Полная версия
О дивный новый мир. Слепец в Газе (сборник)
– Уходи, девочка! – прикрикнул Директор сердито. – Уходи, мальчик! Не видите разве, что мешаете его фордейшеству? Найдите себе другое место для эротических игр.
– Пустите детей приходить ко мне, – произнес Главноуправитель.
Величаво, медленно, под тихий гул машин, продвигались конвейеры – на тридцать три сантиметра в час. Мерцали в красном сумраке бессчетные рубины.
Глава четвертая
IЛифт был заполнен мужчинами из альфараздевален, и Линайну встретили дружеские, дружные улыбки и кивки. Ее в обществе любили; почти со всеми с ними – с одним раньше, с другим позже – провела она ночь.
Милые ребята, думала она, отвечая на приветствия. Чудные ребята! Жаль только, что Джордж Эдзел лопоух (быть может, ему крошечку лишнего впрыснули гормона паращитовидки на 328-м метре?). А взглянув на Бенито Гувера, она невольно вспомнила, что в раздетом виде он, право, чересчур уж волосат.
Глаза ее чуть погрустнели при мысли о чернокудрявости Гувера, она отвела взгляд – и увидела в углу щуплую фигуру и печальное лицо Бернарда Маркса.
– Бернард! – Она подошла к нему. – А я тебя ищу. – Голос ее раздался звонко, покрывая гудение скоростного, идущего вверх лифта. Мужчины с любопытством оглянулись. – Я насчет нашей экскурсии в Нью-Мексико. – Уголком глаза она увидела, что Бенито Гувер удивленно открыл рот. «Удивляется, что не с ним горю желанием повторить поездку», – подумала она с легкой досадой. Затем вслух еще горячей продолжала: – Прямо мечтаю слетать на недельку с тобой в июле. (Как бы ни было, она открыто демонстрирует сейчас, что неверна Генри Фостеру. На радость Фанни – хотя новым партнером будет все же Бернард.) То есть, – Линайна подарила Бернарду самую чарующе-многозначительную из своих улыбок, – если ты меня еще не расхотел. – Бледное лицо Бернарда залилось краской. «С чего он это?» – подумала она, озадаченная и в то же время тронутая этим странным свидетельством силы ее чар.
– Может, нам бы об этом потом, не сейчас, – пробормотал он, запинаясь от смущения.
«Как будто я что-нибудь стыдное сказала, – недоумевала Линайна. – Так сконфузился, точно я позволила себе непристойную шутку – спросила, кто его мать, или тому подобное».
– Не здесь, не при всех… – Он смолк, совершенно потерявшись.
Линайна рассмеялась хорошим, искренним смехом.
– Какой же ты потешный! – сказала она, от души веселясь. – Только по крайней мере за неделю предупредишь меня, ладно? – продолжала она, отсмеявшись. – Мы ведь «Синей Тихоокеанской» полетим? Она с Черинг-Тийской башни отправляется? Или из Хэмпстеда? – Не успел Бернард ответить, как лифт остановился.
– Крыша! – объявил скрипучий голосок.
Лифт обслуживало обезьяноподобное существо, одетое в черную форменную куртку минус-эпсилон-полукретина. – Крыша!
Лифтер распахнул дверцы. В глаза ему ударило сияние погожего летнего дня, он встрепенулся, заморгал.
– О-о, крыша! – повторил он восхищенно. Он как бы очнулся внезапно и радостно от глухой, мертвящей спячки. – Крыша!
Поднявши свое личико к лицам пассажиров, он заулыбался им с каким-то собачьим обожанием и надеждой. Те вышли из лифта переговариваясь, пересмеиваясь. Лифтер глядел им вслед.
– Крыша? – произнес он вопросительно.
Тут послышался звонок, и с потолка кабины, из динамика, зазвучала команда, очень тихая и очень повелительная:
– Спускайся вниз, спускайся вниз. На девятнадцатый этаж. Спускайся вниз. На девятнадцатый этаж. Спускайся…
Лифтер захлопнул дверцы, нажал кнопку и в тот же миг канул в гудящий сумрак шахты, в сумрак обычной своей спячки.
Тепло и солнечно было на крыше. Успокоительно жужжали пролетающие вертопланы; рокотали ласково и густо ракетопланы, невидимо несущиеся в ярком небе, километрах в десяти над головой. Бернард набрал полную грудь воздуха. Устремил взгляд в небо, затем на голубые горизонты, затем – на Линайну. – Красота какая! – Голос его слегка дрожал. Она улыбнулась ему задушевно, понимающе.
– Погода просто идеальная для гольфа, – упоенно молвила она. – А теперь, Бернард, мне надо лететь. Генри сердится, когда я заставляю его ждать. Значит, сообщишь мне заранее о дате поездки. – И, приветно махнув рукой, она побежала по широкой плоской крыше к ангарам. Бернард стоял и глядел, как мелькают, удаляясь, белые чулочки, как проворно разгибаются, сгибаются – раз-два, раз-два – загорелые коленки и плавней, колебательней движутся под темно-зеленым жакетом плисовые, в обтяжку, шорты. На лице Бернарда выражалось страдание.
– Ничего не скажешь, хороша, – раздался за спиной у него громкий и жизнерадостный голос.
Бернард вздрогнул, оглянулся. Над ним сияло красное щекастое лицо Бенито Гувера – буквально лучилось дружелюбием и сердечностью. Бенито славился своим добродушием. О нем говорили, что он мог бы хоть всю жизнь прожить без сомы. Ему не приходилось, как другим, глушить приступы дурного или злого настроения. Для Бенито действительность всегда была солнечна.
– И пневматична жутко! Но послушай, – продолжал Бенито посерьезнев, – у тебя вид какой хмурый! Таблетка сомы, вот что тебе нужно. – Из правого кармана брюк он извлек флакончик. – Сомы грамм – и нету др… Куда ж ты?
Но Бернард, отстранившись, торопливо шагал уже прочь.
Бенито поглядел вслед, подумал озадаченно: «Что это с парнем творится?» – покачал головой и решил, что Бернарду и впрямь, пожалуй, влили спирту в кровезаменитель. «Видно, повредили мозг бедняге».
Он спрятал сому, достал пачку жевательной секс-гормональной резинки, сунул брикетик за щеку и неторопливо двинулся к ангарам, жуя на ходу.
Фостеру выкатили уже из ангара вертоплан, и, когда Линайна подбежала, он сидел в кабине, ожидая. Она села рядом.
– На четыре минуты опоздала, – кратко констатировал Генри. Запустил моторы, включил верхние винты. Машина взмыла вертикально. Генри нажал на акселератор; гудение винтов из густого шмелиного стало осиным, истончилось затем в комариный писк; тахометр показывал, что скорость подъема равна почти двум километрам в минуту. Лондон шел вниз, уменьшаясь. Еще несколько секунд – и огромные плосковерхие здания обратились в кубистические подобия грибов, торчащих из садовой и парковой зелени. Среди них был гриб повыше и потоньше – это Черинг-Тийская башня взносила на тонкой ноге свою бетонную тарель, блестящую на солнце.
Как дымчатые торсы сказочных атлетов, висели в синих высях сытые громады облаков. Внезапно из облака выпала, жужжа, узкая алого цвета букашка и устремилась вниз.
– «Красная Ракета» прибывает из Нью-Йорка, – сказал Генри. Взглянул на часики, прибавил: – На семь минут запаздывает, – и покачал головой. – Эти атлантические линии возмутительно непунктуальны.
Он снял ногу с акселератора. Шум лопастей понизился на полторы октавы – пропев снова осой, винты загудели шершнем, шмелем, хрущом и, еще басовей, жуком-рогачом. Подъем замедлился; еще мгновение – и машина повисла в воздухе. Генри двинул от себя рычаг; щелкнуло переключение. Сперва медленно, затем быстрей, быстрей завертелся передний винт и обратился в зыбкий круг. Все резче засвистел в расчалках ветер. Генри следил за стрелкой; когда она коснулась метки «1200», он выключил верхние винты. Теперь машину несла сама уж поступательная тяга.
Линайна глядела в смотровое окно у себя под ногами, в полу. Они пролетали над шестикилометровой парковой зоной, отделяющей Лондон-Центр от первого кольца пригородов-спутников. Зелень кишела копошащимися куцыми фигурками. Между деревьями густо мелькали, поблескивали башенки центробежной лапты. В районе Шепардс-Буш две тысячи бета-минусовых смешанных пар играли в теннис на римановых поверхностях. Не пустовали и корты для эскалаторного хэндбола, с обеих сторон окаймляющие дорогу от Ноттинг-Хилла до Уилсдена. На Илингском стадионе дельты проводили гимнастический парад и праздник песнословия.
– Какой у них гадкий цвет – хаки, – выразила вслух Линайна гипнопедический предрассудок своей касты.
В Хаунслоу на семи с половиной гектарах раскинулась ощущальная киностудия. А неподалеку армия рабочих в хаки и черном обновляла стекловидное покрытие Большой западной магистрали. Как раз в этот момент открыли летку одного из передвижных плавильных тиглей. Слепяще раскаленным ручьем тек по дороге каменный расплав; асбестовые тяжкие катки двигались взад-вперед; бело клубился пар из-под термозащищенной поливальной цистерны.
Целым городком встала навстречу фабрика Телекорпорации в Брентфорде.
– У них, должно быть, сейчас пересменка, – сказала Линайна.
Подобно тлям и муравьям, роились у входов лиственно-зеленые гамма-работницы и черные полукретины – или стояли в очередях к монорельсовым трамваям. Там и сям в толпе мелькали темно-красные бета-минусовики. Кипело движение на крыше главного здания: одни вертопланы садились, другие взлетали.
– А ей-форду хорошо, что я не гамма, – проговорила Линайна.
Десятью минутами поздней, приземлившись в Сток-Поджес, они начали уже свой первый круг гольфа с препятствиями.
IIБернард торопливо шел по крыше, пряча глаза, – если и встречался взглядом с кем-либо, то бегло, тут же снова потупляясь. Шел, точно за ним погоня и он не хочет видеть преследователей – а вдруг они окажутся еще враждебней даже, чем ему мнится, и тяжелее тогда станет ощущение какой-то вины и еще беспомощнее одиночество.
«Этот несносный Бенито Гувер!» А ведь Гувера не злоба толкала, а добросердечие. Но положение от этого лишь намного хуже. Не желающие зла точно так же причиняют ему боль, как и желающие. Даже Линайна приносит страдание. Он вспомнил те недели робкой нерешительности, когда он глядел издали и тосковал, не отваживаясь подойти. Что, если напорешься на унизительный, презрительный отказ? Но если скажет «да» – какое счастье! И вот Линайна сказала «да», а он по-прежнему несчастлив – несчастлив потому, что она нашла погоду «идеальной для гольфа», что бегом побежала к Генри Фостеру, что он, Бернард, показался ей «потешным» из-за нежелания при всех говорить о самом интимном. Короче, потому несчастен, что она вела себя как всякая здоровая и добродетельная жительница Англии, а не как-то иначе, странно, ненормально.
Он открыл двери своего ангарного отсека и подозвал двух лениво сидящих дельта-минусовиков из обслуживающего персонала, чтобы выкатили вертоплан на крышу. Персонал ангаров составляли близнецы из одной группы Бокановского – все тождественно маленькие, черненькие и безобразненькие. Бернард отдавал им приказания резким, надменным, даже оскорбительным тоном, к какому прибегает человек, не слишком уверенный в своем превосходстве. Иметь дело с членами низших каст было Бернарду всегда мучительно. Правду ли, ложь представляли слухи насчет спирта, по ошибке влитого в его кровезаменитель (а такие ошибки случались), но физические данные у Бернарда едва превышали уровень гаммовика. Бернард был на восемь сантиметров ниже, чем определено стандартом для альф, и соответственно щуплей нормального. При общении с низшими кастами он всякий раз болезненно осознавал свою невзрачность. «Я – это я; уйти бы от себя». Его мучило острое чувство неполноценности. Когда глаза его оказывались вровень с глазами дельтовика (а надо бы сверху вниз глядеть), он неизменно чувствовал себя униженным. Окажет ли ему должное уважение эта тварь? Сомнение его терзало. И не зря. Ибо гаммы, дельты и эпсилоны приучены были в какой-то мере связывать кастовое превосходство с крупнотелостью. Да и во всем обществе чувствовалось некоторое гипнопедическое предубеждение в пользу рослых, крупных. Отсюда смех, которым женщины встречали предложения Бернарда; отсюда шуточки мужчин, его коллег. Вследствие насмешек он ощущал себя чужим, а стало быть, и вел себя как чужой – и этим усугублял предубеждение против себя, усиливал презрение и неприязнь, вызываемые его щуплостью. Что, в свою очередь, усиливало его чувство одиночества и чуждости. Из боязни наткнуться на неуважение он избегал людей своего круга, а с низшими вел себя преувеличенно гордо. Как жгуче завидовал он таким, как Генри Фостер и Бенито Гувер! Им-то не надо кричать для того, чтобы эпсилон исполнил приказание; для них повиновение низших каст само собою разумеется; они в системе каст, словно рыбы в воде, – настолько дома, в своей уютной, благодетельной стихии, что не ощущают ни ее, ни себя в ней.
С прохладцей, неохотно, как показалось ему, обслуга выкатила вертоплан на крышу.
– Живей! – произнес Бернард раздраженно. Один из близнецов взглянул на него. Не скотская ли издевочка мелькнула в пустом взгляде этих серых глаз? – Живей! – крикнул Бернард с каким-то уже скрежетом в голосе. Влез в кабину и полетел на юг, к Темзе.
Институт технологии чувств помещался в шестидесятиэтажном здании на Флит-стрит. Цокольный и нижние этажи были отданы редакциям и типографиям трех крупнейших лондонских газет – здесь издавались «Ежечасные радиовести» для высших каст, бледно-зеленая «Гамма-газета», а также «Дельта-миррор», выходящая на бумаге цвета хаки и содержащая слова исключительно односложные. В средних двадцати двух этажах находились разнообразные отделы пропаганды: Телевизионной, Ощущальной, Синтетически-голосовой и Синтетически-музыкальной. Над ними помещались исследовательские лаборатории и защищенные от шума кабинеты, где занимались своим тонким делом звукосценаристы и творцы синтетической музыки. На долю института приходились верхние восемнадцать этажей.
Приземлившись на крыше здания, Бернард вышел из кабины.
– Позвоните мистеру Гельмгольцу Уотсону, – велел он дежурному гамма-плюсовику, – скажите ему, что мистер Бернард Маркс ожидает на крыше. – Бернард присел, закурил сигарету.
Звонок застал Гельмгольца Уотсона за рабочим столом.
– Передайте, что я сейчас подымусь, – сказал Гельмгольц и положил трубку. Дописав фразу, он обратился к своей секретарше тем же безлично-деловым тоном: – Будьте так добры прибрать мои бумаги, – и, без внимания оставив ее лучезарную улыбку, энергичным шагом направился к дверям.
Гельмгольц был атлетически сложен, грудь колесом, плечист, массивен, но в движениях быстр и пружинист. Мощную колонну шеи венчала великолепная голова. Темные волосы вились, крупные черты лица отличались выразительностью. Он был красив резкой мужской красотой – настоящий альфа-плюсовик «от темени до пневматических подошв», как говаривала восхищенно секретарша. По профессии он был лектор-преподаватель, работал на институтской кафедре творчества и прирабатывал как технолог-формировщик чувств: сочинял ощущальные киносценарии, сотрудничал в «Ежечасных радиовестях», с удивительной легкостью и ловкостью придумывал гипнопедические стишки и рекламные броские фразы.
«Способный малый, – отзывалось о нем начальство. – Быть может (и тут старшие качали головой, многозначительно понизив голос), немножко даже чересчур способный».
Да, немножко чересчур; правы старшие. Избыток умственных способностей обособил Гельмгольца и привел почти к тому же, к чему привел Бернарда телесный недостаток. Бернарда отгородила от коллег невзрачность, щуплость – и возникшее чувство обособленности (чувство умственно-избыточное, по всем нынешним меркам), в свою очередь, стало причиной еще большего разобщения. А Гельмгольца – того талант заставил тревожно ощутить свою особенность и одинокость. Общим у обоих было сознание своей индивидуальности. Но физически неполноценный Бернард всю жизнь страдал от чувства отчужденности, а Гельмгольц совсем лишь недавно, осознав свою избыточную умственную силу, одновременно осознал и свою несхожесть с окружающими. Этот теннисист-чемпион, этот неутомимый любовник (говорили, что за каких-то неполных четыре года он переменил шестьсот сорок девушек), этот деятельнейший член комиссий и душа общества внезапно обнаружил, что спорт, женщины, общественная деятельность служат ему лишь плохонькой заменой чего-то другого. По-настоящему, глубинно его влечет иное. Но что именно? Вот об этом-то и хотел опять поговорить с ним Бернард – вернее, послушать, что скажет друг, – ибо весь разговор вел неизменно Гельмгольц.
При выходе из лифта Уотсону преградили путь три обворожительные сотрудницы Синтетически-голосового отдела.
– Ах, душка Гельмгольц, пожалуйста, поедем с нами в Эксмур на ужин-пикничок, – стали они умоляюще льнуть к нему.
– Нет-нет, – покачал он головой, пробиваясь сквозь девичий заслон.
– Мы только тебя одного приглашаем!
Но даже эта заманчивая перспектива не поколебала Гельмгольца.
– Нет, – повторил он, решительно шагая. – Я занят.
Но девушки шли следом. Он сел в кабину к Бернарду, захлопнул дверцу. Вдогонку Гельмгольцу полетели прощальные укоры.
– Ох, эти женщины! – сказал он, когда машина поднялась в воздух. – Ох, эти женщины! – И покачал опять головой, нахмурился. – Беда прямо.
– Спасения нет, – поддакнул Бернард, а сам подумал: «Мне бы иметь столько девушек и так запросто». Ему неудержимо захотелось похвастаться перед Гельмгольцем. – Я беру Линайну Краун с собой в Нью-Мексико, – сказал он как можно небрежней.
– Неужели? – произнес Гельмгольц без всякого интереса. И продолжал после небольшой паузы: – Вот уже недели две как я отставил все свидания и заседания. Ты не представляешь, какой из-за этого поднят шум в институте. Но игра, по-моему, стоит свеч. В результате… – Он помедлил. – Необычный получается результат, весьма необычный.
Телесный недостаток может повести к своего рода умственному избытку. Но получается, что и наоборот бывает. Умственный избыток может вызвать в человеке сознательную, целенаправленную слепоту и глухоту умышленного одиночества, искусственную холодность аскетизма.
Остаток краткого пути они летели молча. Потом, удобно расположась на пневматических диванах в комнате у Бернарда, они продолжили разговор.
– Приходилось ли тебе ощущать, – очень медленно заговорил Гельмгольц, – будто у тебя внутри что-то такое есть и просится на волю, хочет проявиться? Будто некая особенная сила пропадает в тебе попусту – вроде как река стекает вхолостую, а могла бы вертеть турбины. – Он вопросительно взглянул на Бернарда.
– Ты имеешь в виду те эмоции, которые можно было бы перечувствовать при ином образе жизни?
Гельмгольц отрицательно мотнул головой.
– Не совсем. Я о странном ощущении, которое бывает иногда, – будто мне дано что-то важное сказать и дана способность выразить это что-то, но только не знаю, что именно, и способность моя пропадает без пользы. Если бы по-другому писать или о другом о чем-то… – Он надолго умолк. – Видишь ли, – произнес он наконец, – я ловок придумывать фразы, слова, заставляющие встрепенуться, как от резкого укола, – такие внешне новые и будоражащие, хотя содержание у них гипнопедически-банальное. Но этого мне как-то мало. Мало, чтобы фразы были хороши; надо, чтобы целость, суть значительна была и хороша.
– Но, Гельмгольц, вещи твои и в целом хороши.
Гельмгольц пожал плечами:
– Для своего масштаба. Но масштаб-то у них крайне мелкий. Маловажные я даю вещи. А чувствую, что способен дать гораздо более значительное что-то. И более глубокое, взволнованное. Но что? Есть ли у нас темы более значительные? А то, о чем пишу, – может ли оно меня взволновать? При правильном их применении слова способны быть всепроникающими, как рентгеновы лучи. Прочтешь – и ты уже пронизан и пронзен. Вот этому я и стараюсь, среди прочего, научить моих студентов – искусству всепронизывающего слова. Но на кой нужна пронзительность статье об очередном фордослужении или о новейших усовершенствованиях в запаховой музыке? Да и можно ли найти слова по-настоящему пронзительные – подобные, понимаешь ли, самым жестким рентгеновским лучам, – когда пишешь на такие темы? Можно ли сказать нечто, когда перед тобой ничто? Вот к чему в конце концов сводится дело. Я стараюсь, силюсь…
– Тшш! – произнес вдруг Бернард и предостерегающе поднял палец. – Кто-то там, по-моему, за дверью, – прошептал он.
Гельмгольц встал, осторожно, на цыпочках подошел к двери и распахнул ее рывком. Разумеется, никого там не оказалось.
– Прости, – сказал Бернард виновато, с глупо-сконфуженным видом. – Должно быть, нервы расшатались. Когда человек окружен недоверием, то начинает сам не доверять.
Он провел ладонью по глазам, вздохнул, голос его звучал горестно. Он продолжал оправдываться.
– Если бы ты знал, что я перетерпел за последнее время, – сказал он почти со слезами. На него нахлынула, его затопила волна жалости к себе. – Если бы ты только знал!
Гельмгольц слушал с каким-то чувством неловкости. Жалко ему было бедняжку Бернарда. Но в то же время и стыдновато за друга. Не мешало бы Бернарду иметь немного больше самоуважения.
Глава пятая
IК восьми часам стало смеркаться. Из рупоров на башне Гольф-клуба зазвучал синтетический тенор, оповещая о закрытии площадок. Линайна и Генри прекратили игру и направились к домам клуба. Из-за ограды Треста внутренней и внешней секреции слышалось тысячеголосое мычание скота, чье молоко и чьи гормоны шли основным сырьем на большую фабрику в Фарнам-Ройал.
Непрестанный вертопланный гул полнил сумерки. Через каждые две с половиной минуты раздавался звонок отправления и сиплый гудок монорельсовой электрички – это низшие касты возвращались домой в столицу со своих игровых полей.
Линайна и Генри сели в машину, взлетели. На двухсотметровой высоте Генри убавил скорость, и минуту-две они висели над меркнущим ландшафтом. Как налитая мраком заводь, простирался внизу лес от Бернам-Бичез к ярким западным небесным берегам. На горизонте там рдела последняя малиновая полоса заката, а выше небо тускнело – от оранжевых через желтые переходя к водянистым бледно-зеленым тонам. Правей, к северу, электрически сияла над деревьями фарнам-ройалская фабрика, свирепо сверкала всеми окнами своих двадцати этажей. Прямо под ногами виднелись строения Гольф-клуба – обширные, казарменного вида, постройки для низших каст и, за разделяющей стеной, дома поменьше, для альф и для бет. На подходах к моновокзалу черно было от муравьиного кишения низших каст. Из-под стеклянного свода вынесся на темную равнину освещенный поезд. Проводив его к юго-востоку, взгляд затем уперся в здания-махины Слауского крематория. Для безопасности ночных полетов четыре высоченные дымовые трубы подсвечены были прожекторами, а верхушки обозначены багряными сигнальными огнями. Крематорий высился, как веха.
– Зачем эти трубы обхвачены как бы балкончиками? – спросила Линайна.
– Фосфор улавливать, – лаконично стал объяснять Генри. – Поднимаясь по трубе, газы проходят четыре разные обработки. Раньше при кремации пятиокись фосфора выходила из кругооборота жизни. Теперь же более девяноста восьми процентов пятиокиси улавливается.
Что позволяет ежегодно получать без малого четыреста тонн фосфора от одной только Англии. – В голосе Генри было торжество и гордость, он радовался этому достижению всем сердцем, точно своему собственному. – Как приятно знать, что и после смерти мы продолжаем быть общественно полезными. Способствуем росту растений.
Линайна между тем перевела взгляд ниже, туда, где виден был моновокзал.
– Приятно, – кивнула она. – Но странно, что от альф и бет растения растут не лучше, чем от этих противненьких гамм, дельт и эпсилонов, что копошатся вон там.
– Все люди в физико-химическом отношении равны, – нравоучительно сказал Генри. – Притом даже эпсилоны выполняют необходимые функции.
«Даже эпсилоны»… Линайна вдруг вспомнила, как она, младшеклассница тогда, проснулась за полночь однажды и впервые услыхала наяву шепот, звучавший все ночи во сне. Лунный луч, шеренга белых кроваток; тихий голос произносит вкрадчиво (слова те, после стольких повторений, остались незабыты, сделались незабываемы): «Каждый трудится для всех других. Каждый нам необходим. Даже от эпсилонов польза. Мы не смогли бы обойтись без эпсилонов. Каждый трудится для всех других. Каждый нам необходим…» Линайна вспомнила, как она удивилась сразу, испугалась; как полчаса не спала и думала, думала; как под действием этих бесконечных повторений мозг ее успокаивался постепенно, плавно – и наползал, заволакивал сон…
– Наверно, эпсилона и не огорчает, что он эпсилон, – сказала она вслух.
– Разумеется, нет. С чего им огорчаться? Они же не знают, что такое быть неэпсилоном. Мы-то, конечно, огорчались бы. Но ведь у нас психика иначе сформирована. И наследственность у нас другая.
– А хорошо, что я не эпсилон, – сказала Линайна с глубоким убеждением.
– А была бы эпсилоном, – сказал Генри, – и благодаря воспитанию точно так же радовалась бы, что ты не бета и не альфа.
Он включил передний винт и направил машину к Лондону. За спиной, на западе, почти уже угасла малиновая с оранжевым заря; по небосклону в зенит всползла темная облачная гряда. Когда пролетали над крематорием, вертоплан подхватило потоком горячего газа из труб и тут же снова опустило прохладным нисходящим током окружающего воздуха.
– Чудесно колыхнуло, прямо как на американских горках, – засмеялась Линайна от удовольствия.