bannerbanner
Записки. 1917–1955
Записки. 1917–1955

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 16

В этот мой приезд я познакомился с Гулькевичем, оказавшимся очень любезным и неглупым человеком, и со Сташевским, произведшим на меня весьма неблагоприятное впечатление.

В Дании я пробыл затем до 30-го июня. За это время несколько раз побывал я в Хорсереде, где пришлось вновь успокаивать и солдат, и офицеров. Солдаты выбрали к этому времени свой солдатский комитет, ссылаясь на приказ Керенского. Гмелин отнесся к этому враждебно и осветил весь вопрос датчанам так, что они хотели выслать обратно в Германию 4 человек. Пришлось мне вмешаться в это дело, убедить Потоцкого поддержать меня, и в конце концов датский комитет согласился не настаивать на этой высылке, грозившей в лагере большими недоразумениями. За эти дни ближе познакомились мы с графом Брокенгуз-Шак и с майором Милиус, одним из офицеров, сопровождавших наших сестер в объезде ими лагерей в Германии и Австрии. Когда-то он служил офицером в одном из наших кавказских полков и сохранил до старости горячую любовь к России. Графиня Шак, очень некрасивая, но живая женщина, лет 45, глава gerlscauts[9], заинтересовалась русскими во время войны и всей душой оказывала им помощь везде, где только могла. Сперва она научилась русскому языку, а закончила тем, что приняла православие. Это вызвало почти полный разрыв ее с семьей. Она разошлась с мужем, при котором остался и сын-студент, с матерью, графиней Алефельдт и связала свою жизнь с сестрой Масленниковой.

В последние дни перед моим отъездом мы ездили еще несколько раз компанией с молодежью осматривать музеи – Розенборг, Художественный, Глиптотеку и Торвальдсенский. Вообще, следует отметить, что для такой небольшой страны и такой, сравнительно небольшой столицы, Копенгаген поразительно богат и музеями, и убранством улиц и садов.

30-го июня 1917 г. я выехал обратно в Россию. В Стокгольме при мне в Русском комитете приняли новый устав. Провел я вечер у состоявшего при морском агенте инженера Волкова, встретился за завтраком с Кандауровым и генералом Водаром, 1-м обер-квартирмейстером Генштаба, приехавшего якобы выяснить некоторые вопросы по разведке и обревизовать наших военных агентов в Скандинавии. После этого он, кажется, в Россию уже не вернулся.

Из Стокгольма до Хапаранды я ехал в купе с эмигрантом, с которого кусками слезала от какой-то болезни кожа. Назвал он себя меньшевиком под фамилией, если не ошибаюсь, Гольдберга. Позднее я видел фотографию митинга в Кронштадте, на которой он был снят как Мартынов, член Петроградского Совета. В Стокгольме он был, по его словам, дабы наладить здесь специальную информацию о работе в России Советов, которых не удовлетворяло официальное агентство, бывшее в руках Временного правительства. По-видимому, он подготовлял также конференцию наших социалистов с немецкими. Из прочих спутников помню семью известного Финляндского промышленника барона Стандершельда.

5-го июля, утром, уже начиная с маленьких станций, не доходя до Таммерфорса, мы начали узнавать самые разнообразные сведения о восстании большевиков в Петрограде. В Выборге на вокзале я встретил моего земляка Болотова, настроенного очень панически и отговаривавшего меня ехать дальше. Действительно, многие наши спутники вылезли из поезда, не доезжая до Белоострова. Я, тем не менее, решил ехать дальше, покуда было возможно, и оказался прав, ибо хотя и с опозданием около 3-х часов, но к часу ночи мы были в Петрограде. По дороге, уже в Белоострове, мы узнали, что восстание не удалось, но что Выборгская сторона в руках восставших. Это и подтвердилось на Финляндском вокзале, где нам сообщили, что мосты чрез Неву разведены и что переправиться чрез нее можно только на ялике. Извозчиков не было, и пришлось, забрав свой багаж, идти к реке. Здесь оказалось, однако, что у всех перевозов стоят толпы ожидающих своей очереди, преимущественно солдат. По дороге мне встречались несколько раз патрули и группы вооруженных местных рабочих. Из разговоров с ними оказалось, что они готовятся к бою на следующий день с войсками, и были в тот момент настроены очень воинственно. В действительности, как потом оказалось, никакого боя в этот день не было.

Очередь до меня дошла на перевозе только к 4 часам утра, когда мне и удалось добраться до своей квартиры. На следующий день я перебрался к своим родителям на Кирочную. С утра я был в Красном Кресте и в Центральном комитете о военнопленных, из окон которого все смотрели на Петропавловскую крепость, занятую еще большевиками и окруженную войсками, которым большевики были принуждены сдаться без всяких условий.

Вечером я был у Снежковых, которые еще были под впечатлением того, как 3-го июля, идя по Литейному, они попали навстречу большевистской манифестации и должны были спрятаться на лесенке в подвальный магазин, когда началась стрельба. На следующий день я видел около Николаевского вокзала полк, приведенный с фронта для подавления восстания. Вид у него был довольно не боевой. И днем, и ночью несколько раз в различных частях города поднималась стрельба: говорили, что это анархисты стреляют по войскам.

В этот день я сделал доклад в Центральном комитете о моей командировке, который, кажется, всех заинтересовал. Больше всего внимания привлекло к себе предложение немцев устроить конференцию по делам о военнопленных. Вопрос этот был, двинут довольно быстро, и уже через 10 дней я выехал вновь в Стокгольм. Вторым вопросом, которым заинтересовались, был вопрос о перевозке инвалидов. Так же, как и с посылками, Швеция не могла ускорить их пропуска, на чем у нас очень настаивали. У кого-то явилась мысль наладить их перевозку чрез Варну или Констанцу. По этому вопросу меня попросили переговорить в Морском министерстве. Отправился я сперва к С. Кукелю, двоюродному брату жены, после революции из капитанов 2-го ранга выскочившему в товарищи министра вместе с капитаном 1-го ранга Дудоровым. Будучи специалистом по подводному плаванию, он был вообще образованным человеком. Он мне не мог, однако, дать ответа, и направил к Капнисту, брату думского Капниста 2-го и бывшему предводителю дворянства, а ныне начальнику Морского Генштаба. От него я получил совершенно определенный ответ. И Варна, и Констанца были нами заминированы, дабы воспрепятствовать выходу оттуда немецких подводных лодок. Если бы теперь разрешить проход чрез минные поля каких-либо судов, то за ними прошли бы и подводные лодки, и вся наша громадная работа потеряла бы свой смысл.

Во время моего отсутствия работа Гос. Думы окончательно замерла: Дума потеряла всякое значение, затененная Временным правительством, а главное Советом рабочих и солдатских депутатов. Собирались члены Думы, особенно умеренные, у Родзянко, но больше для обмена мнений, никакой же работы Думой, как таковой, не производилось. В это время уже начались разговоры о созыве Государственного совещания, но в определенную форму они еще не вылились. И даже когда, за два дня до отъезда, я встретился с Н.И. Антоновым и Н.Н. Львовым за завтраком у Донона (где все еще оставалось таким, как было до войны), казалось, что это совещание не состоится. Родзянко, у которого я был два раза за это время, громил Временное правительство, но сам ничего лучшего не предлагал. Было ясно, что он и сам совершенно выбит из колеи.

Видел я также брата Адама. Он приехал из Кречевиц к командующему округом генералу Половцеву посоветоваться относительно украинцев, которых у него в полку было много и которые теперь начали самоопределяться и требовать выделения их в особые части. По словам Ади, его полк медленно, но неудержимо разлагался под влиянием левой пропаганды, а главное – еще более вследствие уничтожения внешней дисциплины и создания полной безнаказанности, ибо дисциплинарная власть комитетов, даже наилучше настроенных, сводилась к нулю, а у офицеров она была отнята. Не только что чистить, но даже кормить и поить лошадей солдаты уклонялись. Слабы были в полку и офицеры: из 20 эскадронных командиров, по словам брата, только три могли быть признаны хорошими, на которых можно было положиться и три сносных. Пока, однако, с полковым комитетом у брата столкновений не было, но уверенности, что их и далее не будет, уже не было. Разговоры с Половцевым оказались бесполезными, ибо, хотя он и обещал Аде полную поддержку, но сряду затем сам был сменен Керенским за слишком большую энергию, проявленную им при усмирении восстания 3-5 июля, а главным образом, за аресты после него и за попытки подтянуть Петроградские войска. Все эти меры вызвали недовольство Совета, и Половцев слетел.

Перед моим отъездом были получены сведения о катастрофе на Юго-Западном фронте после удачного поначалу наступления 8-й армии Корнилова. Тогда еще не знали, что первоначальные успехи были одержаны сравнительно немногочисленными, сохранившимися еще в порядке частями и ударными батальонами и что масса войск не двинулась вперед. Теперь, когда немцы перешли в контрнаступление, и потребовалось введение в бой всех войск, они оказались к нему неспособными, и немцы без труда прорвали наш фронт. При отходе падение дисциплины сказалось в грабежах и убийствах мирного населения, в первую очередь еврейского. Особенно жестоким был разгром Калуша, этого специфически еврейского местечка, в котором я столько раз был в 1915 г. Не думалось тогда, что его имя только через два года свяжется с такой печальной страницей в истории нашей армии.

Видел я за эти дни также Мишу Охотникова, ставшего после революции, кроме председателя земской управы, еще и Усманским уездным комиссаром. Он рассказал про жизнь моей тещи в Березняговке. Усадьба была цела, но крестьяне ходили, где угодно. Как-то к дому пришла целая толпа их, и на вопрос Александры Геннадиевны, что им надо, ответили, что они пришли покуражиться над ней. Мишу после этого я уже не видел, ибо в 1919 г. он умер на юге России от сыпного тифа. Председателем управы он был, как говорили, хорошим, чему я, сознаюсь, не особенно верил, ибо у него был всегда слишком женственный, безвольный характер. После Октября он перебрался с женой в Тамбов, где они сошлись с С.М. Волконским, описавшим встречи с ними в это время в своих воспоминаниях.

Когда выяснилось, что я буду вновь командирован в Данию, я отправился к Терещенко для получения указаний. Хотя мы говорили больше о Скандинавских делах и о предстоящих мне и моим спутникам разговорах о Конференции о военнопленных, но попутно проявились и взгляды самого Терещенко на внутренние дела, в которых отразилось и настроение его коллег по правительству. На следующий день, 15-го июля, должны были состояться торжественные похороны казаков, убитых 3-5 июля, и вот Терещенко заговорил по этому поводу о том опасении контрреволюции, которое существует у правительства, как будто эти казаки были убиты не при защите этого самого правительства. Странно мне было слышать это, ибо никого ведь не было в то время в Петербурге, кто бы руководил организацией контрреволюционных элементов, а Родзянко, который внушал такой страх Терещенко, не имел для этого ни малейших средств, ни желания.

На следующий день, 16-го, я был в Исаакиевском соборе на отпевании этих казаков. Собор был переполнен, собрались отдать последний долг им все, кто стоял тогда за несоциалистический строй, не было только членов Временного правительства. Не понимали они тогда, какую пропасть они роют своим поведением между собой и своей главной опорой. Именно с этого дня определилось безразличие казаков к тем, кого они спасли и от которых и слова доброго за это не услышали.

Утром 17-го я выехал вновь в Швецию, вместе с Арбузовым и Навашиным, с его женой и его спутниками: бухгалтером и тремя барышнями, ехавшими на службу в Копенгагенское бюро военнопленных. Бухгалтер этот, довольно развязный молодой человек, потом поругался с Баумом, побил его, и потом долго добивался в Копенгагене какого-то заштатного содержания.

В Торнео мы просидели на этот раз очень недолго, ибо граница была закрыта для всех частных лиц в связи с Июльским восстанием. В Стокгольме я провел всего один день, ибо в первом же нашем свидании с Дидрингом в Шведском Красном Кресте, в котором принял участие и принц Карл, выяснилось, что в Стокгольме устроить конференцию по делам о военнопленных не удастся. Это нас особенно не огорчило, ибо при германофильском настроении в Швеции, нам всем гораздо больше улыбалась перспектива устройства конференции в Дании. Конечно, побывал я в миссии, где не могу не отметить разговора, бывшего у меня с Гулькевичем в присутствии Андреева. Когда я рассказал им про мой разговор с Терещенко и про его страх перед контрреволюцией, то Гулькевич с каким-то священным ужасом воскликнул: «Да, это было бы ужасно!». Не знаю, было ли это искреннее убеждение или просто проявление чиновничьего преклонения пред взглядами начальства, но, во всяком случае, от бывшего камергера такое замечание меня очень удивило. Андреев все время молчал.

Вечером того же 20 июля я выехал в Данию, куда через несколько дней приехали и мои спутники и где я пробыл в этот раз 12 дней. В нескольких разговорах с Филипсеном и Мадсеном мы столковались, что конференция соберется в Копенгагене в конце сентября.

Жил я в этот приезд в Скодсборге. Устроили мы за эти дни поездки вместе с семьей Глатц в Хиллере и в Гельсингер и осмотрели замки Фредериксборг и Кронборг. В последнем обошли мы его подземелья, где будто бы и сейчас пребывает добрый дух Хольгера-Датчанина, покровителя страны, и батарею, на которой Гамлету являлась тень его отца. Побывал я и в этот раз в Хорсереде, где с тем же интересом расспрашивали меня про происходящее в России. В Гельсингере встретил я Потоцкого с известным адвокатом Карабчевским, его женой и падчерицей – Глинкой. Карабчевский был обижен на Керенского, не давшего ему никакого видного назначения, и ругал его вовсю.

2-го августа я выехал обратно в Петроград. От Стокгольма со мной ехали два морских инженера, возвращавшихся из Англии, где они работали в комиссии Гермониуса и рассказывали о выполнении там наших военных заказов. В Таммерфорсе в наш вагон села еще графиня Тотлебен с двумя хорошенькими дочками, за которыми все ухаживали. В Петербурге мы были опять только в 3 часа ночи, и пришлось добираться до квартиры пешком. У себя устроил я ночлег и обоих инженеров. Встреча с одним из них, Китаевым, напомнила мне рассказ про его отца, тестя адмирала Веселкина и командира одного из пароходов Добровольного флота. Их пароход попал как-то в небольшой порт в Красном море, где начальником гарнизона был Китченер, тогда еще майор. В первый же день они напились, и Китаев, якобы, здорово побил Китченера. На следующий день они, однако, помирились и снова напились, но уже без драк.

В Петербурге внешних перемен я не нашел, но стал чувствоваться продовольственный кризис, о котором говорили все. В больших ресторанах вместо 3 рублей обед стоил 12 (в Москве он стоил все еще 3 рубля), но эти деньги могли платить только богатые люди, массы же начали недоедать. У нас в Новгородской губернии в потребительских лавках отпускали еще по пяти фунтов муки в неделю, но на август и сентябрь отпуск ее должен был быть прекращен. На почве недостатков припасов у нас в Рамушеве исключили всех членов из других деревень, где стали спешно образовываться свои потребительские лавки. Причиной этого было то, что продукты, вроде муки и сахара, получались тогда Земством, распределявшим их через потребительские лавки. Члены кооператива села и рассчитывали этим способом получить больше продуктов на свою долю.

Это тяжелое положение заставило меня задуматься серьезно, как быть с семьей. Недостаток продуктов подсказывал оставление их в Дании, но этому препятствовало падение рубля. Как я уже говорил, Кредитная канцелярия разрешила мне еще в мае переводить семье по 2500 рублей в месяц, за которые в июле давали 2000 крон, в конце же сентября за них можно было получить только около 35-40 крон. При таком положении, моим жить в Дании было не на что, и приходилось выписывать их обратно в Россию. Вопрос являлся, однако, куда их направить. После долгих размышлений я остановился на Екатеринодаре или Новороссийске, где с продовольствием обстояло дело хорошо и где, по общим сведениям, жизнь текла спокойно. На Кавказ собирались и родные жены, их коих Снежковы уже уезжали, ибо с уничтожением Управления Уделов он был уволен в отставку, – правда, с очень хорошей по тому времени пенсией. Сперва все они собирались ехать в Усманский уезд, но сведения от Александры Геннадиевны, а …[10]

Данилóвские только что перебрались из Царского в Петроград, но недостаток продуктов заставил и их сняться вскоре и уехать на Кавказские Минеральные воды. Много и долго убеждал я уехать из Петрограда и моих родителей. Сперва они соглашались уехать в Москву, но там оказалось невозможным найти квартиру, затем поговорили о переезде в Финляндию, но дальше разговоров не пошло, и, в конце концов, они остались в Петрограде. Были у меня с ними разговоры о пересылке за границу части их процентных бумаг. Выяснилось, что от Кредитной Канцелярии было бы возможно получить разрешение на их вывоз заграницу, дав обязательство не предъявлять там к уплате их купонов. Однако оказалось, что сама пересылка этих бумаг обойдется столь дорого, что родители и от этой мысли отказались. В результате все их бумаги пропали, как, впрочем, и все мои личные. У меня была полная возможность вывести их с собой в конце сентября, но так как я не предполагал, что мы останемся в Дании, то ничего – ни бумаг, ни драгоценностей жены я с собой не взял, и все было конфисковано.

Сряду по приезде в Петроград я попал на разбирательство очень неудачной хозяйственной операции по заготовке рыбы Центральным комитетом о военнопленных. Заготовка эта по рекомендации М.М. Федорова была поручена Центроко, т. е. Центральному комитету общественных организаций. Договор с Центроко заключил Навашин, выполнял же его некий Белоус, по представлению Навашина назначенный представителем комитета по хозяйственным делам в Англию и Францию ко времени, когда поставка эта возбудили прения в комитете. Дело возникло по заявлению представителей Союзов Инвалидов и Бежавших из плена о том, что первая, проходившая чрез Петроград партия рыбы, в количестве 34 вагонов, недоброкачественна. Среди этих представителей были рыбопромышленники, которые это и установили.

Последовал ряд экспертиз, ибо Центроко оспаривал это заявление. Наиболее благоприятное заявление (рыбников с Сенной пл.) было, что Петроград такую воблу – это была она – охотно съест, но что такую рыбу посылать в Германию, конечно, опасно. Так как этой рыбы было заказано, кажется 80 вагонов, то понятен возникший вокруг этого дела шум. Васильчиков, бывший еще комиссаром Гос. Думы при Красном Кресте подал в комитет заявление о необходимости ухода из комитета и Федорова и Навашина. К сожалению, ко времени рассмотрения этого заявления Васильчиков оставил должность комиссара, а заменивший его член Думы Велихов еще не вступил в исполнение обязанностей. Поэтому, поддерживать заявление Васильчикова пришлось мне. Собрание оказалось на моей стороне. М.М. Федоров подал заявление об уходе из комитета. Должен сказать, что в личной порядочности его никто не сомневался, но в договоре с Центроко он слишком доверился другим. Навашин старался оправдаться, но довольно неудачно. Через некоторое время и его заставили отказаться от обязанностей управляющего делами комитета, но по нашей русской мягкотелости его выбрали затем товарищем председателя, вместо Федорова. Управляющим делами стал бывший товарищ министра земледелия Зубовский. Тогда же комитет постановил отозвать из-за границы Белоуса, но оказалось, что он уже успел приехать в Англию, где наш поверенный в делах Набоков, только что на основании предъявленных им документов познакомивший его с разными английскими деловыми людьми, протелеграфировал, что сразу отозвать Белоуса невозможно. Его временно оставили, а он перебрался во Францию, куда о его отозвании не дали знать, и там устроился представителем по делам о военнопленных и оставался им до конца 1919 г., занимаясь одновременно разными спекуляциями.

Вечером 10-го августа выехал я в Москву на Государственное совещание. Для участников его были приготовлены специальные поезда. Я оказался в одном купе с членом Думы Мансыревым. Разговоры наши с ним и с членом 3-й Думы Андроновым, теперь артиллерийским офицером и членом различных офицерских организаций, носили довольно пессимистический характер. В Москве я остановился у дяди Коли фон Мекк в его доме на Арбате. Дядя продолжал работать в Правлении Казанской дороги, где у него и после революции остались со всеми хорошие отношения. Крупных беспорядков у него ни на линии, ни в мастерских не было, но производительность труда везде упала. Дядя вошел гласным от правых в свою районную Думу. Меня тогда удивили его взгляды на большевиков, с которыми он легче столковывался, чем с гласными других партий. Тогда я с ним спорил, думая, что у него, крайнего правого, проявляется враждебность к конституционализму, но потом, когда я узнал, что он пошел служить к большевикам в числе первых, я должен был переменить мнение. По-видимому, на него, в первую очередь человека действия, повлияла активность большевиков, тогда как другия партии только говорили и говорили.

Вечером 11-го я был на первом собрании членов Государственных Дум в одной из аудиторий Университета. Заседание было скучное. Говорили только о порядке заседания Совещания и о выработке общей декларации. Собрались только члены Думы не социалисты, а из последних только те, которые, в сущности, с социализмом уже разошлись, вроде Аладьина или Григория Алексинского.

В день открытия Совещания левые вопреки Московскому Совету устроили в честь совещания однодневную забастовку. Не ходили трамваи, и что для нас, приезжих, было хуже – были закрыты все рестораны. Мне удалось закусить только благодаря встрече с членом Думы Ростовцевым, позвавшим меня поделиться с ним холодной закуской в его номере в гостинице.

Первое заседание Государственного Совещания прошло совершенно спокойно. Интереснее всего был, пожалуй, вид залы Большого театра, где происходило заседание. Делилась она на две почти равные половины: правую, буржуазную, и левую – социалистическую. В партере сидела более степенная публика, выше же – более горячая. Только почему-то несколько лож бельэтажа и 1-го яруса слева были заняты правыми делегатами армии и казачества. Керенский сказал очень длинную речь, чуть ли не двухчасовую, не объединенную какой-либо программой и неровную. Она была то прямо истерична, то переходила в угрозы, но впечатления не произвела. Кто-то сравнил его с Гришкой Отрепьевым. Странное впечатление производили два «адъютанта» Керенского – молоденькие морские офицеры, все время стоявшие за ним навытяжку. Никогда в прежнее время власть так аляповато не держалась. После Керенского говорил Авксентьев, тогда министр Внутренних дел, очень бесцветно, и Прокопович и Некрасов, доложившие о положениях продовольственного дела и транспорта. Чисто деловые их предположения и сообщения с правой стороны возражений не вызывали.

Вечером, после заседания, вновь собрались в Университетском зале члены Думы. С интересом выслушали мы Аладьина и Алексинского – странно было нам слышать их, теперь уже правые речи. Выступил и я, настаивая на важности подчеркнуть в декларации необходимость восстановления полномочий суда и действительной свободы. Сознаюсь, что сейчас мне просто странно вспоминать наше общее непонимание обстановки.

На следующий день, 13-го августа, побывал я у Володи Фраловского, поселившегося тогда в глухом месте на Таганке. Как потом оказалось, этот переезд в рабочий район избавил его от обысков, ограблений, которым подвергались все буржуи, жившие в более богатых частях города.

Вечером в этот день нам удалось, наконец, выработать формулу декларации, но от имени только членов 3-й и 4-й Дум, настроение коих более или менее совпадало. Многие из моих коллег по этим думам принимали также участие в совещании правых деятелей, имевшем место перед Совещанием (правыми они были уже по новым понятиям). Среди имевших тогда успех в этом обмене мнений особенно называли профессора Ильина и генерала Алексеева.

14-го в Совещании главными ораторами были генералы и члены Думы. Из генералов надо особенно отметить речь Корнилова – очень определенную и настаивавшую на решительных мерах против анархии в армии. Положение в Москве тогда было уже такое, что Корнилов не решился приехать без конвоя и взял преданных ему туркмен, всюду его сопровождавших по городу. В городе Корнилову был устроен ряд оваций. Речь его левым очень не понравилась, но его все-таки выслушали спокойно. Очень красивую речь произнес Каледин, говоривший от имени Казачьих войск. Позднее, уже под конец заседания, ему возражал есаул Нагаев, член какого-то казачьего Совета, и тут произошел скандал, правда, единственный за все три дня, что я пробыл на Совещании. Кажется, тут-то и крикнул левым какую-то резкость полковник Сахаров, позднее, благодаря ей, выдвинувшийся у Колчака до поста главнокомандующего, на котором он, однако, оказался неудачным.

Еще до речи Нагаева говорили представители всех Дум и, безусловно, это были наилучшие речи за все Совещание. Слабее других сказал Родзянко. Главным представителем Советов выступил Церетели, у которого обычный его темперамент не сказывался в этот день. Мне казалось, что у него самого не было веры в то, что он отстаивал. Керенский и в этот день изображал какого-то самодержца, своего рода Александра I V, рассыпая угрозы и большевикам, и еще более «контрреволюционерам». 15-го очень сильную речь произнес в Совещании Алексеев. Он указал на весь вред от безвластия в армии благодаря всем комитетам, на что представители их ему возражали. Затем говорил Бубликов, призывавший левых к примирению. Закончилась его речь лобызанием с Церетели, сопровождавшемся овацией по их адресу. Однако же, сряду после этой овации пошли разговоры, что эта комедия нас ни на шаг вперед не подвинет.

На страницу:
10 из 16