bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

– Пора сматывать удочки, – сказал Митя. – Если нас тут накроет, вымокнем насквозь.

– Можно спрятаться в ельнике, – возразил Македонов.

– Ага, и сидеть там до завтрашнего утра? Ты же не знаешь, как долго будет лить. И ягоду помочит, батя говорит, мокрая она быстро гниет.

– Тогда завязываем собирать? – неуверенно переспросил Антон, снова пытаясь разглядеть признаки непогоды между покачивающимися стволами. Но здесь, над их головами, небо было безоблачным, мешая поверить в надвигающийся ливень.

– Да, валим отсюда. Мы и так набрали будь здоров, – сказал Митя озабоченным тоном, но со скрытым облегчением в голосе: ему уже надоело ползать на карачках, отделяя темные, почти черные ягоды от липнувших к ним листочков. – Не забывай, нам еще переть эти ведра на себе несколько километров. И жрать уже охота… Эти ягоды можно килограммами есть, все равно желудок пустой.

И он улыбнулся черно-синими от съеденных ягод зубами.

Они затянули ведра марлей и двинулись в обратный путь, тем более, что дело и так шло к вечеру, на пятикилометровый переход и сбор ягод незаметно ушел весь день. И вдруг, когда они, выйдя на проселочную грунтовку, оглянулись и наконец увидели за спиной темно-свинцовую, почти черную местами полосу с проблесками молний, Антон понял, что не может больше идти, что ему очень плохо и стремительно становится все хуже, как будто внутри развязались невидимые узелки, и кукла внезапно превратилась в тряпку, из которой ее сделали. Ноги стали ватными, ведро неподъемным. Антон уже не мог его нести. Он остановился, неловко поставил ведро на землю, едва не опрокинув его, и мутным взглядом смотрел в спину удалявшегося Мити. Даже окликнуть приятеля у Македонова не было сил. К счастью, через несколько десятков метров удалявшийся силуэт замер, развернулся и двинулся обратно к Антону, который уже не мог стоять и лежал рядом с ведром.

На вопрос Мити, в порядке ли он, Антон беспомощно помотал головой. Он не знал, что с ним. Это было похоже на укус ядовитой змеи – со скоростью змеиного яда овладевал его телом неизвестный недуг.

Митя тоже предположил, что Антона укусило что-то неприметное, конечно, не змея, но, может, насекомое, паучок, махонький родственник тарантула или скорпиона, хотя скорпион не вполне паук, но класс паукообразных, троюродный брат, можно сказать, Митя пытался шутить, но было видно, что он напуган бледностью Антона, который встал на четвереньки, кое-как дополз до обочины, и его вырвало в покрытые слоем пыли лопухи.

– Я не знаю, что это, – выдавил из себя Антон. – Но мне, кажется, худо.

И опять переломился пополам, исторгая из себя остатки переваренных ягод.

– Желудок болит, – простонал он.

– На-ка, умой лицо, – Митя достал из рюкзака фляжку с остатками воды, вылил в ладонь и умыл Македонова. – Полегче? – с надеждой спросил он. – Если в тебе была какая-то дрянь, ну, траванулся там чем-нибудь, то все должно было выйти. Придем в лагерь, выпьешь активированного угля и завтра будешь как огурчик. К вечеру, – подумав, добавил он. – Я в прошлом году молоком отравился, корова что-то сожрала на лугу, два дня блевал, думал, внутренности уже все вытошнило, но ничего, как видишь, жив. Идти сможешь?

– Попробую, – вяло ответил Антон, но после того, как они с черепашьей скоростью проковыляли пару сотню метров, Митя оглянулся на быстро догонявшее их ненастье и присвистнул.

Нужна была попутка, но ждать ее здесь было бессмысленно, машины ходили в основном по шоссе, до которого было километра два, не меньше. И Митя, спрятав ведра с ягодой в кустах, нес Македонова на руках, взяв в охапку, как огромный букет цветов, пыхтя и отдуваясь через каждые несколько шагов, и отпуская шуточки, что так в кино носят девчонок, и если их кто сейчас увидит, особенно из местных, то подумает неизвестно что, точнее говоря, очень даже известно, что подумает.

А находившийся в полубреду Антон почему-то успел вспомнить, что, когда впервые в жизни, еще во втором классе, он выругался этим словом, да еще при отце, не подозревая, что совершает что-то криминальное, тот молча встал с дивана, подошел к своему секретеру, достал лист бумаги и карандаш, подозвал Антона и велел написать только что произнесенное в адрес чем-то обидевшего его одноклассника слово.

Антон написал его через «и», и «о», и «з» на конце. Всего получилось семь букв, и он был доволен тем, как каллиграфически он их вывел. У него был лучший почерк в классе, еще с первого класса, когда на его тетрадке с прописями красовались пять больших желтых звездочек, не имевших отношения к еврейской национальности, да и количество лучей у них было иным, а бывших некоторой заменой медалям и дипломам, эдаким эрзацем настоящих наград и званий, и звезд этих у Антона было больше, чем у кого-либо. Он очень удивился, что букв в слове на самом деле восемь, и многие из них совсем не такие, особенно его ошеломило отсутствие «з» на конце. «Запомни, как пишется и никогда не употребляй слова, значения которых ты не знаешь. Или знаешь?» – спросил папа, прищурившись.

Антон покраснел и сказал, что это значит «дурак». Хотя теперь уже понимал, что не совсем дурак, и, видимо, даже совсем не дурак, а что-то другое, более темное и нехорошее. Папа объяснил, что так называются дяди, которые целуются друг с другом, как они с мамой. И спят в одной постели. И что глупо называть так своего одноклассника, потому что он не делает ни того, ни другого.

Антон согласился и сказал, что будет называть его козлом.

– Написать слово «козел»? – спросил он папу.

– Не надо, – сказал папа. – Верю, что с козлом ты справишься.

Помня о том разговоре, Антон никогда никого не называл словом из восьми букв, хотя мальчики в их классе частенько его произносили с отчетливым «з» на конце. И теперь в объятиях Мити он почему-то об этом вспомнил. Вспомнил – и в следующую секунду провалился в состояние, похожее на кошмарный сон, где он падал, тонул, и снова падал, и куда-то бежал, чтобы сдать тетрадку с домашним заданием, которая в последнюю секунду куда-то запропастилась, и очнулся уже на постели в их экспедиционном доме, куда привез его Митя на молоковозе, они еще, оказывается, существовали и даже выглядели точь-в-точь как в советских фильмах, и сейчас водитель молоковоза поехал на другой конец деревни к ветеринару, потому что врача у них не было. Раньше не было и ветеринара, пока к ним не приехала Таня из ближайшего городка. У нее был телефон. Без телефона невозможно было бы принимать вызовы. И она, предположив, что у Антона дизентерия, дозванивалась в скорую помощь, которая приехала через несколько часов и отвезла Антона в поселок городского типа, странно, что память не сохранила его название, где Македонова кормили домашним творогом и на всякий случай, пока не было результатов анализов, американскими таблетками от сальмонеллеза. Просто потому, что они там случайным образом были. Их привезли вместе с гуманитарной помощью, и никто ими не пользовался. Врач дала их на всякий случай, когда температура зашкаливала за сорок и сердце выскакивало между ребер, за пару дней она скормила ему двойную дозу и тихо, чтобы Македонов не услышал, спросила отца Антона, не хочет ли он на всякий случай позвать к сыну священника.

И это таки оказался сальмонеллез. И таблетки были хорошие. И организм молодой, выкарабкался. С тех пор Антон не ел чернику. Ведра, кажется, так и не забрали, потому что Митя не смог вспомнить, в каких кустах он их спрятал. Антон подумал, что с того лета ни разу больше его не видел, этого Митю; интересно, каким он стал, щуплый мальчик с веснушчатым широкоскулым лицом, тащивший его на руках под проливным дождем несколько километров и постоянно шутивший, чтобы отогнать страх. Антон подумал, что хорошо было бы написать ему сейчас письмо, но как его разыскать… Фамилию он не помнил, а по имени – даже фейсбук не всесилен. Отца спрашивать не хотелось, можно было бы узнать у него фамилию Митиного отца, но пришлось бы объяснять зачем, а что объяснять? Что у них поселился на балконе голубь, и он случайно вспомнил то лето девяносто пятого года, когда он сидел с медсестрами каждый вечер на диванчике перед стареньким телевизором и смотрел сериал «Богатые тоже плачут»? И чувствовал захлестывавшую его радость, потому что мог умереть, но не умер, болезнь отступила, рвота и понос оставили его в покое, и главное, что-то с ним произошло, он выходил на крыльцо больницы и смотрел на мир другими глазами: как проезжают мимо больницы машины, разноцветные и прекрасные, как, чем-то озабоченная, ползает у него по рукаву божья коровка, выпустив темные кончики крылышек, и как курит на нижней ступеньке крыльца врач, пожилая одинокая женщина…

15

У Вари, в отличие от Антона, было достаточно много друзей и знакомых, как парней, так и девушек. Превалировали авторы детских книг, редакторы и прочая питерская полубогема, предпочитавшая бутылку коньяка, пущенную по кругу под столом в пельменной, бокалу пива в ирландском пабе. Объяснялось это всегда денежными обстоятельствами, но Антону казалось, что дело не только и не столько в них. Просто эти люди видели в себе наследников поколения поэтов, работавших кочегарами и сторожами. Для них качественное пиво в нормальном заведении было таким же моветоном, как для Македонова устрицы и шампанское в ресторане. И все же Антон избегал подобных вечеринок, поскольку после российского коньяка его всю ночь потом мучила изжога, а зарубежный коньяк полубогема презирала из-за причин, только что перечисленных. Варя же участвовала в этих попойках охотно, объясняя, что у нее голод по общению с людьми, нормальными, творческими, видящими свое предназначение в просвещении детей. «Мы должны сделать их лучше», – говорила она, имея в виду детей, а не представителей полубогемы. И потом, желудок у Вари был из меди с цинковым покрытием, она могла есть и пить все что угодно, а на вопрос Македонова, заданный в скором времени после их знакомства, не мучает ли ее после плохого алкоголя изжога, она не смогла толком ответить, потому что не знала, что это такое. Пришлось Македонову словами описывать симптомы повышенной кислотности, оказалось, что это далеко не просто. Нет, ничего подобного Варя никогда не испытывала. Македонова кольнуло чувство зависти.

Что же касается социального и нравственного предназначения литературы, Антону казалось, что детей нельзя сделать лучше, чем они есть. Они же цветы жизни, а цветы просто надо регулярно поливать, некоторые даже не слишком обильно, они вырастут сами, кто во что горазд. Главное не мешать им расти, не пересаживать слишком часто из почвы в почву, окружить их пониманием и заботой. Вот в обратную возможность Македонов как раз верил: в то, что дети способны сделать нас лучше. «Когда у нас будут дети, я тоже стану лучше», – думал Македонов. Ему приятно было так думать, как приятно думать о любой хорошей перспективе, не требующей усилий непосредственно здесь и сегодня.

На днях к ним зашла одна из подруг Вари Лина. Вообще-то девушку звали Галина, то есть Галя, но называть ее так категорически воспрещалось, об этом Варя предупредила его когда-то, перед тем как знакомить их друг с другом.

– Почему? – наивно поинтересовался Македонов.

– Ты что, хочешь меня с ней раздружить? – раздраженно ответила Варя вопросом на вопрос, и Македонов решил не дискутировать на эту тему, раз Варе это неприятно.

Впрочем, после первой бутылки вина Македонов сам задал Лине этот вопрос, не обращая внимание на пристальный взгляд Вари, не обещавший ничего доброго. Зато Македонов выяснил причину преобразования имени. Галя звучало слишком вульгарно, а Лина по-европейски, в меру кокетливо и, главное, благозвучно. Естественно, Лина с момента первой встречи стала называть Антона Тони. «Тони, ты ничего не можешь создать существенного в литературе, потому что не ставишь перед собой высокой задачи. Ты не видишь людей, для которых ты пишешь. Ты должен закрыть глаза и видеть их лица, представлять себе свою целевую аудиторию. Вот возьми, например, Нину Грубину. Она, когда пишет свои тексты, не только знает, для кого и зачем она их пишет, но и представляет себе ту конкретную публику, перед которой она будет читать эти тексты вслух. Вот мастерство. А это блеяние про вечность, про тексты, которые пишутся на небесах или не горят, или еще что-то там, это же все инфантильность, в данном случае писательская, творческая незрелость, ты меня, конечно, извини, я говорю тебе об этом не для того, чтобы обидеть, а, наоборот, как-то помочь, тебе нужен волшебный пендаль, чтобы ты написал что-то серьезное, и тогда тебя непременно заметят. Опять же у Варьки есть какие-то контакты, зашлем куда нужно, да, Варь?»

Варя соглашалась и объясняла, что она уже бы давно, но пока что, к сожалению, речь шла об отдельных рассказах, неплохих, кстати, очень даже сильных местами, но их не набирается даже на полкнижки, да и нереально в наши дни стартовать с книгой рассказов. «Их никто не читает, разве что это кто-то из раскрученных, как праща над головой», – заключала она и укоризненно смотрела на Антона, который, как ей казалось, уже вырыл достаточно глубокую яму для своего таланта. Ему хотелось спросить Варю: это яма реально глубокая или талант настолько невелик, что достаточно и небольшого углубления в земле?

– Может, в журналы послать? – предложила Лина, зажав ярко накрашенными губами очищенную фисташку.

– А что журналы? – вздохнула Варя. – Ну, пошлешь ты в журнал.

– Напечатают. Все-таки кто-то прочтет.

– Ну, напечатают… Ну, кто-то прочтет. И что?

– Да, тупик, согласна с тобой, – соглашалась Лина.

– Ты вообще знаешь, чем живут твои потенциальные читатели? – продолжала она допрос после короткой паузы, необходимой для трансфера вина в желудок. – Что им интересно? Какие проблемы их волнуют? На каком языке они говорят?

– Ну русском… – неуверенно отозвался Македонов.

– Я не об этом. Я про другой язык тебе говорю… Ты не врубаешься, они хотят видеть в книге себя, свой мир, свои болячки, а ты о чем пишешь… Варь, он не врубается, твой Македонов.

– Неа, – соглашалась Варя. Ей казалось, что Македонов болен, а теперь пришел врач и подтверждает неутешительный диагноз, который уже успела поставить она сама.

– Вот Варя переслала мне один из твоих рассказов. Ну и что там? Рефлексия, бродящая кругами на длинной привязи, как мул, который крутит мельничное колесо. Какой-то мужик ходит по берегу моря, думает, мыслит, потом опять ходит, песок ногами пинает, камушки подбирает всякие. Это невозможно же, б…дь, выдержать, простите мне мой французский. Почему я должна покупать книгу, в которой бродит этот мужик? Я-то тут при чем? Ты мне напиши про настоящих, живых людей, вот как Алексей Иванов тот же. Там живая плоть в тексте, живые персонажи. Хотя бы даже этот географ, который со школьниками сплавляется по реке. И язык там подлинный, так люди в действительности и говорят. А у тебя просроченный фарш, а не язык. Просроченный лет так на семьдесят, – добавила она.

Решив, что про фарш уже слишком и Мак может обидеться не на шутку, Варя решила перевести разговор на другую тему, предъявив Лине гнездо с голубями.

Она открыла дверь на балкон и молча кивнула в направлении стула. Голубка вся сжалась, втянув голову в плечи и ожидая расправы.

– Прелестно, – сказала Лина, покачивая бокалом в руке, и было неясно, каков процент издевки в этом слове. – А квартиру назовите голубятней.

– Ты же свою не называешь собачатней, – огрызнулся Антон, который, как и подозревала Варя, обиделся на просроченный фарш, но сейчас подвернулась хорошая возможность осадить Варину приятельницу под более благородным предлогом, не выдавая того, насколько она задела его самолюбие.

У Лины было два французских бульдога, которых она любила больше всего на свете, может быть, даже больше себя самой, хотя, конечно, на этот счет у Македонова были большие и обоснованные сомнения. Антон не помнил, как их звали и, слава богу, был не знаком с ними лично, но фотографии видел не раз и не два. Они приносились в распечатанном виде на фотобумаге, а в фейсбуке появлялись через день. Антон сначала лайкал их тоже через день. Потом раз в неделю, раз в месяц и наконец лайкать перестал вовсе, делая вид, что не подозревает об их существовании. И вот теперь эти Нуф-Нуф и Наф-Наф (почему-то пыхтящие песики представлялись Антону под такими именами) стали томагавком, брошенным на тропу войны. Так сказать, двумя яблоками раздора.

Лина ничего ему не ответила, просто смерила взглядом с головы до ног, делая вид, что пытается отыскать в нем хоть что-то достойное, неважно во внутреннем или внешнем облике, но, не найдя, повернулась к нему задом, а к Варе, соответственно, передом.

– Теперь с вашего балкона в квартиру побегут птичьи блохи, – констатировала она тоном специалиста, – и от них потом уже хрен избавишься. У моей знакомой была такая история, это настоящий кошмар, они чесались потом полгода всей семьей. Они же еще и заразу переносят, эти блохи. Или вши, я уже не помню, кто там у этих голубей. В любом случае что-то, набранное по всем окрестным помойкам.

После ухода подруги Варя подошла к Македонову и остановилась у него за спиной. Он стоял и смотрел на голубку через окно балкона.

– Что будем делать? – спросила Варя.

– Ей там уютно, под стулом, – сказал он. – Как в шалаше. Помнишь, мы в детстве играли в шалаш? Строили его из веток в лесу. Там было сумрачно и прохладно даже в жаркие дни. И казалось, что ты отмотал тысячи лет назад и живешь в эпоху динозавров.

– Я не про птицу, – вздохнула Варя. – Не выкинешь же ее теперь вместе с гнездом.

– А про что тогда? – спросил Антон, затаив дыхание.

– Сама не знаю. Про нас. Про тебя. Про твои тексты. Про…

– Он тебе нравится? – спросил Македонов не оборачиваясь.

– Нравится… Не знаю, как это объяснить. Да, нравится, иначе бы не встречалась с ним. Но по-другому. Просто с ним я отдыхаю, но… Я же пыталась тебе объяснить, это другое. Да, глупо в этом сознаваться мужчине, которого любишь, но был период времени, когда меня физически к нему влекло.

– А теперь? – спросил Антон. От слов «мужчине, которого любишь» сердце несколько раз скакнуло у него в груди и теперь затаилось, приберегая удары для следующего рывка.

– Теперь я оглядываюсь на эти несколько месяцев и думаю, неужели это была я. Не узнаю себя, представляешь. Не понимаю, куда делась эта сила, которая бросила меня к нему. Я понимаю, что ты на меня злишься, но на самом деле… Это даже хорошо, что так вышло.

Македонов удивленно заглянул ей в глаза, и Варя поспешила объяснить:

– Я поняла, что тебя я люблю, а его нет. И что можно любить по-разному. Или можно думать, что любишь и не любить при этом, и наоборот, любить и не думать о том, что любишь.

– Из тебя выйдет хороший наперсточник.

Варе хотелось ему объяснить, что было несколько дней, в которые ей вдруг показалось, что она нашла что-то настоящее, но это быстро прошло. Так бывает, когда идешь по берегу моря, видишь вроде красивую ракушку, потом поднимаешь ее, отряхиваешь песок, нагибаешься, промываешь в набежавшей волне – и отбрасываешь в сторону. Совсем как в рассказе Македонова, над которым они только что смеялись с Линой. А выходит – в нем есть что-то такое… Потому что ничего не осталось от того мелькнувшего великолепия, которое ей померещилось в этой отполированной морем ракушке. Обычное наваждение: смотришь на ничем не примечательную вещь, и вдруг она начинает тебе казаться необычной. Потом пелена спадает, и видишь, что ничего нет. И не было. И в то же время было, и поэтому так трудно от этого избавиться.

– Дай мне время, я уверена, что все будет хорошо.

– Может, мне пока съехать к кому-нибудь из друзей? – спросил он сдавленным голосом.

– Кому ты об этом говоришь, Мак, – ответила она ласково. – У тебя нет друзей, ты сам это знаешь. Я твой единственный друг.

– Тогда я пока поживу у тебя, – сказал он, по-прежнему не поворачиваясь. – По старой дружбе.

– Конечно.

Она подошла совсем близко, он чувствовал ее дыхание на шее. Положила руку ему на плечо.

– Ты очень на меня злишься, Мак? – спросила она шепотом.

– Не знаю, – честно сказал он.

16

Кроме внезапно вспыхнувшего физического влечения была еще одна причина, по которой Варя несколько раз приезжала к Игорю на съемную квартиру. Она ничего не сказала об этом Маку – не потому, что не хотела оправдываться, просто боялась заглянуть в этот уголок самой себя: бывают такие тенистые и сырые места в густом ельнике, где в самые жаркие дни прохладно и темно, потому что лучи солнца не способны пробраться через плотно прилегающие друг к другу хвоинки. Это было связано с китами, с норвежскими фьордами, только ей непонятно было, каким именно образом. Когда Игорь в тот вечер первого визита стал рассказывать о северных скалах, о соленых брызгах, о китах, у нее внутри вдруг что-то дрогнуло, что-то давно забытое шевельнулось под тяжелыми мохнатыми ветками. И она вспомнила, как давно, еще в детстве, у нее появлялись перед глазами летящие бабочки. Белые как снег. Они были безобидными и прилетали в основном перед сном, в те вечера, когда Варя не успевала заснуть сразу. Это началось после гриппа, кажется, во всяком случае, высокая температура держалась несколько дней, а потом сменилась бабочками. Была зима, снег похрустывал под ногами, когда они с папой шли по набережной реки или канала к незнакомому, но очень милому дяде, который подробно расспрашивал Варю про бабочек, интересовался, может ли она управлять ими, нарисовать их, дружит ли она с ними. Как это – управлять? Ну… контролировать их появление и исчезновение. Вызывать их и прогонять. Нет? Нет. Как же можно их нарисовать? Они же белые. И бумага белая. Ничего не получится, если рисовать белое на белом. А если белое на черном, например, мелом на асфальте, предложил дядечка. Это был папин знакомый, он сидел напротив нее в глубоком кресле, и Варе предложил сесть в такое же – не менее взрослое и глубокое. Это ей понравилось. И он живо интересовался всем, что происходит в ее жизни, поэтому ей тоже было интересно все ему рассказывать, и она рассказала про игру, в которую играет, когда идет рядом с папой и ей скучно. Она представляет себе, что у нее за спиной такая штука… как большая брызгалка… Водомет, подсказал папин знакомый, и Варе снова понравилось, что он внимательно ее слушает и даже подсказывает ей слова, и она всасывает этой штукой воду из луж, только для этого надо через лужу перепрыгнуть. Тогда этой водой можно смывать призраков, которые появляются, как только ты наступаешь на швы между плитками тротуара, тогда надо их отбрасывать струей воды, а этой штуки хватает только на пять выстрелов, поэтому нужно быть осторожнее, нельзя тратить весь запас сразу, особенно если несколько дней не было дождя и луж нигде нет. «Что же тогда делать? – озабоченно спросил папин знакомый. – Что делать с призраками, если нет луж?» Видно было, что его всерьез беспокоил этот вопрос. Тогда можно зайти в туалет и набрать там воды. В туалете всегда ведь есть вода, она течет из крана вне зависимости от того, есть на улице лужи или нет.

Папин знакомый попросил Варю выйти в другую комнату, но она стояла за дверью и слышала, как он сказал папе, что у нее чего-то нет, и это очень хорошо, и папа этому очень обрадовался, и все дело в этой высокой температуре, она вызывает галлюцинации, но это пройдет, сказал папин знакомый. Только желательно окружить девочку естественными вещами, логичными, так чтобы все было взаимосвязано, и она сама все время чувствовала эту взаимосвязь. Как бы пользу всего и во всем. Надо поменьше этих призраков. По возможности, разумеется. «Хорошо, – пообещал папа. – Я постараюсь». И, видимо, выполнил свое обещание, потому что Варя выросла очень рассудительной девушкой, в мировоззрении которой мораль и эстетика, все должно было идти на благо людей. Поэтому она довольно легко определилась с тем, кем она хочет стать – она хочет рисовать для детей, чтобы способствовать их духовному развитию. И тут эти киты… В них было что-то древнее и выпадающее из системы ее ценностей. Это был осколок того мира, откуда прилетали в детстве белые бабочки. И она не могла не зайти в этот мир. И была рада, что вышла обратно, потому что только теперь она научилась ими управлять. Могла вызывать их и прогонять. Это было новое ощущение. А главное, она поняла, почему она тогда, в самолете, вдруг необъяснимо быстро почувствовала в Маке родственную душу. Он жил этим.

Вызывал бабочек и наблюдал за их неровным, рваным полетом.

17

Вага пришел в кафе как всегда с опозданием. Все уже собрались и со скучающим видом отхлебывали темный шотландский «Белхавен», заедая его чесночными гренками и косо поглядывая на экран висевшего на стене телевизора, где шла ожесточенная борьба за какой-то английский трофей.

Встреча была полурабочей, как у японцев, любящих в вечерние часы обсудить повестку следующего дня, а то и недели. Вага охотно принимал участие в этих посиделках, потому что дома его все равно никто не ждал, и он сейчас смотрел бы тот же самый футбол в одиночестве и без гренок, потому что он ни за что на свете не стал бы готовить самому себе гренки, хотя любил их, сырно-чесночные, к тому же здесь можно было подхватить оброненную кем-нибудь мыслишку или идею. Он с детства был внимательным, умел слушать, а главное, помнил потом услышанное. Для этого ему не нужны были записные книжки и ежедневники. Если Вага о чем-то забывал, то это для него самого было четким признаком финансовой бесперспективности того, о чем он забыл. Чтобы торговать именами, нужна хорошая память. Непосредственный шеф Ваги всегда подчеркивал, что они продают не тексты, а имена. «Текст я и сам за него напишу, – лаконично говорил он, – ты мне, б…дь, договорись, чтобы он под ним свою подпись поставил. Люди не за текст деньги платят».

На страницу:
4 из 5