bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 18

Жизнь в Гурьеве текла очень скромно. По своему завещанию дед оставил бóльшую часть состояния бабушке, но выделил и всем 11 детям приблизительно по полумиллиона, дававшие доход, на который тогда можно было хорошо жить. Однако мать выросла в скромной обстановке, и богатство родителей ее вкусов не изменило. Прислуги в доме было много и ели сытно, но все остальное было очень заурядно. Скромная обстановка дома, отсутствие всякой роскоши в одежде (и платья матери, и наши костюмы шились в доме) делали Гурьево сходным с большинством помещичьих усадеб того времени, владельцы коих в громадном большинстве случаев жили или на жалование, или на пенсию. Повторяю, главною роскошью была еда, да и то благодаря ее изобилию, а не изысканности. Только по случаю каких-нибудь торжеств выписывались из Москвы деликатесы, вроде осетрины, икры или сыра. В этом отношении, да, впрочем, и во многих других, русская жизнь 80-х годов была намного проще даже начала 20-го века. В Гурьеве был только один пережиток прошлого – это любовь матери к лошадям. Еще вскоре после покупки его, распродавался где-то недалеко конный завод Норова, и отец купил тогда из него 5 жеребцов и 5 маток, которые, впрочем, служили только для выездов.

Хозяйство тогда велось в Гурьеве собственное, в аренду ничего не сдавалось, и персонал усадьбы был большой. Кроме полевых рабочих, которые большею частью менялись ежегодно, остальные служащие оставались подолгу, начиная с домашней прислуги. Во главе ее стояли супруги Миловидовы, Ефим Иванович и Нунехия (или Анефья) Васильевна. Он служил еще у моей бабушки, затем у моих родителей, и кончил свои дни у меня, причем, однако, бывали перерывы, когда он возвращался к бабушке в Кемцы (коих он был уроженцем) из-за своих амурных похождений и вызываемых ими семейных скандалов. Еще мне, тогда совсем молодому человеку, пришлось позднее мирить его с супругой (обоим было уже за 65 лет), поймавшей его на месте преступления с горничной моей жены. Анефья была мастерица по разным заготовкам, и таких маринованных грибков, как ее, я нигде потом не видал. В доме у родителей служила потом и дочь Миловидовых Таня, вышедшая замуж за повара родителей, но скоро умершая от чахотки. Их две девочки жили позднее у нас при бабушке, когда она ведала нашим хозяйством в Рамушеве. У Ефима были два подручных мальчика, которые потом стали лакеями. Один из них, Иван Фадеев, прослужил у родителей больше 30 лет и ушел только, чтобы открыть свою лавочку в Веневе.

Сменялись быстро только повара, у которых неизменно бывали два недостатка: или они пили, или уж очень увеличивали счета. Уже на моей памяти в доме появилась няня моего третьего брата Прасковья Артемьевна, тогда еще молодая женщина. Тулячка, она согрешила там с довольно известным тогда в Туле адвокатом Грушевским, который купил ей небольшой домик, в котором она поселила двух своих сестер и, оставив на их попечение сынишку, поступила к нам. Вынянчила она пятерых моих братьев и сестер, и стала как бы членом нашей семьи, в которой она осталась до самой своей смерти, лет через 30.

Горничная матери, Пелагея Петровна, тоже прожила в доме до смерти. Про нее сохранялось много анекдотических рассказов, вроде того, что, говоря отцу, что «мороза сегодня 10 градусов», она добавляла: «А сколько тепла, не знаю». Как-то она сообщила отцу, что пришел «позвоночник», т. е. мастер по звонкам. Вообще у родителей в доме до конца сохранилась до известной степени патриархальная обстановка большой семьи, и даже после революции мои сестры продолжали жить вместе с последней их молоденькой горничной, работая где кто мог, и когда она заболела туберкулезом, не расстались с ней до самой ее смерти.

В усадьбе ведал хозяйством «прикащик», коим долгие годы был А.Я. Немцов, бывший каптенармус одного из кавказских полков, со шрамом над глазом от раны, полученной в турецкую войну. Человек исполнительный, но большой жмот, себя не забывающий, он был очень не любим крестьянами, и позднее это, по-видимому, отразилось и на отношении их к матери, переставшей совершенно интересоваться хозяйством.

Особенно остался у меня в памяти кузнец Аполлон. Имя его отнюдь не гармонировало, однако, с его мрачной, некрасивой внешностью и угрюмым характером. Был он, кроме того, косноязычен, и возможно, что не вполне нормален, что не мешало ему быть прекрасным кузнецом в усадьбе. Когда я мог, я всегда убегал в кузницу «помогать» Аполлону, и ковал вместе с ним раскаленное железо, которое он затем ловко превращал в подковы и другие изделия. Аполлон был, однако, горький пьяница и погиб, замерзнув пьяный, возвращаясь в Гурьево из Хрусловского шинка; помню, что смерть его меня очень огорчила.

Жизнь в усадьбе текла тогда по обиходу, установленному во всей центральной России. Хозяйственный год начинался с весной, когда вывозился на поля навоз. За зиму он нарастал в конюшнях и хлевах настолько, что скотина почти что доставала спинами потолки, и теперь вывозить его собирались в усадьбе десятки крестьянских подвод. Обычно все работы сдавались соседним крестьянам еще с осени, когда они получали задатки, шедшие на уплату податей, главным образом, «выкупных» за землю платежей. Цена устанавливалась, главным образом, за уборку десятины, и была в те времена очень низкой. Не помню ее точно сейчас, но в памяти сохранилась у меня поденная плата за осеннюю и зимнюю работу взрослой работницы в 13-14 копеек, и девочки – в 9 копеек.

Когда сходил снег и поля обсыхали, начиналась весенняя вспашка и посев. У отца появилась первая в округе конная сеялка, вызвавшая большой интерес, соединявшийся, впрочем, с известным скептицизмом. Работать на всех новых машинах мало кто умел, поломки в них были часты, запасных же частей обычно не было, и приходилось сломанные части посылать для отливки в Тулу. Кроме того, многие инструменты, даже плуги заграничного изделия оказались непригодными в России, и в Гурьеве был целый склад тех из них, которыми не пользовались. Парные плуги были, например, рассчитаны на крупных заграничных лошадей, и наши мелкие коньки с ними не справлялись.

Вывозка навоза оставила у меня и посейчас воспоминания о различных его запахах, которые как-то незаметно переходят в воспоминания о весенней оттепели – одной из самых веселых пор для детворы – и о борьбе с ручейками, которые неизменно побеждали все попытки их запрудить. Вздувался Осетр, лед на нем синел, на мельнице разбиралась плотина, и вскоре начинался ледоход. На берегах реки появлялись рыбаки в надежде поймать в мутной воде щуку, единственную более крупную рыбу, которая у нас водилась, кроме несчастных пескарей. В двух верстах ниже, в Хрусловке, сносило в это время ежегодно мост, сообщения с Веневым прерывались на несколько дней, и затем переправа в Хрусловке производилась на пароме, пока мост не восстанавливался.

Совпадавшая с этим временем Пасха вызывала общую всюду чистку и приготовление к разговенью. Впрочем, из нашей семьи у Пасхальной заутрени никто в то время не бывал, как вообще в церкви. Мать моя была атеисткой, и когда в большие праздники в доме появлялось духовенство, молебен отстаивали отец и мы, дети, а мать никогда к нему не выходила. Как это ни странно, отец, раньше скорее безразличный к религии, на старости лет решил перейти в православие, правда, как он говорил, главным образом, чтобы не быть другой веры с семьей; выполнил он это, однако, только после революции, когда его не могли заподозрить, что делает он это из каких-либо земных побуждений. Не менее странным покажется, вероятно, многим, что все мы, его дети, выращенные в атмосфере полного безбожия, позднее все стали религиозными. Чтобы не возвращаться к этому, отмечу, что первой, кто меня научил молиться, была уже упомянутая старушка горничная Анисья, которая спала рядом с моей детской, и которую я часто видал долго и горячо молящейся. Позднее, когда я научился читать, я аккуратно читал в кровати все вечерние и утренние молитвы, чему меня научила няня Прасковья Артемьевна. Религиозность эта была, однако, поверхностной и не выдержала столкновения со школьной обстановкой, на 30 почти лет отдалившей меня от религии…

Весна навсегда связана для меня еще с запахом сирени и позднее – жасмина, большие кусты которых росли под окнами моей детской.

С покосами начиналась летняя страда, заканчивавшаяся только в сентябре или начале октября с уборкой картофеля. Как теперь мне кажется примитивным все тогдашнее хозяйство! Конные грабли, сгребавшие сено, дисковая борона, распаривание корма для скота, силосование его – все это были новшества, испытывавшиеся в Гурьеве и удержавшиеся в хозяйстве, равно как и конная молотилка, но завести паровую молотилку тогда побоялись, ибо не было механика для нее. Хозяйство велось приблизительно на 500 десятинах, и оживление в усадьбе в летние месяцы было большое, особенно во время уборки хлебов, когда не только заполнялись все большие сараи, но и ставились во дворе ряды скирдов, постепенно до нового года обмолачивавшихся. Как я завидовал тогда деревенским мальчишкам, сидевшим на возах, один за другим тянувшихся с полей! Мне разрешалось только убирать сено и снопы на постепенно выраставших стогах и скирдах.

Кстати скажу, что так как мой следующий брат был на три с половиной года моложе меня, то я вырос, скорее, один и, быть может, благодаря этому более самостоятельным. При мне не было в те годы ни гувернантки, ни гувернеров, и в усадьбе я делал, в общем, что хотел. Не раз бывали со мною казусы, которые могли кончиться плачевно, да Бог хранил. Лет семи меня научили ездить верхом. Ученье, правда, было довольно условным. Говорили тогда, что чтобы хорошо ездить верхом, надо три раза упасть с лошади. Я эти три раза весьма благополучно и падал, но, тем не менее, хорошим наездником никогда не был. Лошадь мне для начала дали старую и смирную, но почти сразу дали полную свободу ездить, когда и куда я захочу. Объездил я тогда всю округу, и до сих пор, кажется, помню в ней каждый камень и рытвину. Завидовал я очень деревенским мальчишкам, которые под наблюдением старика Филиппа каждый вечер прогоняли лошадей в ночное.

Филипп долго работал у нас, но с перерывом в несколько лет, проведенных им в арестантских отделениях. Был он из соседней деревни Матвеевки, где хозяйничали его сыновья. В один прекрасный день вернулся к ним со сверхсрочной службы брат Филиппа, уже пожилой солдат, и потребовал выделения приходившейся ему надельной земли. Вызвали Филиппа, и после общего обеда брат умер, как показало вскрытие, от отравления мышьяком. Филипп принял всю вину на себя (хотя не менее его виноваты были его сыновья), только чтобы не разрушить хозяйства. Отношение к Филиппу моих родителей, как к надежному человеку, и после тюрьмы не изменилось, но сам он позднее был более мрачным.

Несколько аналогичный случай мне пришлось наблюдать уже в самостоятельной жизни. После Японской войны вернулся в Рамушево домой инвалидом с парализованной рукой славный красивый Александр Чайкин, получивший за рану пенсию в 6 рублей. Вскоре он собрался жениться, но семья восстала против этого, ибо невеста, портниха, была слаба для полевых работ. На этой почве произошел ряд семейный ссор, и во время одной из них Александр рассек топором череп старшему брату, который через несколько дней и умер. На суде семья старалась всячески смягчить вину Александра, как они объясняли потом, чтобы с лишением его прав он не лишился и пенсии. Это было избегнуто, и через два года Александр, присужденный к тюремному заключению, вернулся домой и служил у нас караульщиком. Утверждали также, что в это время он сошелся с вдовой убитого им брата. Нравы были простые.

Тульская губерния была из самых помещичьих. Усадьбы в ней находились почти что в виду одна от другой, но были большей частью очень скромны. Надо, однако, сказать, что дворянское «оскудение» после освобождения крестьян сказалось здесь меньше, чем в других местностях. Выкупленные платежи были и тут прожиты, земли заложены и перезаложены, но все еще оставались в руках их прежних владельцев. Среди них были люди весьма различного достоинства. Князя Владимира Александровича Черкасского я уже лично не помню, и в его усадьбе Васильевском бывал уже только значительно позднее. По наследству оно перешло к жене князя Григория Николаевича Трубецкого, брата известных профессоров философии. Порядочный и весьма культурный человек, Григорий Николаевич был дипломатом, и перед своим назначением посланником в Белград ведал в Министерстве иностранных дел отделом Ближнего Востока. Про В.А. Черкасского осталось в Веневе довольно странное воспоминание. Говорили, что он освободил еще до 1861 г. крестьян деревни Пригори, но без земли, тогда, когда, будто бы, уже было известно, что освобождение произойдет с землею, сторонником которого он был. Уже только после его смерти его вдова выделила этим крестьянам так называемый «нищенский» надел.

Из помещиков-стариков наиболее ярким был П.С. Ржевский. Бывший преображенец, он отправился на Кавказ еще в 30-х годах, когда там был наместником его дядя – Головин, и принимал там участие в экспедициях против горцев. Та к как во время них часто приходилось голодать, то он уверял, что якобы приучил себя есть всякую дрянь, до мышей и тараканов включительно. Был он большой сластена и уверял, что засахаренным вообще можно съесть что угодно. Кроме того, был он страшно грязен, и сам уверял, что моется мылом только в гостях. Наряду с этим, однако, дом его и особенно сад поддерживались в образцовой чистоте. Был он человеком умным и исключительно порядочным и поэтому долгие годы его выбирали мировым судьей.

Из других соседей, до конца помню я Н.П. Иордана и барона В.В. Розена. Оба они бывшие офицеры, служили в уезде по выборам, ибо именьица их мало что давали. Милое воспоминание осталось у меня особенно об Иордане, красивом старике с белыми бакенбардами и всегда чисто пробритым подбородком. Розена, типичного крупного немца, честного, но тяжелого человека, мать не особенно любила, особенно за его отношение к жене. Слабенькая, она была до крайности истощена беспрерывными беременностями, и врачи предупредили, что следующий ребенок может свести ее в могилу. Вообще большой эгоист, барон не обратил на это внимание и, действительно, она погибла во время следующей беременности. Розен был большой любитель ботаники и составил книжку по флоре Веневского уезда, причем на Гурьевских скалах он нашел какое-то ранее неизвестное растение. Любовь к растениям он передал своему сыну Гарри, с которым мне пришлось вновь встретиться уже в Новгородской губернии, где он работал в качестве дельного специалиста по культуре болот, будучи одним из первых таковых в России.

Про Розена ходило немало анекдотов, вроде, например, что когда ему показали, что в его коляске от стершейся оси виляет колесо, он ответил: «Нет, это просто подлец кучер мало мази положил». Хорошо передразнивал его немецкий акцент Иордан.

Помню я еще семью Поповых. Старик Николай Дмитриевич ничем не славился, кроме своей крайней скупости. Старший его сын, Дмитрий Николаевич, был в Веневе предводителем дворянства, и позднее был убит собственным сыном, которого признали затем душевнобольным. Говорили, однако, что подкладка этого преступления была романическая: любовь отца и сына к одной и той же женщине. Младший сын старика Попова, Сергей, был директором Тульской гимназии, и как мне говорили, был посмешищем гимназистов. Его сменили после женитьбы на цыганке из какого-то второстепенного хора, но еще перед тем он поразил моего отца, появившись у него в Петербурге с просьбой познакомить его с балериной Цукки, к которой он воспламенился пламенной любовью. Отец никогда не был близок к артистическому миру, Цукки не знал, почему и мог только отказать ему в этой просьбе.

Ввиду изобилия помещиков, Веневский уезд был исключительно дворянским, и таковым же было и его земство. По-видимому, главным занятием его собраний были выборы на разные платные должности. Уже значительно позднее мне попалась в руки книжка отчетов Веневской земской управы, поразившая меня мизерностью работы этого земства. Вначале отец был в нем гласным от землевладельцев, но его быстро признали беспокойным, и далее он избирался от крестьян. Отношение их к общественным делам было в то время совершенно безразличным, и главная забота была, чтобы не увеличивалось обложение. Поэтому гласными от себя они избирали часто помещиков, причем этим после избрания, полагалось выставить избирателям ведро (т. е. 20 бутылок) водки. Ведро водки было вообще неизбежным придатком всех событий сельской жизни, и без него не обходились, например, ни начало, ни конец различных полевых работ.

В земском собрании у отца вышел как-то крупный скандал. Его предложение открыть какую-то школу вызвало замечание адвоката Черносвитова, что это демагогия. Отец вспылил, послал собрание к чёрту и ушел, несмотря на старания председательствовавшего Черкасского уладить инцидент.

Бездеятельность земства побудила мою мать выстроить в Гурьеве здание для школы и фельдшерский пункт, причем эти школу и пункт она ряд лет содержала на свои средства. Школу она позднее передала земству с небольшим капиталом, обеспечивавшим тогда выплату жалованья учителю. По-видимому, это составляло что-то около 180 руб. в год. Передать школу земству побудили мать какие-то недоразумения с инспектором народных училищ. Фельдшерский пункт мать содержала значительно дольше, ибо земство отказалось его принять, так как находило его излишним ввиду того, что от Гурьева всего 8 верст до Венёва. По субботам на пункт приезжал из Венева врач, который затем обычно оставался у родителей до вечера. Сперва ряд лет это был д-р Замбржицкий, большой, несколько угрюмый человек и хороший врач; позднее его заменил д-р Успенский, с познаниями довольно средними, которого, однако, все любили, благодаря его добродушию.

Зимой Замбржицкий оставался часто у родителей на два и три дня, как, впрочем, и другие заезжавшие в Гурьево соседи, и тогда с утра и до ночи шла карточная игра. Азартные игры у нас не допускались, но зато из коммерческих не забывалась ни одна. Царил винт, но когда не хватало партнера, играли в преферанс, а если игроков было всего два, то в безик или «66». Рано научился играть в винт и я, и играл недурно, но с окончанием ученья совсем забросил карты. Отмечу, что русские вообще всегда хорошо играли в коммерческие игры, среди которых винт позднее уступил место менее сложному бриджу. Знаменитый американский специалист по нему Кульбертсон ведь тоже вырос в Баку.

Поездки в Венев, в общем, довольно редкие, были в числе первых моих воспоминаний. В географиях специальностью Венева обозначалась тогда хлебная торговля, но в самом городе она вначале ничем не проявлялась. При въезде в город стояло самое большое в нем здание – белый, окруженный высокой стеной острог, из-за решеток которого выглядывали арестанты (тогда это не воспрещалось). Целью поездки бывали местные универсальные магазины, лавки Тулина и Шаталова. У Тулина была особая достопримечательность: Спаситель в штофе – искусно склеенный в нем образ с различными украшениями.

Сам Венев, ничтожный городишко с 5.000 жителей, ничего интересного не представлял, а вся его промышленность сводилась к небольшому винокуренному заводу Махотина. В семье старого его владельца была какая-то драма, вызвавшая вмешательство судебных властей, но кончившаяся ничем. Говорили потом, что с нею был связан переход в адвокатуру старшего из сыновей старика, талантливого товарища прокурора В.Е. Махотина. Позднее он был веневским городским головой и славился своим умением петь цыганские романсы.

Хлебная торговля производилась Веневскими купцами по всему уезду. Когда устанавливался санный путь, они объезжали помещиков и скупали их запасы. Помню я долгую их торговлю с отцом, особенно за последнюю копеечку, битье по рукам и через несколько дней появление в усадьбе сотен подвод, отвозивших купленный хлеб на железную дорогу. Целые дни насыпались рожь и овес в кули, взвешивавшиеся на весах и тут же зашивавшиеся, и большие закрома, заполненные доверху зерном, быстро пустели. Все это прекратилось в конце 80-х годов, когда в связи с введением Бисмарком высоких таможенных пошлин на привозные хлеба, культура их в России стала безвыгодной. Собственные посевы в Гурьеве тогда сократились и землю стали сдавать в аренду, благо брать ее всегда было больше охотников, чем ее имелось. Наделы в Тульской губернии были небольшие, и с приростом населения крестьяне испытывали острый земельный голод, почему и были готовы арендовать земли даже за плату, превышающую нормальный ее доход, только бы найти применение своему труду.

Посевы у родителей были особенно большие в те несколько лет, что им принадлежали 300 десятин в соседней Хрусловке, купленные у старушек Яньковых. Они выговорили себе право жить в ней до смерти в их доме, но через несколько лет посланная на чердак девушка подпалила свечкой соломенную его крышу, и дом сгорел с такой быстротой, что старушки почти ничего спасти не успели.

Пожары вообще были тогда главным бедствием русской деревни, и в сухие годы не раз бывало, что по ночам было видно зарево на горизонте в двух-трех местах. Во всех почти усадьбах были пожарные трубы, выезжавшие на ближайшие пожары, но большой пользы от них не было, ибо пока они приезжали, пожар обычно уже разрастался, а кроме того почти всюду не хватало воды. Гурьево на моей памяти горело два раза и оба ночью (что давало основание предполагать поджоги), и оба раза из-за недостатка воды пожар прекращался, лишь дойдя до края деревни. После одного из этих пожаров в Гурьеве была бабушка Мекк Н. Ф., и, убедившись, что в усадьбе положение не лучше, устроила в ней водопровод из Осетра. Было это еще в 1880-х годах, и водопровод был предметом интереса во всей округе, хотя, припоминая его теперь, я не могу не признать его довольно примитивным. К числу первых моих воспоминаний относятся также огромные гурты скота, которые по Каширскому большаку прогонялись из степных местностей в Москву. Обычно они останавливались на ночь около усадьбы, раскладывали костры, и получалась картина довольно живописная, напоминавшая мне сцены из увлекавших меня тогда повестей Жюль Верна, Майн-Рида и Купера. Вскоре, однако, гонять гурты было запрещено, ибо они распространяли сибирскую язву и чуму рогатого скота.

Ярким осталось в памяти у меня и пребывание в садах «съемщиков», арендаторов урожая яблок. Еще с весны объезжали они всю округу, столковывались с помещиками о цене, и в середине лета ставили в садах свои шалаши, в которых помещались караульные, оберегавшие сады от набегов соседних мальчишек. В этих шалашах всегда был какой-то приятный, но неопределенный запах, смесь яблочного с дымом от костра, на котором сторожа готовили себе пищу. Позднее, с созреванием яблок, начиналась их съемка и постепенная отправка в Москву на подводах – уложенные в «бунты», обшитые рогожами. На эти дни сады оживлялись толпой баб и мальчишек, снимавших и собиравших яблоки. Как-то в период съемки меня, еще маленького, напугал юродивый, появившийся в саду в одной грязной рубашке, все время подпрыгивавший и издававший какие-то нечленораздельные звуки. Пальцев у него не было – он их отморозил, а как я потом слышал, он вскоре совсем замерз, бегая зимой все в той же одной рубашке.

Кроме соседей, в Гурьево наезжали и гости из Москвы, больше родные, но как-то с моими дядьями приехал и Дебюсси, будущий знаменитый композитор. У меня о нем не осталось, впрочем, никакого воспоминания, и лишь значительно позднее, наткнувшись в одном из нотных альбомов, уступленных мне матерью, на рукопись какой-то пьесы, посвященной ей и подписанную им, как он себя именовал еще тогда – де-Бюсси, я узнал от матери, что он эту пьесу написал в Гурьеве. По общим отзывам был он очень неинтересен и бесцветен, и в те годы память о нем быстро стушевалась в семье.

Из других более или менее постоянных посетителей Гурьева отмечу характерную фигуру «дяди-кума», Александра Филаретовича Фраловского (он кого-то крестил во время óно с моей матерью, тогда еще девочкой, почему она и звала его кумом). Старик цыганского типа, он после смерти деда К.Ф. фон Мекка выполнял все денежные поручения бабушки с большой аккуратностью и щепетильностью. В семье его очень любили и уважали, хотя подчас и посмеивались над ним. Много рассказывали анекдотов про его поездки за границу к своей сестре, нашей бабушке: говорил он только по-немецки, да и то очень плохо и не раз попадал в комичные положения, напоминавшие до известной степени «Наших за границей» Лейкина. В Москве случилось ему как-то, зайдя в известную тогда кондитерскую Трамбле, несмотря на свою аккуратность, забыть там портфель с процентными бумагами на 800.000 руб. Когда он, перепуганный, вернулся за ним через час, продавщица вернула ему портфель, не посмотрев даже, что в нем находится; он дал ей за это 1000 р., сумму в то время крупную; но он очень не любил, чтобы ему напоминали этот казус. В Гурьеве он сразу налаживал охоты и рыбные ловли, но обычно с плачевными результатами. Хотя в лесах водились зайцы и лисицы, а зимой появлялись и волки, однако только в редких случаях дяде-куму удавалось застрелить какого-нибудь жалкенького зайчонка.

На страницу:
4 из 18