bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 18

Во времена отца в Училище находился ряд лиц, составивших себе позднее имя, начиная с Чайковского, Апухтина и Горемыкина, но из ближайших к отцу классов вышел лишь ряд почтенных, но рядовых, в общем, судебных деятелей. Отец был, по-видимому, слабо подготовлен и в 6-м (по гимназически 5-ом) классе просидел два года. Его, впрочем, ни разу за плохие отметки не пороли, но для иных из его товарищей это было обычное субботнее угощение. В то время (как и в первые годы при мне) по субботам, перед завтраком, перед фронтом гимназических классов читались наказания за плохое учение, и отец рассказывал, что еще до того, что их имена были названы, из фронта выходили всегда два его товарища – Савельев и Энгельгардт, и на вопрос, куда они идут, лаконически отвечали: «пороться», чтобы через 10 минут, как ни в чем не бывало, появиться за завтраком. Если таковы были порядки в этом привилегированном учебном заведении, то можно судить, каковы они были тогда в более простых. Скажу, впрочем, в оправдание нашей школы, что во Франции битье линейкой по рукам сохранилось в младших классах до последней войны.

Отец не кончил Правоведения. В 4-м (последнем гимназическом) классе у него произошло какое-то столкновение с преподавателем геометрии полковником Ильяшевичем, крайне горячим человеком. Про него говорили, что у него шпага была припаяна к ножнам, чтобы предупредить ее использование, и что у него стояла на столе надпись: «Сегодня Яшу (то есть сына) не бить»; несмотря на это, Яше доставалось чуть не ежедневно. Та к как отец тоже был крайне вспыльчив, то столкновение их было понятно, и отец говорит, что начальство признало в нем правым его. Однако весной Ильяшевич его срезал на экзамене, и ему предстояло вновь остаться на 2-й год. Это и было бы нормальным, но отец почему-то решил не оставаться в Училище, а ехать продолжать учение в Гейдельбергском университете. Ламберта уже не было в живых, а бабушка была слишком слаба, чтобы противодействовать, и отец оказался осенью в этом маленьком прелестном городке, где в то время училось много русской талантливой молодежи (например: Бородин, Менделеев, Мечников). Отец поступил на камеральный факультет (нечто среднее между юридическим и экономическим), где в то время крупных профессоров, кроме Блюнчли, не было.

Из его рассказов о студенческой жизни у меня сохранилось то, что он говорил про студенческие корпорации (ни к одной из коих он, однако, не принадлежал). Насколько я могу судить, чуть ли не главное занятие в них было питьё пива, причем выделялась манера его, известная как «ein Salamander drehen» (вертеть саламандру). Все сидящие за столом по команде вертели на нем свои кружки, после чего, тоже по команде, пили пиво, и после перерыва вновь начинали то же. Продолжалось это чуть ли не часами и, главное, все время молча.

Отец пробыл в Гейдельберге, если не ошибаюсь, два года, и перешел в Дерптский университет, дабы, окончив его, получить права государственной службы. Это ему, однако, не удалось, ибо, не имея диплома об окончании гимназических классов Правоведения, он был зачислен в университет только вольнослушателем. В Дерпте отец подружился с сыновьями известного Булгарина (старика, кажется, уже не было в живых), у которых под Дерптом было имение «Карлово».

После Дерпта отец вернулся в Петербург, где и поступил на службу в Министерство внутренних дел, сдав очень скромный экзамен на 1-й классный чин (позднее он сдал еще «дипломатический» экзамен в Министерстве иностранных дел, куда перешел через несколько лет). На службе отец не преуспел, и вскоре после его женитьбы моя мать заставила его выйти в отставку, ибо считала, что все равно при его характере из него ничего не выйдет. Действительно, отец, при обычной его мягкости и безвольности, был очень горяч и несдержан, и как подчиненный был из-за этого абсолютно недисциплинирован. Из Министерства внутренних дел он, например, ушел из-за пустяка: его непосредственный начальник сперва забраковал составленный им проект какой-то бумаги, а через два часа его одобрил, хотя отец и подал ему по совету сослуживцев неизмененный первоначальный текст; при этом его начальник добавил: «Ну вот, это не то, что раньше», на что отец не сдержался и ответил, что он, однако, ни одного слова в нем не изменил. Отношения их после этого, конечно, испортились, и совместная служба стала невозможной. Вообще отца все любили, ибо, кроме мягкости, он был человеком редкой порядочности, но в деловом отношении мало на что был способен. Чтобы не возвращаться к нему позднее, отмечу еще, что он обладал абсолютным слухом, и часто после того, что один раз слышал новую оперу, по слуху играл на рояле ее мотивы. Техника у него была, однако, не блестящая, и когда он играл на рояле с матерью в 4 руки, то всегда на его долю выпадал аккомпанемент. Всегда он много читал и был вообще человеком образованным, хотя системы в его образовании и не было.

Другой особенностью отца, развившейся у него с годами, была его страшная мнительность. Ни одной крупной болезни я у него не помню. Только еще около 1880 г. он болел кишечником, но месяц в Ессентуках быстро поправил его. Тем не менее, он всегда находил у себя различные болезни, и градусник не сходил с его стола. Возможно, конечно, что безделье, которым он, вероятно, тяготился, сыграло свою роль в развитии у него этого неформального интереса к своему здоровью.

Перемена в жизни отца произошла с его женитьбой. Не знаю, где и как мои родители познакомились, слышал только, что отец сделал матери предложение, которое и было принято, через неделю знакомства. Удивляться этому не приходится: кроме того, что отца все любили, он был мужчиной красивым и видным, также как и мать. Чайковский в переписке с моей бабушкой, Н.Ф. фон Мекк, говорит, что моя мать была красавицей чисто русского типа. Едва ли, однако, это не преувеличение, и, кроме того, тип у матери был скорее цыганский, чем русский. Несомненно, однако, что мать могла быть привлекательной, и, кроме того, оказалась для отца, – при слабости его характера, той женой, которая ему была нужна, ибо характер у нее был сильный и властный.

Моя мать, Александра Карловна фон Мекк, была дочерью известного в то время инженера и строителя железных дорог Карла Федоровича фон Мекк. Род Мекк, хотя и был записан в Лифляндское дворянство, как коренной (Uradel), ведет свою родословную лишь со времен падения Ливонского ордена в конце 16-го века. Первый из Мекков был в это время Рижским бургомистром, стал сразу на польскую сторону, за что и был назначен Рижским «каштеляном» (губернатором) и получил дворянство. Потомство его ничем особенным не отличалось, и с течением времени расселилось по всем соседним странам: были они и в Швеции, и в Дании, бóльшая же часть со времен Петра оказалась в России. Полученные основателем рода от поляков имения были быстро прожиты, и после этого Мекки жили службой, обычно военной. Кавалеристом был и мой прадед. За время наполеоновских войн он дослужился до чина ротмистра, и умер молодым, оставив вдову с четырьмя маленькими детьми без всяких средств. Через несколько лет мой дед был принят на казенный счет в Корпус путей Сообщения, будущий институт этого имени. Прабабка моя, дочь Митавскаго бургомистра Гафферберга, была, по-видимому, женщиной энергичной, и жила эксплуатацией имений, которые она арендовала. Между прочим, ей приписывают первоначальное преобразование известного ныне Кеммерна в курорт. Из детей ее высшее образование получил только мой дед, младший же его брат жил до конца скромным заработком лесничего в больших имениях.

По окончании ученья дед служил сперва на постройке, а затем на поддержании в порядке Московско-Варшавского шоссе, будучи начальником дистанции в Рославле. Здесь он и женился на моей бабушке, Надежде Филаретовне Фраловской, дочери местного выборного уездного судьи и мелкого помещика. Этот мой прадед (Филарет Фраловский), был человеком слабым, находившимся всецело под властью жены, подчас его, говорят, бившей. Страстно любил он музыку и играл на скрипке, хотя, по-видимому, и неблестяще. Женат он был на Анастасии Демьяновне Потемкиной, дочери «полковника Смоленской шляхты», воинской части, о которой я, к сожалению, нигде ничего узнать не мог. Эти Потемкины были ветвью известного рода, давшего России посла царя Алексея Михайловича во Франции и Испании, портрет которого и посейчас находится в Мадридском Прадо. Посольство его не обошлось без курьезов, и, между прочим, когда ему был назначен в Копенгагене прием у короля, больного и лежавшего в постели, потребовал, чтобы не унизить царского достоинства, чтобы и ему была поставлена другая кровать около королевской. Другой представитель рода Потемкиных, знаменитый фаворит Екатерины достаточно известен, чтобы о нем говорить. Менее известен его двоюродный брат, генерал-поручик и наместник кавказский, человек тоже способный, но нечестный. Сейчас этот род прекратился, и, в частности, у Демьяна Потемкина были только три дочери (две другие были замужем тоже за представителями коренных смоленских семей – Челищевым и Энгельгардтом). В моей прабабке, видимо, отразились семейные черты ее рода – властность и склонность к мистике, которые под конец ее жизни и привели ее к постригу. Семьи Фраловских и Потемкиных были небогаты, и бабушка в приданое принесла деду, по-видимому, только унаследованный ею от матери сильный характер. Любопытно, однако, что и два ее брата, позднее офицеры одного из полков Варшавской гвардии, и ее единственная сестра, бывшая замужем за Воронцом, были сравнительно слабохарактерными.

Бабушке не исполнилось еще 16 лет, когда она вышла замуж, но, тем не менее, сразу пошли одна за другой беременности, число коих достигло, как я слышал, восемнадцати. Детей родилось, однако, всего 14, и из них достигло совершеннолетия всего 10. В начале дед, Карл Федорович фон Мекк, продолжал служить в Рославле, и в одном из своих писем Чайковскому бабушка позднее писала, что в это время ей пришлось быть в доме всем – и хозяйкой, и кухаркой, и камердинером мужа.

Дед до конца своей жизни сохранил репутацию честного человека, и в Рославле, несмотря на многочисленные примеры своих сослуживцев, воровать не хотел. Как можно было красть инженерам, кроме обычных процентов с поставок, приведу лишь один способ, который применялся еще в мое время, как я узнал во время приемки шоссе от казны Новгородским земством. Ежегодно особая комиссия принимала щебенку для ремонта шоссе. Кучи ее обмерялись и на них ставились известковым раствором белые кресты. По отъезде комиссии закрашенная щебенка рассыпалась, а остальная перевозилась на следующие версты, где через год снова принималась той же комиссией. Жалованье военных инженеров было, однако, ничтожным (дед был тогда капитаном), и существовать на него с родившимися к этому времени шестью детьми стало невозможным, почему он согласился последовать советам бабушки, и, выйдя в отставку, превратился в подрядчика, первоначально работая на занятые деньги.

Это были первые годы частного железнодорожного строительства, и дед получил небольшой подряд на постройке линии от Москвы к Троице, первого участка Ярославской железной дороги. К этому времени относится знакомство деда с П.Г. Дервизом, тогда обер-прокурором одного из департаментов Сената. Не знаю, как они пришли к мысли о самостоятельной постройке железных дорог, но вскоре они выступили конкурентами на концессию по постройке Московско-Рязанской железной дороги. Объединение их с Дервизом оказалось очень для них удачным: дед был хорошим строителем, Дервиз же знал хорошо всю тогдашнюю бюрократическую процедуру, имел хорошие связи в правительственных кругах и оказался прекрасным финансистом. Концессии выдавались тому из конкурентов, кто заявлял наименьшую поверстную цену постройки линии, причем он должен был и образовать акционерное общество для постройки линии, и выполнить самую постройку. Дед и Дервиз были первыми, значительно понизившими поверстную плату, и получили одну за другой концессии на постройку Московско-Рязанской, Рязанско-Козловской и Курско-Киевской железных дорог.

Несмотря на понижение ими поверстных цен и на добросовестное исполнение работ, заработок на этих постройках был очень велик, и на Рязанско-Козловской, например, все работы были выполнены за счет облигационного капитала, а акции остались как бы премией концессионерам. На Московско-Рязанской они могли оставить себе только часть акций, хотя и значительную, но и тут их заработок был очень велик, ибо подписная цена акций была 60 руб. за 100 номинальных, а биржевая цена их скоро достигла 400 рублей. Надо сказать, что так как правительство гарантировало тогда обычно 5 % дохода не только по железнодорожным облигациям, но и по акциям, по их номинальной цене, то и акционерные капиталы на постройку находились без затруднений. Поясню еще, что главная разница между акциями и облигациями заключалась в том, что доход по первым мог повышаться беспредельно в зависимости от результатов эксплуатации линии, тогда как по облигациям он оставался постоянным. Кроме того, в момент выкупа линии в казну акционеры не получили ничего, тогда как облигационерам возмещалась их номинальная стоимость.

К этому периоду, но не знаю к какому точно моменту, относится казус, про который я слышал от матери. Дед произвел изыскания линии от Козлова через Воронеж на Ростов, которые вместе с расчетами ее стоимости лежали у него в столе. В то время у деда часто бывал будущий миллионер Самуил Соломонович Поляков, в то время не то мелкий подрядчик, не то маклер. Мать говорила, что дед обращался к нему на «ты» и называл его «Шмуйлой». Мать хорошо помнила его сидящим в передней, дальше которой он не проникал, и утверждала, что через кого-то из прислуги он выкрал изыскания и узнал из них вероятную стоимость линии. С этими данными в руках он убедил нескольких деятелей Воронежского земства выступить конкурентами на постройку, понизив цену, заявленную дедом и Дервизом. Концессия досталась, таким образом, Воронежскому земству, которое поручило ее выполнение Полякову, построившему линию очень скверно и, благодаря этому, немало на ней заработавшему, несмотря на низкую цену. Вообще, репутация этого Полякова была весьма не блестяща, тогда как про его брата, Лазаря, составившего также миллионное состояние на банковских операциях, худого ничего не говорили.

По окончании постройки Курско-Киевской железной дороги дед и Дервиз разошлись. Признавая полную порядочность Дервиза, мать говорила, что характер его был тяжел, и работать с ним деду было нелегко. После этого Дервиз жил больше в Ницце, где он содержал, будучи большим любителем музыки, свой частный оркестр. Купил он здесь большой участок земли, на котором была позднее построена целая часть города и где и посейчас одна из улиц носит его имя.

Время после постройки Курско-Киевской железной дороги было и временем наибольшего материального благополучия семьи Мекк. Мать говорила мне, что годовой доход семьи достигал тогда 800.000 рублей, по тому времени суммы громадной не только в России. Та к как, однако, дед был еще человеком не старым, и энергия его не уменьшалась, то вскоре он выступил конкурентом на постройку Ландварово-Роменской железной дороги (позднее составившей часть Либаво-Роменской дороги). Про необходимость ее для развития торговли России тогда много писал Катков в своих «Московских Ведомостях», и это толкнуло мысли деда в эту сторону, но, как говорила мать, отсутствие Дервиза сказалось на этом предприятии большим убытком.

Постройка линии была закончена к январю 1876 г., но расчеты по ней еще не были заключены, когда дед скоропостижно скончался в Европейской гостинице в Петербурге от разрыва сердца. Вечером он обедал у моих родителей, был весел и ничто не предвещало близости смерти, а через несколько часов наступил конец. В завещании он назначил отца одним из душеприказчиков, и в связи с этим отец наткнулся на историю получения концессии на Ландварово-Роменской линии. Разбираясь в счетах по ней, отец увидел в книгах сумму в 800.000 р. без указания ее назначения и получил от бухгалтера ответ, что это взятка за концессию. Кому она была дана, я лично от родителей не слышал, и уже только в эмиграции прочитал в записках Феоктистова рассказ князя Барятинского про заседание, в котором был поднят вопрос об этой взятке, но проверить его у родителей я уже не мог и судить о его точности не могу. Не знал я также, что Барятинский, брат фельдмаршала и сам генерал-адъютант, принимал участие в этом деле, но слышал от матери, что какие-то дела у него с дедом были, причем она говорила о несерьезности Барятинского, хотя ничего худого о нем не говорила.

Про получение взятки я слышал от нее только, что тогдашний министр финансов Рейтерн, узнав от деда про требование взятки в 800.000, сперва посоветовал ему их не платить, но позднее вызвал деда и сказал ему, что, несмотря на все его старания, если дед этой суммы не уплатит, то концессии не получит. Рейтерн был человек безукоризненной честности и независимый, и мать всегда отзывалась о нем хорошо (как и о бывшем ранее министром путей сообщения генерале Чевкине). Фамилию Юрьевской, которой предназначалась взятка, отец позднее назвал моему брату Адаму. Моя мать, помню, только один раз очень резко отозвалась о Юрьевской, когда мы как-то с ней проезжали мимо особняка княгини. Было это, еще когда я был в младших классах Правоведения.

Меня интересовал вопрос, знал ли Александр II про эту взятку или эта махинация была устроена за его спиной близкими Юрьевской? Несомненно только, что взятка предназначалась ей и что поэтому влияние Рейтерна не могло пересилить ее настояний. Мать моя и бабушка, как я могу судить по ее переписке с Чайковским, не думали, чтобы государь был в курсе этого. Зато мать всегда с презрением говорила о Юрьевской. За последние годы во Франции пытались ее идеализировать (между прочим, в одной книге бывшего посла в России Палеолога), но мне кажется без достаточных оснований. Все русские, которые ее знали (я ее лично никогда не встречал), считали ее глупой и, сверх того, жадной. В этом она, по-видимому, сходилась со своим братом, бывшим позднее Витебским губернатором, державшимся на этом посту только благодаря ей и оставившем после себя память взяточника. Мне пришлось слышать, что в виду ограниченности Юрьевской, вся ее финансовые операции за ее Петербургские годы выполнял Шебеко, муж ее институтской подруги, бывший позднее товарищем министра внутренних дел, заведующим полицией. Он-то и потребовал у деда взятку за концессию Ландваровской дороги в заседании, описанном у Феоктистова.

Между прочим, с именем Юрьевской у меня связано комичное воспоминание. В 1911 г. я был на Рождестве в Ницце и зашел в помещение, где должен был состояться русский благотворительный базар. Собравшиеся там дамы возмущались скупостью Юрьевской, приславшей на базар старенький кожаный портсигар. Я пошутил, что зато, должно быть, это реликвия Александра II, и позднее узнал, что за таковую этот портсигар, проданный за хорошую цену, и пошел. Та к создаются легенды.

Возвращаясь к деду, отмечу, что на него сильно подействовала неудача с этой постройкой, и, быть может, ускорила его смерть. Позднее выяснилось, что убыток от постройки выразился в сумме около двух миллионов. За это время сильно упал курс рубля, так что за рельсы и подвижной состав, заказанные в Германии (в России тогда еще не было заводов, выделывавших их), пришлось переплатить на миллион больше против сметы, что вместе со взяткой и составило два миллиона убытка.

Перечитывая переписку бабушки с Чайковским, я наткнулся на просьбу ее к Чайковскому повлиять на дядю Колю, чтобы он снисходительнее относился к дяде Володе. В другом месте я встретил указание, что после дедушки осталось 6 миллионов долга. Между тем, мне говорил отец, что после деда остались только два миллиона платежей по Ландварово-Роменской ж.д. и 75.000 по векселям г-же Максимович. Объясняется это разногласие, мне кажется, тем, что к долгам деда бабушка присоединила и разновременно уплаченные ею долги дяди Володи, которые она старалась скрыть и которые в то время (1885 г.) достигали уже не менее 4.000.000 рублей. На почве этих долгов у бабушки уже были прерваны одно время отношения с моей матерью, и, видимо, бабушка боялась, что и дядя Коля тоже не примириться с образом жизни дяди Володи, с которым он тогда впервые ближе познакомился и которому не сочувствовал. Не решившись прямо обратиться к дяде Коле, она прибегла к посредничеству Чайковского.

Возвращаюсь теперь к моим родителям. Свадьба их состоялась во Франции, в По, где их обвенчал иеромонах Нестор, о котором мать, не любившая вообще духовенства, всегда тепло отзывалась. Вскоре потом он был назначен епископом на Аляску, сошел там с ума и во время какого-то переезда бросился с парохода в море. Жили мои родители первое время в Петрограде, где отец еще служил, но вскоре, с выходом его в отставку, они перебрались в купленное ими с торгов имение Гурьево, расположенное в 8 верстах от Венева, имение, с которым связаны мои лучшие воспоминания детства.

Гурьево, о котором я в 1915 г. поместил заметку в «Старых Годах», в начале 19-го века принадлежало Муромцеву, который и построил в нем дом в стиле Александровского ампира, с двумя колоннадами, соединявшими его с флигелями, один из которых был занят кухней и комнатами для прислуги, а другой предназначался для гостей. После войны 1812 г. французские пленные разбили около дома два сада, один из которых, устроенный по образцу французских садов, именовался «верхним», другой же – «английский», спускавшийся сперва полого, а потом обрывисто к реке Осетр – «нижним».

Надо сказать, что местность, где была расположена усадьба, была исключительно красива в этой довольно однообразной части Тульской губернии. Позднее Гурьево перешло к зятю Муромцева, князю Евгению Александровичу Черкасскому, которого я еще помню стариком. Брат известного деятеля эпохи освобождения крестьян и автора Болгарской конституции князя В.А. Черкасского Евгений Александрович быстро прожил состояние свое и двух своих жен, и не смог удержать Гурьева, которое мой отец купил в очень печальном состоянии. В доме, кроме стен, почти ничего не оставалось, и в зале видно было небо сквозь потолок двух этажей. Черкасский был человек воспитанный и изысканно вежливый с дамами, но фантазер, не считавшийся со своими возможностями.

Помню я два каменных столба на проходившем мимо Гурьева Каширском большаке с вделанными в них железными листами, на коих был изображен герб Черкасскими с надписью: «Поворот на хутор кн. Черкасского». Злые языки уверяли, что многочисленные в то время богомолки, проходившие по большаку в Москву, часто молились перед этими столбами и клали земные поклоны.

Черкасский пробыл 25 лет Веневским предводителем дворянства, и по этому случаю волостные старшины уезда поднесли ему какой-то подарок, купленный, впрочем, как утверждали, на деньги самого князя. Позднее, оставшись без средств, Черкасский служил председателем земской управы. Припоминаю один личный его рассказ. Прочитал я в «Историческом Вестнике» в воспоминаниях князя Д.Д. Оболенского, как Черкасский, большой любитель лошадей, выиграл пари, что 30 верст от Москвы до Химок и обратно он сделает зимой на тройке в час и пять минут. Я рассказал ему про это, и он подтвердил, что действительно это было, и добавил, что он держал и другое пари, что в полтора часа доскачет из Гурьева в Тулу (48 верст), но проиграл его, ибо за три версты до Тулы у коренника лопнуло копыто. Помолчав, князь затем с улыбкой добавил: «А вот петух меня обогнал». Оказывается, какой-то его сосед предложил ему пари, что на 100 саженях его петух обгонит его тройку. Надрессировал он петуха бросаться стрелой из клетки, где его держали без пищи, по направлению к стоящей в 100 саженях кормушке. Пока тройка разошлась, петух уже пронесся до цели и Черкасский проиграл пари.

С Гурьевом связаны мои первые воспоминания, если не считать совершенно неясного воспоминания о каком-то переезде на пароходе, во время которого горничная матери, Анисья Васильевна, молилась Богу о спасении нас от опасности. Когда я позднее спрашивал родителей об этом переезде, они могли припомнить только поездку с нею по Женевскому озеру, причем ни бури, ни даже качки не было, и страхов Анисьи, запавших в мою память, объяснить себе не могли.

Первое точное воспоминание осталось у меня об убийстве Александра II. Отец был в эти дни болен и лежал, и к нему в спальню вошел кто-то, сказал, что из Венева привезли известие, что царя убили. У меня не осталось впечатления, чтобы оно очень всех поразило, вероятно, потому, что предшествующие покушения уже приготовили умы к возможности этого. Сразу мать поехала, захватив меня, тогда 5-летнего мальчика, в соседнюю Хрусловскую церковь на панихиду по царе. Церковь была переполнена, и у меня осталось впечатление, что крестьянская масса жалела царя. Через несколько дней в Гурьево приехал исправник, – вообще в помещичьих домах в то время явление редкое, ибо полиция в средней полосе России была в загоне, – приехал он предупредить, что среди крестьян ходят слухи, что царя убили «господа» за то, что он их освободил, и что надо быть осторожными. Какой смысл имело это предупреждение не знаю, ибо полиция в те времена была столь малочисленна, что все равно никого ни от чего защитить не могла. Если не ошибаюсь, урядники введены были только через два года после этого, а вся полиция состояла из выборных сотских и десятских, в которых, кроме носимого ими знака, ничего полицейского не было.

На страницу:
3 из 18