без свежих овощей он не признает. Набивает пакеты помидорами, огурцами, перцем и зеленью. На неделю хватит. И опять в спешке забывает в киоск заскочить. Только после работы, на обратном пути домой, всхомянулся. Останавливается у киоска, берет желто-розовую бумажку и в карман куртки – посмотрит дома.

И только после ужина, на диване напротив телевизора, достает Костя две бумажки одинакового колера и начинает колонки цифр сверять. Глаз автоматически, в доли секунды, фиксирует: две цифры угадал, одну угадал, опять одну, а тут и вовсе пустышка. Пятая комбинация, «квик пик», предпоследняя. Что-то мерещится. Ну да, первые три цифры вроде совпадают с выигрышными. Еще раз проверяет – все точно. Смешное совпадение, так не бывает, Гейл Ховард начисто такую возможность отрицает, а тут против правил: 12, 13, 14. Такое только бездушная железка по имени компьютер выдать может. Человеку даже спьяну в голову не придет подряд идущие цифры расположить. Зажимает большим пальцем правой руки остальные цифры. До этого камерой в радужной оболочке в тысячную долю секунды успевает схватить, запечатлеть схожесть, идентичность результата и его, Кости, комбинации, вслепую машиной отобранной, но как поверить?! Невозможно поверить. Так не бывает. Я ошибся, расхолаживает себя, чтобы после не переживать, по миллиметрику отодвигает подушечку пальца, вот уже ясно проступают очертания четвертой цифры: 2. Еще миллиметрик, еще – и к двойке четверка прибавляется. 24. Черт возьми, совпадает! Следующая выигрышная цифра – 37. Подушечка пальца неслышно ползет, дыхание останавливается. Совпадает! С ума сойти! Остается последняя. Боже, неужто ты есть на свете?! Есть, несомненно есть, иначе был бы ты, Константин Ильич Ситников, уже мертвецом, не дожившим считаные часы до своего дня рождения, и не успели бы сделать тебе операцию на открытом сердце. Но чтобы так быть обласканным Божьей милостью… За что благодать, за какие такие заслуги перед человечеством?! Ползет подушечка пальца, а изнутри рвется сумасшедшее, на части раздирающее ликование.

Yes!!! Да, да, да!!! Толчком и обмиранием, горла судорожным перехватом, ударами пульса гулкими и редкими, как при брадикардии, выпученными, все еще не верящими зрачками – провозвестниками невозможного, неправдоподобного, несбыточного, примстившегося – и уже реального. Чуда.

Кружит Костя по комнате растерянно, что-то невнятное, несвязное бормочет, грудь со шрамиком посередине распирают восторг и немыслимый, неведомый ранее сладкий ужас. Не знает, что делать, звонить ли кому, бежать ли куда. Бумажку желто-розовую на ладони держит, не знает, где ей место найти. Снова и снова сверяет цифры: слева направо и наоборот. Нет, не сон это… Звонить. Куда, кому? Дочери, подруге своей из госпиталя, Маше? Почему-то Машу вспоминает. Жаль, поздно свершилось. Опоздал. А пошла бы за него – миллионщика? Звонить не станет. Потом, потом. Сколько же выиграл? В квиточке, или как там его назвать, оглушающая цифра – 27 миллионов. Одному ему, единственному, счастье выпало, в билете отражено. Прячет билет в толстом томе Макса Лернера America as a civilization» («Америка как цивилизация»), купил в Москве за месяц до эмиграции, на русском, заглавие переводчики дали: «Развитие цивилизации в Америке», – ну конечно, мыслимо ли в России какую-то там Америку как цивилизацию рассматривать… В томе этом Костя документы хранит: паспорт, кредитки, иногда деньги наличные. Наскоро одевается и на улицу, в киоск, где билет купил. Зачем, сам не знает. Еще раз проверить билет, узнать, что делать дальше? Нет, узнавать нельзя – это отныне тайна. Его тайна.

Киоск еще открыт, народу никого, за прилавком долгоногий узколицый пакистанец с темной, как от стойкого загара, кожей, в газету уставился. Отрывает глаза и заученно, бесцветно, равнодушно: Can I help you? (Чем могу помочь?) L звучит мягко, нежно, ласково – акцент такой у пакистанцев и индусов. Эх, мил-человек, ты уже мне так помог, так помог, что и слов нет для благодарности. Узколицый продал Косте счастливый билет, именно он, а не сменщик – толстяк с заячьей губой. Только тут замечает Костя от руки, красным фломастером, крупными буквами намалеванный лист плотной бумаги. Рядом со стойкой закреплен, на высоте головы, чтобы все видели. Надо полагать, вчера еще вывешен. Объявляет, что кто-то, купив билет именно здесь, джекпот выиграл, двадцать семь миллионов. Кто-то? Не кто-то, а он, Костя Ситников, десять лет живущий в стране, вкалывающий на скучной, занудной работе как папа Карло, впрочем, кто здесь не папа Карло…

– Повезло кому-то, – Костя кивает на бумажный лист.

– Да, повезло! – мигом оживляется узколицый. – У нас впервые джекпот, да еще такой. Хотел бы увидеть счастливчика.

– Да, повезло, – машинально повторяет Костя, а самого распирает: вот он, счастливчик, везунчик, перед тобой!

Еле сдерживается, боясь открыться, прощается, пожелав доброй ночи, и уходит. Киоскеры теперь кругленькую сумму получат в виде поощрения, может, тысяч пятьдесят или больше. Значит, все в яви, и он, одинокий иммигрант, постылую лямку тянущий, по воле жребия слепого, прихоти судьбы миллионером ставший, – он отныне ни от кого не зависит и строить жизнь может по своему велению и хотению. По своему!!!

Ночь проводит без сна, забывается ненадолго, вздрагивает и снова чутко бдит. То паркет скрипнет, то шаги, словно крадучись кто-то по квартире, то мерещится сдавленный голос, в шепот переходящий. Включает торшер, бросается к полкам с томом Лернера – все на месте, легохонек, живехонек билетик, между страниц отдыхает, ждет утра.

Работает Костя весь день точно в тумане. А людей, как назло, прорва. Делает инъекции, камеру двухголовую настраивает, «молитву» пациентам читает, а внутри тайная радость – скоро со всем этим покончено будет. Что-то, наверное, в Костином лице меняется, иначе с чего это супервайзер-спидоносец от дремоты очухивается и вдруг спрашивает:

– Ты в порядке?

Получает ответ утвердительный, а сам пристально, недоверчиво глядит:

– Глаза у тебя сегодня странные, я прежде таких не замечал.

– Спал плохо, – отделывается Костя ни к чему не обязывающим ответом.

Во время обеда делает Костя незаметно пять копий билета – лицевой и оборотной сторон. На задней стороне ставит свою подпись. Почему пять копий, и сам не знает. Делает, и все.

Отпрашивается у Бена на завтра – отпускных дней накопилось изрядно. А работать нету сил – и желания. Ну никакого желания.

Вечером, после работы, решает позвонить дочери. Долго готовится к разговору, прикидывает, какой фразой начать, оглоушить сразу или подвести постепенно. Так ни на чем и не останавливается, набирает Динин номер и натыкается на автоответчик. Сообщение не оставляет. Перезванивает через час – Дина трубку снимает.

– Привет, дочка, где гуляешь? Я звонил в восемь – тебя еще не было.

– Хай, пап, как дела? Как себя чувствуешь? Я с бумагами разбиралась, биллы пришли за свет, воду, отопление, что-то много счарджили. А Марио с Глебом на бэкъярде играли. Между прочим, ты обещал отфаксать формулу счастья. Забыл, небось?

На страницу:
6 из 8