Полная версия
Литература как жизнь. Том I
Ныне натыкаюсь на упреки деду в том, что в трудах Циолковского он де «выкорчевывал» космизм. «Выкорчевывал»! В сороковом году в биографии Циолковского дед первым сформулировал: мистически настроенный философ Федоров мог подсказать молодому пытливому человеку направление мысли космическое. Удостоверил и больше ничего, в сороковом году могли и за такое утверждение проработать, но книгу поддерживал давний друг деда – академик Ферсман, благодаря его отзыву дали за книгу премию. В 50-х годах, когда вместо поддержки дед был окружен ощетинившейся стаей борцов с космополитизмом, не мог объявленный лжеученым и не получивший профессорского звания протаскивать в советскую печать тексты, в которых любой псевдомарксистский старатель откопал бы чуждые нам воззрения и сообщил о находке куда следует.
Смельчаки не нашего времени ставят деду в вину невыход пятого тома сочинений Циолковского с философскими статьями. Но кто же был Ученым секретарем издания и принимал участие в подготовке тома? А почему том не вышел, могут не понимать люди, не жившие в наше время. Вопрос о выходе решался академической иерархией, в которой дед, преклонных лет младший научный сотрудник, занимал последнее место. Даже занимавший на той же лестнице одно из первых мест, член Редколлегии, сподвижник Королева, профессор А. А. Космодемьянский в своей книге советских времен не коснулся космизма, то есть идеализма. Или космизм не идеализм? Не мистика? Спрашиваю безоценочно, сейчас верить не запрещается, а тогда идеализму была дана оценка что называется принципиальная, то есть уничтожающая. Вышел бы пятый том, и попала бы под удар вереница людей, которые допустили появление порочного издания, дающего искаженное представление о наследии великого русского ученого[62].
«Вы не побоялись трудностей».
Из письма М. П. Алексеева.…Не побоялся я трудностей, каких не смог преодолеть академик. Речь шла о втором томе «Приключений Робинзона Крузо», так называемых «Дальнейших приключениях». Старейшина нашей профессии не опубликовал «Дальнейших приключения» из-за страниц, ради которых и хотел опубликовать вторую часть романа, – о странствиях Робинзона по Сибири, а я, начинающий, опубликовал. Каким же образом? Росчерком пера, взял и вычеркнул непреодолимую трудность. Как же смел я надругаться над классикой? Составленный мною сборник был готов к печати, но, как на зло, в точности там, где Робинзон, двигаясь из Китая в Россию, перебрался через Амур, возникли у нас столкновения с китайцами. Не вычеркнешь – книга не выйдет[63].
Когда книга вышла, я из редакции в издательстве «Правда» шёл по Новослободской улице. Иду и вижу движение толп, словно выходят после сеанса из кинотеатра или на выходной отправляются в парк, одни выходят, другие входят. Что за движение? Да это Бутырки! Ворота настежь, стрелка указывает путь в темницу, как бы приглашая в узилище. Думаю, дай зайду. Пристроился к людскому потоку и пошел. На пороге едва не столкнулся с человеком, который, наоборот, выходил. Шёл он в задумчивости опустивши голову, но что-то побудило его задержаться, словно, он ещё не решил, уйти или вернуться. Остановился и, не глядя перед собой, уткнулся мне в грудь, как боднул. Наклонился я и услышал, что, не поднимая головы, он бормочет. «Что вы говорите?» – спрашиваю. «Я говорю, – едва слышно отвечает выходивший из тюрьмы, – ядрит-твою-ма-ать». Фигура на пороге темницы представилась мне подобием байроновского узника: не броситься, если свободу дали, куда глаза глядят, а подумать, понять случившееся. Отпустили – торопиться некуда.
Приходилось «выкорчевывать» и самому Алексееву, но, конечно, без вандализма. Когда, начиная заниматься своей диссертацией, стал я составлять список литературы по теме «Пушкин и Шекспир», то начал по алфавиту с буквы А – Алексеев Михаил Павлович. Но вместо фолиантов в сотни страниц под этим именем нашел всего лишь заметку «Читал ли Пушкин книгу Кронека о Шекспире?». Исследователь надеялся установить, в чем заключались собственно пушкинские взгляды на Шекспира – не расхожие мнения того времени, и пока ученый этого не установил, он не мог себе позволить взяться за фронтальное освещение темы. Библиограф, фактограф – так судили о нём, словно Алексеев только тем и занимался, что крохоборчески копил сведения. А они, кто так думали, в фактах видели чересчур мало, в чашечке цветка (вопреки совету Блейка) не могли разглядеть неба, поэтому и клубились в их воображении всевозможные облака. Между тем Алексеев помещал всякий факт в разветвленную систему историко-культурных представлений, что позволяло ему увидеть в этом факте скрытое от взора тех, в чьих глазах фактам становилось только хуже, если факты им мешали провести любимую мысль. Гуманитарий не отличался от естествоиспытателя, который смотрит в пробирки, и до тех пор, пока не загустеет, будет продолжать эксперимент.
И вот Михаил Павлович напечатал фундаментальный труд, которого я дожидался как путёвки в жизнь: необходимо было подкрепить высшим авторитетом мои соображения о народном молчании в «Борисе Годунове». Авторитет высказался, проследив блуждающий мотив народ в роковые минуты истории молчит. И что же? Бездна сведений о том, кто, где и когда в мировой литературе упоминал об угрожающем безмолвии народа. А Пушкин? Как возникла у него ремарка Народ в ужасе молчит? Держался я мнений тех, кто полагал, что ремарка подсказана царем, а царю – Булгариным, его секретными замечаниями о том, как следует и не следует выражать «народные чувства». Ремарка непушкинская изменила пушкинскую концепцию. Поэт хотел предупредить друзей, которые, не думая о переменчивых народных настроениях, через год станут декабристами, однако вместо легкомыслия толпы появилось напряженное народное молчание.
Что же об этом сказал бесспорный авторитет? Во всеоружии знаний ушел от вопроса. После многотрудных изысканий не сделал очевидный вывод из фактов, им же самим собранных и систематизированных. Вычеркивать рука ученого не поднималась, но не решился авторитет объявить, что у Пушкина народ безмолвствует по царскому указанию с подсказки агента Третьего Отделения. Академик испугался властей?
Это важнейший и сложнейший вопрос пережитого нами времени, и ответа пока не имеется, откуда, кем и как распространялся страх и почему некоторые не боялись. Предостаточно было людей, умных и образованных, добровольно и корыстно следивших друг за другом ради того, чтобы пожертвовать ближним и выгоду извлечь для себя. Орудием полемики вместо фактов служила псевдопатриотическая демагогия. Именно этого пошиба «патриотизм» имел в виду Сэмюель Джонсон: «Патриотизм – последнее прибежище негодяев». Его мнение разделяли и Толстой, и Марк Твен. У нас и на Западе подоплека поклепов, смотря по обстановке, различная, но одно и то же стремление уйти от сути дела, заменив опровержения – обвинениями. Чтобы убеждениями и совестью не поступаться, наилучшим выходом было молчание: если правду сказать нельзя, то по крайней мере не говори неправды. Дед отказался от авторства своих подписных статей о воздухоплавании в Большой Советской Энциклопедии, статьи были перепаханы редакторами в нужном духе. Михаил Александрович Лифшиц от своих искаженных редакторской правкой статей не отказывался, оправдываясь тем, что у него статьи были неподписными, а другого заработка у него не было.
Не подготовил дед и второго издания биографии Циолковского, чего от него ждала и настойчиво добивалась редакция ЖЗЛ. Среди его бумаг остались панические редакционные письма: «Ждем!… Срочно!… Где же Ваша рукопись?!…» Но с началом космического века требовалось изменить порядок интересов Циолковского, а тот перед смертью писал Сталину: «Уверен, знаю, советские дирижабли будут лучшими в мире». Дирижабли! Когда мы с Генри Купером, потомком Джеймса Фенимора, посетили Циолковских, внучка вспоминала, как изменила их жизнь сталинская пенсия и как дедушка «причащал» внучат, давая по ложке угощения ими невиданного – консервированного компота. И мой дед, зная, что в первую очередь и до конца занимало провидца, не мог в жизнеописании мечтателя поменять местами дирижабли и ракеты.
Дед, думаю, не смог бы и Сталина вычеркнуть, что оказалось сделано другой рукой, и биография провидца воздухоплавания и звездоплавания оказалась написана так, как требовалось, когда неудобопоминаемыми оказались и дирижабли, и Сталин.
Автора пошедшей в печать биографии я множество раз видел у деда, он расспрашивал и внимал. Выразил в книге признательность? Цитировал? Назвал в библиографии, по алфавиту, на букву «В», и таких благородных людей я с детских лет и до седых волос перевидал неисчислимое множество.
Символически отблагодарили деда экскурсоводы калужского Дома-музея Циолковского. Жаль, не увидел дед, что мне довелось увидеть: в лохмотья зачитанную его книгу. «По ней и ведем экскурсии», – объяснили мне сотрудники музея, им-то нужно было объяснять модели дирижабля и куски гофрированной обшивки, такие же у нас на Страстном находились в домашнем обиходе.
Пятый океан
«Всё выше и выше и выше стремим мы полет наших птиц…»
Гимн Военно-воздушных сил СССР.До войны мы с дедом ездили по ресторанам. В Новый год на Ёлку посещали «Яр», тогда Дом Авиации, теперь опять «Яр». Каждое воскресенье отправлялись к «Стрельне», ставшей и оставшейся Музеем авиации. Троллейбусная остановка так и называлась Стрельна, а перед Стрельной – Бега. Я спрашивал, что такое бега, дед отвечал: «Бегают лошади», но объяснять считал излишним всё, что совершалось на земной поверхности – не было летанием. Однако бега запали в мое сознание и с годами развились в увлечение, а увлечение в границах моего существования сделалось параллельной профессией.
В Музей Авиации дед передал первый русский авиамотор, не умещавшийся у него в комнате, под потолок не повесишь. Мне отдал старинный шлем пилота, первобытные защитные очки и свои изношенные летчицкие краги. В музее стоял истребитель, мне разрешали забраться в кабину, я поглядывал через борт и бормотал песню из кино: «В далекий край товарищ улетает…»
Стараясь заразить меня летанием, дед хотел увлечь меня в небо, «пятый океан», так начитавшиеся «Робинзона Крузо» уходили в море, а книга стояла у деда на полке во всех вариантах, и полный перевод Франковского с рисунками Гранвиля, и увлекательный пересказ Чуковского для детей, и скучные нравоучительные пересказы для взрослых. Если в небе плыл самолет, дед мне объяснял, что это за «летательный аппарат».
Один раз над нами повис дирижабль, увеличенная модель, стоявшая у деда на шкафу, и до чего же дед обрадовался – до конца своих дней оставался энтузиастом воздухоплавания. Воздухоплавателей примиряла со Сталиным расположенность вождя к воздушным шарам, о чем упомянуто в «Деле Тулаева», а портрет вождя в романе написан с натуры и с художественной объективностью, поэтому и появились беспошлинные подражания шедевру Виктора Сержа. Дед, оказавшись на похоронах погибших стратонавтов рядом с Иосифом Висарионовичем, рассказывал, как он видел грусть на лице непреклонного вершителя наших судеб. Я просил деда сказать ещё раз, каким был Сталин. Дед произносил: «Печальным». Становилось мне жаль и стратонавтов, и Сталина.
Всё это умерло, ушло – так я думал. Кто станет строить дирижабли, чтобы лететь на Северный Полюс? Но попалась мне книга про сталинский Арктический щит, начал читать… На столе передо мной была разложена «макулатура», машинописные копии документов из бумаг деда, возвращенных Архивом Академии Наук. Дедов фонд содержит свыше четырехсот единиц, а вернули копии. В них попадались имена Брунс и Горбунов, и я думал: отшумело, отошло в небытие! И вдруг со страниц новой книги встают и Брунс, и Горбунов, а рядом с ними «известный дирижаблестроитель Б. Н. Воробьев»[64]. Приводятся слова из дедовой статьи 20-х годов о воздухоплавательных путях над Сибирью. У нас хранилась стопка оттисков этой статьи: выглядела надгробной тумбой дедовским замыслам, и на тебе! Вижу подтверждение мысли Ламмене, занимавшей Горького: вечная житейская похлебка, варево в котле истории, что-то выходит на поверхность, что-то, опускаясь на дно, исчезает и снова возникает наверху.
У колыбели звездоплавания
«Человечество вечно не останется на земле».
Из письма Циолковского Деду Борису (1911).Письмо, открывающее космическую эру, лежало у деда на письменном столе: угол обрезан и клякса. Слова я заучил как стихи: «… сначала робко проникнет за пределы атмосферы, а потом завоюет всё околосолнечное пространство». Звездоплавателя я знал по фотографиям: старик с заваленки, бородатый и в валенках, это он говорил: «Земля – колыбель человечества, но нельзя вечно оставаться в колыбели».
Приходила к деду грустная женщина, вдова космического мечтателя Цандера, того совсем забыли, и вдова просила, чтобы дед возродил её покойного мужа, как хранил он и укреплял память о Циолковском. Сейчас трудно это себе представить, но тогда требовалось укреплять: заботы о мировом пространстве не считались первостепенными по сравнению с нуждами земными, и мечты казались несбыточными. У деда была полка книг о полетах на Луну, от Сирано де Бержерака до Александра Беляева. Ленинградский писатель-фантаст присылал деду свои романы, которые я читал, и мог ли я допустить, что увижу в новостях по телевидению космические станции, предсказанные калужским мечтателем в письме к деду и описанные ленинградским фантастом в повести «Звезда КЭЦ», изданной в год моего рождения? Потрясают меня фотографии в газетах и журналах. Те же пейзажи я видел у деда в книгах Вилли Лея с картинками. Читать книги на английском я ещё не мог, но живописные изображения планет рассматривал, и вот, вижу знакомые пейзажи не нарисованными, а сфотографированными, и фотографии подражают картинкам.
Состав дедовой библиотеки определялся летанием. Мемуары Смирновой-Россет, к чарам которой не остался равнодушен даже Гоголь, попали в дедово собрание потому, что черноокая (Пушкин) жила – где? В колыбели звездоплаванья, Калуге. Факсимильно изданные Сабашниковым рисунки и рукописи Леонардо да Винчи – предвестие летания, «Современные художники» Рескина – о форме облаков. Ранние очерки Пришвина «В краю непуганных птиц» – летают! Берлинское издание рассказов Ивана Шмелева «Как мы летали» – само собой. И журналы, журналы, авиационные журналы, в том числе германские, там я впервые увидел свастику. Гитлеровский символ под нашим высоким потолком меня, признаюсь, обеспокоил, но я прочел в речи Сталина: «Гитлеры приходят и уходят, а немецкий народ остается». Осталась же марка «Мерседес», а дед и его друг Луцкой (которого теперь называют гением) имели дела с той фирмой.
Дома у нас возникали живые фигуры из истории летания. «Дедушка русской авиации» Россинский, с именем, как у деда – Борис, а с отчеством необычайным: Ил-ли-о-до-ро-вич, он с дорожки Московского ипподрома взлетал первым, а я на той же дорожке приезжал последним. Заглядывал к деду пилот Гризодубов, отец прославившейся летчицы, он был в разладе дочерью и приходил отвести душу. Вспоминая печального старика, который одним из первых штурмовал небо, я думаю, какие были дерзатели! В эпоху гужа и дуги, ещё не отошедшую, летели в небесном пространстве.
Каждый брался за штурвал, зная, что это не вожжи – для пилота за штурвалом и у рычагов порыв ветра может оказаться смертельным. Даже сегодня от летчиков слышишь: «Каждый вылет – риск». В дедовых бумагах я нашел снимок из «Нивы»: шеренга первых русских соколов, дед знал каждого из них, погибли все. В тех же журналах мне попался ответ авиатора-родоначальника на вопрос, почему летательный аппарат должен весить как можно меньше: чтобы при падении не раздавил пилота. Нашел и письмо Марии Максимовны, она спрашивает, как выглядит летчик-испытатель первого авиазавода, на котором работает её муж, мой дед, она просит его «больше не летать». Дедушкина ответа не нашел, по дате письма высчитал: бабушка спрашивала о внешности летчика, когда спрашивать было поздно – человек воздуха успел разбиться.
Дед рассказывал, как он встретился с Нестеровым ещё до совершения им «мертвой петли», не прославленным, но поразившим деда, как поражает яркая личность. Дед решил рассказать о выдающемся человеке-летчике в своем журнале «Мотор» и попросил брата, увлекавшегося недавним по тому времени искусством фотографии, сделать с летчика снимок, что и было исполнено[65]. Не могу проверить, но, по-моему, при жизни Нестерова поместить снимок не успели, русского аса вскоре не стало.
Дерзкие порывы в неведомое, далекие странствия, тяга в море, путешествия к белым пятнам на картах, штурм неба, мечта о завоевании вселенной – всё субсидировалось империалистической экспансией, но смельчаки, претворявшие мечты в реальность, шли на смертельный риск, объятые жаждой бескорыстного познания.
«Стремление уйти от изображения существенных коллизий современной жизни» – сказано о романах Стивенсона в томе Большой Советской Энциклопедии 1957 г. издания. Да, неоромантизм – поэтизация погони за наживой. Но какая поэтизация! Извлекающая из жажды обогащения поддающееся поэтизации. На той же волне возникли Жюль-Верн, Джозеф Конрад, Киплинг, Джек Лондон. С открытием Нового Мира явился Шекспир. Россия в итоге Петровских реформ, по словам Герцена, получила Пушкина.
Праздником, ещё довоенным, был для меня приход к деду раннего ракетчика, умевшего запрягать лошадь. Звали его Василий Иваныч, фамилии так и не знаю, но для меня незабываем: придет и сделает из веревок сбрую для моей картонной Чернушки[66].
Пионер ракетоплавания Кондратюк, избравший деда хранителем своего архива, его не помню. Не остался он у меня в памяти, возможно, потому, что мы с матерью жили на даче, когда перед уходом на фронт Кондратюк заглянул к деду, посмотрел на папки, книги на полках и, как рассказывал дед, говорит: «Борис Никитич, если не возражаете, я свои бумаги оставлю у вас»[67]. Звездоплаватель работал пекарем, но когда расстался с пекарней, бедствовал до крайности, об этом дед тоже рассказывал, а Маруся живописала, как среди прочих звездоплавателей она отличала Кондратюка по ботинкам со срезанными носками. У бывшего пекаря, бросившего булки печь и взявшегося конструировать ракеты, не было денег купить обувь своего размера, ходил в ботинках, словно в сандалиях, пальцами наружу. Марусины рассказы были украшены подробностями, каких она не повторяла в присутствии деда, однако она обладала талантом повествователя, у неё была способность, которую Кольридж, а следом за ним Джозеф Конрад и Джек Лондон называли воображением высшего порядка по сравнению с фантазией.
Фантазируют, громоздя Осу на Пелион, творят некую невероятность или просто нелепость. Творческое воображение – способность создать правдоподобное невероятное, кажущееся естественным, будто так и надо. Чтобы такое получилось, надо представить себе причинно-следственную связь явлений, не поддающихся пониманию. У Джозефа Конрада капитан, повидавший мир, признает, что лишен воображения. Не может рассказать о том, что видел? Не способен понять им увиденное. У Джека Лондона лишенный воображения старатель погибает, потому что ему в голову не приходит, что в одиночку ничего не добьешься.
Маруся не выдумывала, а додумывала – законченное мифотворчество. Согласно её повествованию, на пути из Омска в Москву дед с Королевым оказались в одном вагоне, Королев возвращался из ссылки, дед ехал утрясать вопрос о помещении для Архива Циолковского, Маруся, по её словам, напекла им на дорогу пирогов, а было это или не было, разрешить столь же трудно, как установить, почему Дефо поселил Робинзона в пещере, когда реальный «Робинзон» жил в хижине. Крупицы истины в Марусином рассказе: архив Циолковского, пребывание на Иртыше Королева в лагере, Деда с Марусей – в расположении местного аэропорта и уважительное отношение Королева к деду. Крупицы разбросаны во времени и пространстве, не могу восстановить нить связующую. Подтверждаемая достоверность: в музей Королева «закрытый» хотели мы попасть вместе с Генри Купером, он писал о космосе. Стоило произнести «Борис-Никитич», и двери музея отворились.
А Кондратюк к нам в самом деле приходил, что сверх этого, то присочинено, развито из зерна достоверности в духе правдоподобного вранья по «Робинзону Крузо», марусиной любимой книги, которую в пересказе Чуковского она читала мне по слогам. Слушаешь – веришь. Кроме «Робинзона», «Конька-Горбунка», «Каштанки» и «Золотого ключика», образцами убедительности мне служили «Просто истории» Киплинга с его же рисунками. В «Золотой библиотеке» просто истории назывались «Необыкновенными сказками», их читала мне мать. Разумеется, я не мог определить своего впечатления: волшебство слов, оживляющих вещи. То же впечатление, когда мать читала мне «Маугли» с иллюстрациями Ватагина и «Рикки-Тикки-Тави», оформленный Кардовским, – подарок от Марии Константиновны. Дед постучал пальцем по надписи: «Дочь Циолковского».
С тех пор в каждой книге ищу достойное моих детских впечатлений: не описания, а словесные создания. Если картинной выразительности нет, то книги для меня не существует. Выразительность слов должна быть доведена до поступи пантеры, быть собачьей грустью, стать удалью Ивана-дурака, сумевшего удержаться на дикой лошади.
Кобылица молодая,Очью бешено сверкая,Змеем голову свилаИ пустилась, как стрела.Вьётся кругом над полями,Виснет пластью надо рвами,Мчится скоком по горам,Ходит дыбом по лесам,Хочет силой аль обманом,Лишь бы справиться с Иваном.Но Иван и сам не прост —Крепко держится за хвост.«Вот как надобно писать», – сказано Пушкиным о другой книге, но, говорят, он и к этой сказке руку приложил.
«Отмечая сегодня замечательный праздник – День космонавтики, мы должны помнить тех людей, кто сделал все, чтобы это событие стало возможным».
«Омская правда», 12-го апреля 1990 г.До войны Архив Циолковского находился под опекой ОСОВИАХИМА, возглавлял Общество содействия обороне, авиационному и химическому строительству «сталинский сокол» Василий Молоков. С началом войны летчик, спасавший челюскинцев и перевозивший папанинцев, не потерял в панике головы. По его распоряжению Деду Борису с Марусей был предоставлен товарный вагон, и через Казань под Омск, на берега Иртыша, в расположение местного аэропорта они на товарнике доставили большие фанерные ящики с крупной черной буквой и номерами, например, Ц-6. Деда с Марусей вместе с ящиками принял комиссар Ширшов, его я хорошо запомнил: после нашего с матерью визита к деду он отправлял нас на самолете.
Снова увидел я те же ящики, когда мы с матерью вернулись в Москву, дед вернулся раньше нас, Маруся доставила из Омска Архив, с ней же прибыл поросенок и собачка Шарик, которую они подобрали ещё на пути в Омск. Поросенок, пока мы не вернулись, жил в нашей комнате и привлек пропасть блох (кусались!), дед отдал его скульптору Меркурову, занятому созданием памятника Циолковскому, у скульптора при мастерской был сарайчик. Не знаю, какие условия содержания поросенка были заключены со скульптором, знаю, что поросенок оказался им съеден, так и говорили: «Поросенок, которого съел скульптор». Шарик остался с нами, но меня недолюбливал, ревнуя к деду, старался при случае укусить.
Деда Бориса разоблачили, Архив Циолковского отправили в Академию наук, а деда перевели в Институт истории естествознания и техники. Ящики же с огромными буквами Маруся не выбрасывала, в них хранили домашние вещи. Использовала она и куски гофрированной обшивки, руками Циолковского сделанные для цельнометаллических дирижаблей, тех самых, о которых Циолковский, когда ему Сталин дал пенсию, писал вождю, что советские дирижабли будут лучшими в мире. А Маруся на фрагменты волнообразного серебристого металла ставила горячие кастрюли и железный чайник, тот, что с ящиками под буквой Ц проделал путь из Москвы в Омск и обратно в Москву.
«Полная правда об этих странных делах – вот чего давно ожидало от меня всеобщее любопытство, и она, несомненно, будет встречена всеми с одобрением».
Р Л. Стивенсон. «Владетель Баллантрэ» (Перевод Ивана Кашкина).Дед взял меня с собой в Калугу на заседание, посвященное пятнадцатилетию со дня смерти Циолковского. Ехали мы в служебной машине генерала, сам он сидел на переднем сидении рядом с шофером, и я не разглядел хорошенько его лица. На заседании оказался я в зале рядом с внучкой Циолковского. Когда генерал вышел на трибуну зачитывать свой доклад, внучка, услыхавшая его фамилию, сказала мне шепотом: «Это изобретатель “Катюши“». Принялся я пожирать генерала глазами, пытался разглядывать и на обратном пути. Засмотрелся до того, что забыл в генеральской машине свой фотоаппарат «Комсомолец». Генерал завез его к нам на Страстной бульвар, было это в сентябре, в декабре он скоропостижно скончался от сердечного приступа. Репутация нашего с дедом особого спутника колеблется от создателя Оружия Победы до плагиатора, присвоившего чужие изобретения. Судя по тому, что мне удалось о нем прочитать, во всем есть частицы правды и нет слов собрать все сведения в единую формулу.