Полная версия
Вечное возвращение
А когда произошло долгожданное (а на деле – в тот самый миг, как пошла или даже раньше) соприкосновение с желудочным прессом ученика, то и оно оказалось совершенно беззвучным, поскольку – медленный звук запаздывал.
Потом – точно так же стало казаться, что перчатка (как бы сама по себе) вернулась на место; показалось, замерла. Показалось – она позабыла о человечке, из которого вот только что вышибла душу (то ли грешную, то ли бессмертную – то ли всё это сразу).
Но смертоубийства не вышло, в известном смысле. Ученик лишь обрушился. Поначалу на одно колено, потом на другое.
Илья увидел (даже не зрением, а каким-то осязанием зренья), что душа ученика была выбита напрочь. И что на антрацитово-пустое место изгнанницы немедленно протиснулась иная жизнь (словно тень Черное Солнце, обыденной тени взамен) – оттого оболочка и уцелела (а потом – уже и ученик потянул в себя воздух).
А потом – даже и принялся, как наполняемый аэростат, приподниматься.
Илья оказался по очереди следующим, и рыжебородый к нему очень мягко полуобернулся:
– Вижу, ты носишь металл, – он явно имел в виду нательный крестик.
– Да.
– В бою он может поранить. Поверь моему опыту.
– Твоему опыту верю, и поранит он обязательно.
Всё это произносилось без слов. Но учитель бандитов всё равно (как и не слыша негромкого предупреждения) Илью словно бы перебил: он заспешил и (чтобы дальше не слышать) ударил незваного гостя. И (само же собой!) удар получался иным, нежели предыдущий.
Хотя – внешне был столь же безобиден, как давешняя оплеуха ученику.
Илья видел – умерло время: медлительна стала жизнь и медлительна стала смерть. Перчатка рыжебородого (по мере устремления своего – ни куда-нибудь! – к самому сердцу незваного гостя) прямо-таки принялась разбухать от незримого яда. За которым – и в пустыню гонца не стоило отряжать.
Которого столько разлито по всей истории человека.
– По всей вашей культуре, которая единственно ложью и может противостоять человеческой неполноценности, – словно бы вторил его ви’дению рыжебородый; и всё это – пока его же перчатка к его же словам (словно бы) ещё и прибавляла:
– Ах этот правдивейший лжец Соломон, тоже Царь Иудейский: Положи меня на сердце как печаль умирания! – а рыжебородый (от перчатки отдельный) даже и покивал, с этой ветхозаветностью соглашаясь.
И как же было не согласиться с особенной прелестью яда этих убийственных слов? Но Илья от них лишь отмахнулся:
– Я не Царь Иудейский, – но и он видел, как уже само продвижение перчатки (от самой перчатки став совершенно отдельным) его словно бы вопрошает (а так же – его осуждает! А так же – его восхваляет! Словно бы отделяя его – от него же: баш на баш разделись, человечек! Перестань целокупным себя представлять).
Илья видел: перчатка всё ближе.
– Чем ты меришь себя, человечек? Чем ты смеешь себя измерять?
Илья видел: перчатка всё строже.
– Поместишь ли в себя окоём мировых катастроф и рождений богов и героев?
– Нет, конечно.
Именно так гость незваный ответил (бы) перчатке! А за этим ответом свысока наблюдал (бы) владелец ядовитой перчатки (почти Прометей – почти приковавший сам себе к сердцу Ильи).
Илья видел: перчатка всё ближе и ближе (и всё гаже и гаже)! Что уже она (даже!) не принадлежность руки огненосца-титана, а приблизилась к яблоку евину (и не Анчар ли то дерево Зла и Добра – с коего плод искусил человечка?); Илья видел: что смыслы всё ниже и ниже; решалось сейчас: просто ли выжить или – непросто погибнуть.
– Ты хочешь сказать, что ты избегаешь любых катастроф, ибо – попросту старше и прошлых рождений, и будущих перерождений?
Илья видел: слова рыжебородого не имели никакого значения (хотя – имели другое значение). Ведь перчатка стремилась-стремилась-стремилась и уже становилась от скорости полупрозрачной (сколь медлительна скорость!) вовсе не для того, чтобы что-то (для рыжебородого) решить или даже убить (той смертью, которой нет).
Илья видел: сама смерть словно бы убивать только лишь собиралась (составлялась из множества разных и частных смертей). Илья видел: его согласие с тем, что он больше чего-либо (или равен чему-либо, или меньше – это ведь всё равно) станет вкушением плода с этого самого (пусть даже пушкинского, из стихотворения) «одного на всю вселенную» Анчара.
– Человечек! Ты хочешь отринуть всю вашу культуру? Всё ваше познание? То есть «всю природу жаждущих степей»?
Кто об этом спросил? Не рыжебородый титан, не перчатка (своей сутью ведя родословную адамова яблоко рыжебородого), и даже не ставший полным ничтожеством пседо-Ной; спросил об этом (сам себя) псевдо-Илия:
– Ты ведь знаешь себя: коли пуст человечек, хоть душою его одари, от души он и лопнет!
Илья видел: никакие слова не имели значения (хотя – имели другое значение). Ведь перчатка стремилась-стремилась-стремилась и – уже становилась от скорости полупрозрачной (сколь медлительна скорость) вовсе не для того, чтобы что-либо (для рыжебородого псевдо-Прометея или сероглазого псевдо-Илии) решить; или – даже кого-либо убить (той смертью, которой нет).
Илья видел и – даже предвидел: сама смерть словно бы убивать (выбирать) только лишь собиралась (из ничтожества множеств смертей). Илья видел: смерть всего лишь хотела согласия, что именно она есть мера всего (сколь медлительна мера сия); а перчатка стремилась-стремилась-стремилась (никогда ни к чему не стремясь).
Илья видел: смерть пыталась согласие его предуслышать (от предчувствовать); но – эта смерть словно ставила рамки, причём – не только его бытию, а и сердцу самого рыжебородого Прометея; поэтому – уже сердце самого Ильи (тоже став персоной событий) тоже сделало шаг (словно бы) из груди и перешагнуло медлительность жизни; но – медленно двинулось сердце, дивно медленно!
Порою даже казалось, что (снова и снова) сердечная мышца оказывалась кавказской скалой Прометея. Что (при этом) никакие-такие сыны Зевса не предвиделись освобождать прикованного ко всем сердцам мира титана (а на деле – ещё одного светоносного обольстителя; впрочем, об этом не время сейчас)
Стало ясно, что сердцу (вот только чьему?) самому предстоит – не убить Прометея (или таки псевдо-Илию); и будет ли засчитан псевдо-Прометею суицид, если собственное сердце его порешит?
– Вижу, тебе нравится сложность своей собственной простоты, – сказал рыжебородый учитель бандитов. – Ты и сам понимаешь – это тупая гордыня.
Псевдо-Илия всё понимал. Понимал, что пульс может быть тупым или острым. Понимал, что любой из этих (как былинка легчайших) межзвёздных пульсаций возможно и скалы Кавказа подвинуть, и даже прорости в бесконечность (чтоб стать человеком, способным миры созерцать, сущие до сотворения мира).
Всё окружающее (как телеизображение, что попадает в фокус) приблизилось и укрупнилось, даже воздух (как бы сам по себе) приблизился и укрупнился, и стал видеться серою пылью (мелких атомов, претендующих на индивидуальность); причём – каждая пылинка оказывалась гордой и неподатливой.
Той же перчатке (адамову яблоку зла и добра) оказывалось очень трудно её раздвинуть (или просто отодвинуть). Но Илья видел: рыжебородый умел и раздвигать, и отодвигать всё то, что возомнило себя отдельным и значимым.
Перчатка, впрочем, в помощи не нуждалась. Будучи вызовом гордыне, она гордынею и питалась (это и был её яд; тот самый, которого – как таблетки от жадности – не может быть много).
Перчатка, меж тем, подплывала к незваному гостю: причём – вся в переплетении крыльев трепещущей пыли атомизированных личностей!
Причём – вся состояла из вопля и переплетения вопящих вопросов бытия! Причём – вопрос был убийственно прост:
– Скажи мне, что теперь для тебя наилучшее? – могло показаться, что это перчатка вопрошает у воздуха (у каждой личности воздуха, у каждого вдоха и выдоха каждого атома); казалось бы, кто может услышать движение? Особенно если скорость его бесконечна настолько, что совсем неподвижна.
Атомы воздуха (выдохи их и вдохи) могли позволить себе промолчать. Илья не мог этого сделать, поэтому тотчас (то есть молча) ответил:
– Наилучшее мне недоступно, поскольку люблю.
Так сказал он (ничего не сказав); и – прозвеневшая тонкость (отделяя нелюбовь от любви), что вместо него произнесла эти слова и преподнесла эти слова, именно ими себя оправдала (раб лукавый и прелюбодейный оправдания ищет, и не дастся ему!); так можно ответить на что угодно: сказать, ничего не сказав.
– Такова твоя тонкость. – сказал ему на это татуированный рыжебородый Прометей, выступая из своей азиатской (совсем не эллинской) внешности. – Такова твоя грань между смыслом и мыслью: она объясняет, не объясняя.
Итак – произнесено. Прометей, языческий архангел света. Сказавший не ильево «Бог жив», но – сделавший предложение, от которого нельзя отказаться: будьте как боги!
Но – псевдо-Илия на это лишь кивнул.
Они ведь (и ветхозаветный пророк, и мифический светоносец-титан) были почти современниками. Они оба (в сравнении с вечностью) оказывались не столь изначальны. Ведь даже стушевавшийся в громокипении их противостояния псевдо-Ной, был (бы) их обоих древнее; будь Илья – только псевдо-Илией, строитель ковчега обязательно был (бы) древней и мудрей.
И значил (бы) в этой истории больше – не будь праведен в своём роде. А так он (до и после-потопный) растерял своё время и уступил своё место. И на это соображение (о временах и местах) псевдо-Илия согласно кивнул (да и рыжебородый не возразил).
И распахнулись пространства: показалось, что где-то в бездне времён опять расступились перед древними иудеями мертвые хляби Мертвого моря; а здесь и сейчас опять показалось, что в язычески роскошном и (одновременно) шаманистски-фредистском пространстве спортзала словно бы зазвенели кимвалы!
Словно бы от страсти натужной. Сходной со священной проституцией в в храмах Месопотамии; впрочем, и безо всякой натуги любовной давно было ясно и видно, что ничего наилучшего (никому – никем) не определяется: каждый сам за себя!
– Скажи тогда, что наилучшее для меня? – сказал рыжебородый совершенно вслух.
Он словно бы фиксировал произношением безальтернативность своего вопроса (и нивелировал тот вопрос, что был только что задан перчаткой – которая, кстати, всё ещё устремлялась в стороны незваного гостя).
Как не стало вопроса – что здесь лучше (или хуже) для незваного гостя;
А что вопросом своим он лишь цитировал из ницшеанского рождение трагедии (из воздуха музыки: от альфы до омеги) – так чего ещё ждать от прародителя сверхчеловеков и учителя бандитов? Понятно, псевдо-Ной – изначальней: пусть и стушевался сейчас, но – когда-то именно он (из всего своего рода) услышал призыв строить Ковчег.
Хотя – просто те, кто в роде его, были ещё хуже, и не из кого было выбирать строителя.
Илья знал об этом. Но знал и рыжебородый, который повторил вопрос:
– Что наилучшее мне? Только мне? Всё другое не суть.
– Наилучшее тебе недоступно. Ты не можешь не быть вовсе, не существовать, быть никем, – Илия отвечал в заданной традиции ницшеанства.
Рыжебородый тоже эха традиции не оставил (отразился от собеседника вполне в русле):
– Ты всегда есть большее, нежели просто ты; ты есть само мироздание, порою разделённое на эго и альтер-эго (и на атомы и того, и другого), – сказав правду, он хотел ответной похвалы, но не дождался.
– А наиболее предпочтительное для тебя: как можно скорее умереть, – продолжил Илья, ничтоже сумняшеся.
Рыжебородый эхом отразил эхо – попытавшись всё свести к хамству:
– А для тебя наилучшее? Или ты слаб умереть? Тогда убивай! Ты умел, и тебя хорошо обучали, – он имел в виду искомую Яну.
Кто ещё, кроме единственной женщины, мог бы обучать Первородного? Вопрос риторический, оставшийся без ответа.
Илья видел: перчатка стремилась к его груди. Илья видел: так его вопрошает даже не смерть (распадаясь на ин и янь), а лишь персонифицированное «продвижение смерти» – прямиком к его сердцу. А что до сих пор вопрошание было взаимным, то на на этот раз Илья промолчал.
И лишь его сердце (словно бы отдельно живя), всё продолжало и продолжало движение навстречу перчатке. На что рыжебородый вылепил губами насмешку. Дескать, много чести себе возомнил, гость незваный: удар был направлен в живот.
Когда время удару ударить пришло, туда он и ударил – такое высокое косноязычие в описании процесса убийства (так примитивные бомба падает, кувыркаясь в потоках).
Удар был совершенен. И беззвучен, и безболезненен (не только потому, что звуки и боли запаздывали: пусть смертельно больные сами погребают свои болезни и вопли). И лишь многожды позже Илья осознал себя павшим на оба колена.
А ещё многожды позже (и – чуть погодя) он склонился и звонко (почти прошибая истёртые дощечки) опёрся лбом о паркет. А ещё почти сразу (но – чуть погодя) он не смог определить: его вот-вот вытошнит сердцем или сердцем втошнит (вовнутрь самого себя). Потому определять они ничего не стал, а просто ответил:
– Но не ты обучал, – так ответил он (но лишь на упоминание, что его хорошо убивать обучали).
Рыжебородый ответ игнорировал. Ведь он бил следующего ученика. Потом следующего и следующего. И уже опять приближался к коленопреклоненному Илье. Ничуть ему не говоря (даже молча): дескать, у тебя есть металл на груди? Так воскресни-ха-ха!
И ведь всё равно (что вверху, то внизу) предстояло незваному гостю подниматься с колен.
Вновь и вновь подниматься и – заполнять собой разрыв в круге (утробе – круговороте смертей и рождений; кто знает?); незваному гостю (быть незваным или быть всегда лишним; везде и всегда оказываться малым добавлением в первобытный бульон, чтобы возникла первая клетка) предлагалось всего лишь подняться и опять предоставить себя убивать.
Но – когда Илья встал на ноги и утвердился на них, оказалось, что этой своей неистребимостью рыжебородого нимало не удивил.
– Здесь у кого-то возникали сомнения? Так их уже нет: это тот, кто нам чужд! Даже более чужд, нежели (предположим) иудаизм христианству (при всём нашем теснейшем с этим пришельцем родстве), – так мог бы сказать (именно что) Прометей. Именно что бессмертный титан, принесший людям совсем не огонь!
Огня (Воды, Земли, Воздуха) полно кругом, зачем его носить, если он всегда есть? Прометей суть лукавый (иначе, змей), принесший Напрасные Надежды: что не предаст любовь, что вечна юность, и никогда не обратятся в старух жены (и в стариков мужья), что не горят рукописи и холсты, и вечно искусство.
– Да, я (почти) Прометей, – мог бы сразу сказать своё имя рыжебородый. – Аз есмь (почти) светоносный и лукавый титан. Но (такого) он не стал бы говорить даже молча. И не потому, что его не интересовала очевидность.
Илью он спросил о другом:
– А вот что теперь для тебя предпочтительное?
И опять (не промедлив) ударил. И (не медля) опять пришёл за Ильей ураган. Распахнул свои пыльные (составные из личностных атомов) совиные крылья. А Илья опять умер, едва лишь перчатка к нему прикоснулась.
Он был псевдо-Илия и не мог сказать встреченному им псевдо-Прометею (словно царю нечестивому): Бог жив! Но он мог (опять и опять) псевдо-воскреснуть (быть живым взяту на небо).
Едва лишь перчатка к нему прикоснулась, он умер, и его мёртвое тело унесло как пушинку на два шага назад. Он почти что коснулся обнажённой спиной того самого зеркала, что покрывало всю стену спортзала (как в в 41-м лопатками нам всем довелось прикасаться лопатками к Волге-реке).
Но не коснулся. Одного малого биения сердца не хватило.
От удара он умер, и – сердце уже не билось. Не стало сердцебиений; но – он (взамен) ощутил серебряное дуновение: именно что отсутствия смерти. Поскольку – лишь благодаря очередной смерти сердце осталось в Илье.
То есть – погрузилось в глубины зеркал. А потом – Илья выпрямился и стал как душа. А потом и его сердце выпрямилось и перестало быть мышцей тела: мышца умерла, но душа стала биться взамен.
Рыжебородый, меж тем, лупил и лупил послушливых учеников. Проделывал он сию экзекуцию «убиваний и воскрешений» (затем и чрево вокруг него строилось) всё так же размеренно и бесстрастно: с каждым ударом чрево выпячивалось изнутри и наружу (к зеркалам), не разрывалось и не взрывалось.
На сей раз Илья остался около зеркала и – не поспешил (по примеру учеников) возвращаться на место (а потом и продолжить эти мёртвые роды). Тогда сам учитель бандитов остановился перед ним и вслух, уже безразличный к приличиям, произнес:
– Как был ты, Адам, сплошною глиной, так ей и остался.
Теперь и это имя (окончательно) прозвучало. И ничего не произошло. Псевдо-Илия действительно оказывался не пророком Илией. И только псевдо-титан оставался именно что великий гуманист Прометей (какая разница, мал или велик светоносец, суть одна: распадаться на атомы сутей).
Потом – поскольку незваный гость никак (даже и вслух) не стал отвечать на глумление, рыжебородый продолжил:
– Женщину ищешь? И при этом смеешь носишь то, чего в тебе нет: металл! Налагая его на себя как клеймо Дня Восьмого.
– Да, – ответил Илья. – Налагаю. Клеймо как клеймо: несмываемое.
Внешне в этих двух фразах ничего не было. Человек со стороны остался бы убеждён в очевидном: незваному гостю ещё раз указали, что он мягкотел.
Но нашему незваному гостю (пришельцу со всех сторон Света) слова эти были наполнены светом даже не самого Первого Дня (или даже пусть Дня Шестого!); грянул Свет во все стороны, и время пришло Дня Восьмого.
Предположим, что недотворение мира произносилось на языке до-Вавиланском (первоначальной немоты, для которой любой алфавит просто-напросто тесен. И продолжим произнесение мироздания в мир: никому не известно, на каком языке будет произнесено до-Творение (доведение до совершенства) мира, который не-дотва’рен (см. тварь – человек: аз есмь альфа и омега, первый и последний).
Чем тогда окажется мир для человека-омеги? Опять-таки произнести это возможно лишь на языке первоначальной немоты.
Известно лишь – старого мира не станет. Поэтому – Илья молча шагнул к рыжебородому и – прочь от зеркала (которого так и не коснулся; хотя и мог бы – крылами); и тотчас (и это увидели все!) по серебряной глади зеркальной стены зазмеились трещинки и паутинки; поначалу медленные, они вдруг набухли и обернулись ручьями!
И уже все зеркало с шелестом потекло на паркет и осыпалось полностью.
Тогда рыжебородый с Ильей посмотрели друг другу в глаза: Опять ошпарило веки, причем на этот раз обоим; но! Они оба взглядов не отвели; и тогда Илья (одной лишь мыслью) кивнул, разрешая:
– Говори!
И рыжебородый (по прежнему – вполне светоносно) заговорил:
– Стремишься ее познать?
– Я её знаю. У тебя лишь хочу узнать о ней; а то, о чем ты глумишься – было, есть и будет.
– Разумеется! Ты её ученик.
– Нет, я только учусь у неё.
И пока это всё говорилось (молчалось, кричалось), а зеркало всё осыпалось и осыпалось, была вокруг тишина: ничего, кроме чистого шелеста серебра и осколков. И открывался настоящий цвет зеркала: оказался он иссеня-чёрным, словно ворОнье крыло на пОле павших пОсле сечи. НастОлько настоящий цвет, что приОткрылся истинный алфавит мирОпОрядка.
Совсем рядом стояли друг к другу настоящая жизнь и настоящая смерть. Настолько рядом, что и жизнь, и смерть оказались (или только казались, кто знает?) одним и тем же. Точно так же стояли друг против друга Илья и рыжебородой.
Но бесконечно так продолжаться, конечно же, не могло.
Казалось бы, они сами решали, как и о чём говорить (или молчать, или кричать); казалось бы, совершенно несущественны стали сейчас обрядовость отношения к жизни, а так же быстрота или медлительность смерти; казалось бы!
Но их, конечно, прервали:
– И что нам теперь с ним делать? – откуда-то из невеликого своего далека ласково прорычал совершенно забытый (но всецело осознающий свою – здесь! – не-обходимость) рукастый бандит.
Не то чтобы удобный его разумению гнев за разбитое зеркало помутил его невеликий рассудок. Не то чтобы в глазах заклубились, звеня, кровавые бубны, что заставили о субординации позабыть. Просто – он был и остался в своём роде псевдо-Ной, который не понимал (и в своём роде был прав), что сейчас не до него.
Рыжебородый попросту оторопел. А Илья (зная, о чём хлопочем рукастый бандит), просто сказал:
– Назовите цену зеркалу, я оплачу.
– Конечно, оплатишь-шь… ха-кха… – это рукастый заперхал и принялся давиться собственным языком! Рыжебородый, вновь бросив взгляд, заткнул его горло.
– Вот так. Помолчи.
Рукастого чуть отпустило. А рыжебородого (после происшествия с зеркалом) Илья словно бы перестал интересовать. Да и прежде интересовал всего лишь миг, когда не хотел замыкать круг утробы.
Кажется, теперь он захотел незваного гостя побыстрее спровадить:
– О той Яне я многое слышал.
Илья мог бы усмехнуться:
– Вижу, что всего лишь слышал. Раз до сих пор здоров и даже мнишь, что процветаешь, дороги ваши не пересекались.
– Отчего же? – мог бы спокойно ответить рыжебородый; но он знал своё место и (не менее спокойно) признал:
– Мне подобных она не выносит.
На миг показалось, рыжебородый сказал: что из пропасти некая женщина (как птица Симург) на плечах выносит только лишь несомненных героев (остальных не заметив); показалось; а сам рыжебородый титан-светоносец словно бы признавался, что он (хоть едва не бессмертен) совсем не герой.
Так и было бы, если бы он не продолжил:
– Но всё верно, что ты сам к нам пришёл. Что вверху, то внизу.
– Ты сказал.
– Да, я сказал, – подтвердил рыжебородый и опять улыбнулся (одной лишь мыслью, говорящей незваному гостю: Теперь твой черед отвечать).
– Спросив цену зеркала, я спросил твою цену, – ответил Илья.
– Я знаю. Но за спрос, как известно, карман не ломают.
Рыжебородый опять мог бы (по доброму) улыбнуться своей лютой улыбкой. А что лютость такой доброты – в предъявлении меры тому, кто меры не знает, так это и есть это мудрость любого Прокруста!
Пусть тот, кто сам мера всему, себе положит предел.
Рыжебородый был беспощадно прав: не имеет значения, зло или добро изрекают истину; истина анонимна, а что вверху, то и внизу.
Интереснейший оборот принимала беседа. Хорошо бы мне слышать её и дальше (пусть даже она продукт моей головы); но – не тут-то было: опять колыхнулись и вспучились самомнением рядовые громилы.
Их внутренний миропорядок подразумевал, что нельзя им плыть по реке, пока мудрец наблюдает за их телодвижениями с берега. Но никаких (даже мысленных) телодвижений они совершить не успели, конечно.
– Не трудитесь! – сказал рыжебородый. – Да и я не буду. Он сам отыщет на себя управу.
После чего отвернулся от Ильи (который, услыхав его приговор, не удивился). И легла между ним и Ильёй нестерпимая даль. И что об этой дали’ было сказано, и что осталось не досказано – всё оказывалось несказа’нным.
Стороннему наблюдателю: живому душой; но – не затронутому катаклизмом (буде такой человек в мироздании возможен) стали бы видны тектонические подвижки в дощечках паркета, и слышны стали бы магматические пульсы каждого присутствующего.
Словно бы даже их дыхание могло стать причиной локального землетрясения где-нибудь в Гондурасе. Но главным было другое: с этого момента клуб начал тяготить Илью, поскольку уже отдал все то немногое, чем обладал – причем тяготить нестерпимо!
– Итак, о твоей цене.
Илья говорил вслух. Разве что от рыжебородого чуть отвернувшись. Исподволь взглядывая на зеркало и (благодаря зеркалу) становясь как бы везде Чтобы стать этим «везде», никаких телодвижений не требовалось: зеркало словно бы сбросило с себя осколки телодвижений и (это разные вещи) осколки личностей.
Говоря, Илья словно бы поднимал непомерную тяжесть: знание того, почему серебряная стена почернела. Поднимать эту тяжесть (и говорить о ней) не было никакой нужды, но и не делать этого не получалось.
– Ты захотел дать мне смерть, небольшую и робкую.
– Робкую? – рыжебородый обиделся – Я убил тебя дважды! Почему ты (пока что) не умер?
– Я не принимаю подарков. Я всё беру даром, – ответил псевдо-Илия.
После чего безразлично предложил:
– А ещё я меняю одно на другое. Но тоже даром. Поэтому предлагаю тебе обмен, – казалось бы, безразличие Ильи к тому, что какая-то смерть негаданно удвоилась, объяснялось тем, что лицо его стало прямо-таки космически нагим и – прямо-таки незыблемым в ледяном астрале азбучных истин.
– Какой обмен? У тебя ничего нет.
– Не совсем так. До прихода сюда у меня действительно ничего не было. А вот теперь уже есть твоя смерть, – здесь он не стал улыбаться, просто подытожил:
– Это – либо одна твоя смерть, либо – две и более смерти; сколько их у тебя – всё равно: что вверху, то и внизу.
Рыжебородый молчал.
– Это – не мои смерти, и – не они мне нужны. Укажи мне мою единственную жизнь, и за это я напомню тебе твою лютую цену.