bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 13

Несколько ободрясь, но еще нервозно, неуверенно сестра сказала:

– Я вас предупредила. Так что имейте в виду.

Но все же она увела чересчур любознательных близнецов в дальний конец палаты – там другая медсестра организовала уже круговую сидячую игру в «поймай молнию».

– Беги, милая, подкрепись чашечкой кофеинораствора, – велела ей старшая сестра. Велела – и от этого вернулись к старшей уверенность и бодрый настрой. – Ну-ка, детки! – повела она игру.

А Линда, пошевелившись неспокойно, открыла глаза, огляделась зыбким взглядом – и опять забылась сном. Сидя рядом, Дикарь старался снова умилить душу воспоминаниями. «А, бэ, цэ, витамин Д», – повторял он про себя, точно магическое заклинание. Но волшба не помогала. Милые воспоминания отказывались оживать; воскресало в памяти лишь ненавистное, мерзкое, горестное. Попе с пораненным и кровоточащим плечом; Линда в безобразнопьяном сне, и мухи жужжат над мескалем, расплесканным на полу у постели; мальчишки, орущие ей вслед позорные слова… Ох, нет, нет! Он зажмурился, замотал головой, гоня от себя эти образы. «А, бэ, цэ, витамин Д…» Он силился представить, как, посадив на колени к себе, обняв, она поет ему, баюкает, укачивает: «А, бэ, цэ, витамин Д, витамин Д, витамин Д…»

Волна суперэлектронной музыки поднялась к томящему крещендо; и в системе запахоснабжения вербена разом сменилась густой струей пачулей. Линда заворочалась, проснулась, уставилась непонимающе на полуфиналистов в телевизоре, затем, подняв голову, вдохнула обновленный аромат и – улыбнулась ребячески-блаженно.

– Попе! – пробормотала она и закрыла глаза. – О, как мне хорошо, как… – Со вздохом она опустилась на подушку.

– Но, Линда! – произнес Джон. – Неужели ты не узнаешь меня? – Так мучительно он гонит от себя былую мерзость; почему же у Линды опять Попе на уме и на языке? Чуть не до боли сжал Дикарь ее вялую руку, как бы желая силой пробудить Линду от этих постыдных утех, от низменных и ненавистных образов прошлого – вернуть Линду в настоящее, в действительность; в страшную действительность, в ужасную – но возвышенную, значимую, донельзя важную именно из-за неотвратимости и близости того, что наполняет эту действительность ужасом. – Неужели не узнаешь меня, Линда?

Он ощутил слабое ответное пожатие руки. Глаза его наполнились слезами. Он наклонился, поцеловал Линду.

Губы ее шевельнулись.

– Попе! – прошептала она, и точно ведром помоев окатили Джона.

Гнев вскипел в нем. Яростное горе, которому вот уже дважды помешали излиться слезами, обратилось в горестную ярость.

– Но я же Джон! Я Джон! – И в страдании, в неистовстве своем он схватил ее за плечо и потряс.

Веки Линды дрогнули и раскрылись; она увидела его, узнала – «Джон!» – но перенесла это лицо, эти реальные, больно трясущие руки в воображаемый, внутренний свой мир дивно претворенной супермузыки и пачулей, расцвеченных воспоминаний, причудливо смещенных восприятий. Это Джон, ее сын, но ей вообразилось, что он вторгся в райский Мальпаис, где она наслаждалась сомотдыхом с Попе. Джон сердится, потому что она любит Попе; Джон трясет ее, потому что Попе с ней рядом в постели – и разве в этом что-то нехорошее, разве не все цивилизованные люди так любятся?

– Каждый принадлежит вс…

Голос ее вдруг перешел в еле слышное, задыхающееся хрипение; рот раскрылся, отчаянно хватая воздух, – но легкие словно разучились дышать. Она тужилась крикнуть – и не могла издать ни звука; лишь выпученные глаза вопили о лютой муке. Она подняла руки к горлу, скрюченными пальцами ловя воздух – воздух, который не могла уже поймать, которым кончила уже дышать.

Дикарь вскочил, нагнулся ближе.

– Что с тобой, Линда? Что с тобой? – В голосе его была мольба; он словно хотел, чтобы его разуверили, успокоили.

Во взгляде Линды он прочел невыразимый ужас – и, как показалось ему, упрек. Она приподнялась, упала опять в подушки. Лицо все искажено, губы – синие.

Дикарь кинулся за помощью.

– Скорей, скорей! – кричал он. – Скорее же!

Стоявшая в центре игрового круга старшая сестра обернулась к Дикарю. На лице ее мелькнуло удивление и тут же уступило место осуждению.

– Не кричите! Подумайте о детях, – сказала она хмурясь. – Вы можете расстроить… Да что это вы делаете? (Он ворвался в круг.) Осторожней! (Задетый им ребенок запищал.)

– Скорее, скорее! – Дикарь схватил ее за рукав, потащил за собой. – Скорей! Произошло несчастье. Я убил ее.

К тому времени, как он вернулся к материной постели, Линда была уже мертва.

Дикарь застыл в оцепенелом молчании, затем упал у изголовья на колени и, закрыв лицо руками, разрыдался.

В нерешимости сестра стояла, глядя то на коленопреклоненного (постыднейшая невоспитанность!), то на близнецов (бедняжки дети!), которые, прекратив игру, пялились с того конца палаты – таращились и глазами и ноздрями на скандальное зрелище. Заговорить ей с ним? Попытаться его урезонить? Чтобы он вспомнил, где находится, осознал, какой роковой вред наносит бедным малюткам, как расстраивает все их здоровые смертонавыки этим своим отвратительным взрывом эмоций… Как будто смерть – что-то ужасное, как будто из-за какой-то одной человеческой особи нужно рыдать! У детей могут возникнуть самые пагубные представления о смерти, могут укорениться совершенно неверные, крайне антиобщественные рефлексы и реакции.

Подойдя вплотную к Дикарю, она тронула его за плечо.

– Нельзя ли вести себя прилично? – негромко, но сердито сказала она. Но тут, оглянувшись, увидела, что игровой круг распадается, что полдесятка близнецов уже поднялось на ноги и направляется к Дикарю. Еще минута, и… Нет, этим рисковать нельзя: смертовоспитание всей группы может быть отброшено назад на шесть-семь месяцев. Она поспешила к своим питомцам, оказавшимся под такой угрозой.

– А кому дать шоколадное пирожное? – спросила она громко и задорно.

– Мне! – хором заорала вся группа Бокановского. И тут же кровать № 20 была позабыта.

«О Боже, Боже, Боже…» – твердил мысленно Дикарь. В сумятице горя и раскаяния, наполнявшей его мозг, одно лишь четкое осталось это слово.

– Боже! – прошептал он. – Боже…

– Что это он бормочет? – звонко раздался рядом голосок среди трелей супермузыки.

Сильно вздрогнув, Дикарь отнял руки от лица, обернулся. Пятеро одетых в хаки близнецов – в правой руке у всех недоеденное пирожное, и одинаковые лица по-разному измазаны шоколадным кремом – стояли рядком и таращились на него, как мопсы.

Он повернулся к ним – они дружно и весело оскалили зубки. Один ткнул на Линду остатком пирожного.

– Умерла уже? – спросил он.

Дикарь молча поглядел на них. Молча встал, молча и медленно пошел к дверям.

– Умерла уже? – повторил любознательный близнец, семеня у Дикаря под локтем.

Дикарь покосился на него и по-прежнему молча оттолкнул прочь. Близнец упал на пол и моментально заревел. Дикарь даже не оглянулся.

Глава пятнадцатая

Низший обслуживающий персонал Парклейнской умиральницы состоял из двух групп Бокановского, а именно из восьмидесяти четырех светло-рыжих дельтовичек и семидесяти восьми чернявых длинноголовых дельтовиков. В шесть часов, когда заканчивался их рабочий день, обе эти близнецовые группы собирались в вестибюле Умиральницы, и помощник подказначея выдавал им дневную порцию сомы.

Выйдя из лифта, Дикарь очутился в их гуще. Но мыслями его по-прежнему владели смерть, скорбь, раскаяние; рассеянно и машинально он стал проталкиваться сквозь толпу.

– Чего толкается? Куда он прется?

Из множества ртов (с двух уровней – повыше и пониже) звучали всего лишь два голоса – тоненький и грубый. Бесконечно повторяясь, точно в коридоре зеркал, два лица – гладкощекий, веснушчатый лунный лик в оранжевом облачке волос и узкая, клювастая, со вчера не бритая физиономия – сердито поворачивались к нему со всех сторон. Ворчание, писк, острые локти дельт, толкающие под ребра, заставили его очнуться. Он огляделся и с тошнотным чувством ужаса и отвращения увидел, что снова его окружает неотвязный бред, круглосуточный кошмар роящейся, неразличимой одинаковости. Близнецы, близнецы… Червячками кишели они в палате Линды, оскверняя таинство ее смерти. И здесь опять кишат, но уже взрослыми червями – ползают по его горю и страданию. Он остановился, испуганными глазами окинул эту одетую в хаки толпу, над которой возвышался на целую голову. «Сколько вижу я красивых созданий! – всплыли в памяти, дразня и насмехаясь, поющие слова. – Как прекрасен род людской! О дивный новый мир…»

– Начинаем раздачу сомы! – объявил громкий голос. – Прошу в порядке очереди. Без задержек.

В боковую дверь уже внесли столик и стул. Объявивший о раздаче бойкий молодой альфовик принес с собой черный железный сейфик. Толпа встретила раздатчика негромким и довольным гулом. О Дикаре уже забыли. Внимание сосредоточилось на черном ящике, поставленном на стол. Альфовик отпер его. Поднял крышку.

– О-о! – выдохнули разом все сто шестьдесят две дельты, точно перед ними вспыхнул фейерверк.

Раздатчик вынул горсть коробочек.

– Ну-ка, – сказал он повелительно, – прошу подходить. По одному, без толкотни.

По одному и без толкотни близнецы стали подходить. Двое чернявых, рыжая, еще чернявый, за ним три рыжие, за ними…

Дикарь все глядел. «О дивный мир! О дивный новый мир…» Поющие слова зазвучали уже по-иному. Уже не насмешкой над ним, горюющим и кающимся, не злорадной и наглой издевкой. Не дьявольским смехом, усугубляющим гнусное убожество, тошное уродство кошмара. Теперь они вдруг зазвучали трубным призывом к обновлению, к борьбе. «О дивный новый мир!» Миранда возвещает, что мир красоты возможен, что даже этот кошмар можно преобразить в нечто прекрасное и высокое. «О дивный новый мир!» Это призыв, приказ.

– Кончайте толкотню! – гаркнул альфовик. Захлопнул крышку ящика. – Я прекращу раздачу, если не восстановится порядок.

Дельты поворчали, потолкались и успокоились. Угроза подействовала. Остаться без сомы – какой ужас!

– Вот так-то, – сказал альфовик и опять открыл ящик.

Линда жила и умерла рабыней; остальные должны жить свободными, мир нужно сделать прекрасным. В этом его долг, его покаяние. И внезапно Дикаря озарило, что именно надо сделать, – точно ставни распахнулись, занавес отдернулся.

– Следующий, – сказал раздатчик.

Очередная дельтовичка подошла к столу.

– Остановитесь! – воскликнул Дикарь громогласно. – Остановитесь!

Он протиснулся к столу; дельты глядели на него удивленно.

– Господи Форде! – пробормотал раздатчик. – Это Дикарь. – Раздатчику стало страшновато.

– Внемлите мне, прошу вас, – произнес горячо Дикарь. – Приклоните слух… – Ему никогда прежде не случалось говорить публично, и очень трудно было с непривычки найти нужные слова. – Не троньте эту мерзость. Это яд, это отрава.

– Послушайте, мистер Дикарь, – сказал раздатчик, улыбаясь льстиво и успокоительно. – Вы мне позволите…

– Отрава и для тела, и для души.

– Да, но позвольте мне, пожалуйста, продолжить мою работу. Будьте умницей. – Осторожным, мягким движением человека, имеющего дело с заведомо злобным зверем, он погладил Дикаря по руке. – Позвольте мне только…

– Ни за что! – крикнул Дикарь.

– Но поймите, дружище…

– Не раздавайте, а выкиньте вон всю эту мерзкую отраву.

Слова «выкиньте вон» пробили толщу непонимания, дошли до мозга дельт. Толпа сердито загудела.

– Я пришел дать вам свободу, – воскликнул Дикарь, поворачиваясь опять к дельтам. – Я пришел…

Дальше раздатчик уже не слушал; выскользнув из вестибюля в боковую комнату, он спешно залистал там телефонную книгу.


– Итак, дома его нет. И у меня его нет, и у тебя нет, – недоумевал Бернард. – И в «Афродитеуме», и в Центре, и в институте его нет. Куда ж он мог деваться?

Гельмгольц пожал плечами. Они ожидали, придя с работы, застать Дикаря в одном из обычных мест встречи, но тот как в воду канул. Досадно – они ведь собрались слетать сейчас в Биарриц на четырехместном спортолете Гельмгольца. Так и к обеду можно опоздать.

– Подождем еще пять минут, – сказал Гельмгольц. – И если не явится, то…

Зазвонил телефон. Гельмгольц взял трубку.

– Алло. Я вас слушаю. – Длинная пауза и затем: – Форд побери! – выругался Гельмгольц. – Буду сейчас же.

– Что там такое? – спросил Бернард.

– Это знакомый – из Парк-лейнской умиральницы. Там у них Дикарь буйствует. Видимо, помешался. Времени терять нельзя. Летишь со мной?

И они побежали к лифту.

– Неужели вам любо быть рабами? – услышали они голос Дикаря, войдя в вестибюль Умиральницы. Дикарь раскраснелся, глаза горели страстью и негодованием. – Любо быть младенцами? Вы – сосунки, могущие лишь вякать и мараться, – бросил он дельтам в лицо, выведенный из себя животной тупостью тех, кого пришел освободить. Но оскорбления отскакивали от толстого панциря; в непонимающих взглядах была лишь тупая и хмурая неприязнь.

– Да, сосунки! – еще громче крикнул он. Скорбь и раскаяние, сострадание и долг! – теперь все было позабыто, все поглотила густая волна ненависти к этим недочеловекам. – Неужели не хотите быть свободными, быть людьми? Или вы даже не понимаете, что такое свобода и что значит быть людьми? – Гнев придал ему красноречия; слова лились легко. – Не понимаете? – повторил он и опять не получил ответа. – Что ж, хорошо, – произнес он сурово. – Я научу вас; освобожу вас наперекор вам самим. – И, растворив толчком окно, выходящее во внутренний двор, он стал горстями швырять туда коробочки с таблетками сомы.

При виде такого святотатства одетая в хаки толпа окаменела от изумления и ужаса.

– Он сошел с ума, – прошептал Бернард, широко раскрыв глаза. – Они убьют его. Они…

Толпа взревела, грозно качнулась, двинулась на Дикаря.

– Спаси его Форд, – сказал Бернард, отворачиваясь.

– На Форда надейся, а сам не плошай! – И со смехом (да! с ликующим смехом) Гельмгольц кинулся на подмогу сквозь толпу.

– Свобода, свобода! – восклицал Дикарь, правой рукой вышвыривая сому, а левой, сжатой в кулак, нанося удары по лицам, не отличимым одно от другого. – Свобода! (И внезапно рядом с ним оказался Гельмгольц.) Молодчина Гельмгольц! (И тоже стал отбивать атакующих.) Теперь вы люди наконец! (И тоже стал швырять горстями отраву в распахнутое окно.) Да, люди, люди! – И вот уже выкинута вся сома. Дикарь схватил ящик, показал дельтам черную его пустоту. – Вы свободны!

С ревом, с удвоенной яростью толпа хлынула опять на обидчиков.

– Они пропали, – вырвалось у Бернарда, в замешательстве стоявшего в стороне от схватки. И, охваченный внезапным порывом, он бросился было на помощь друзьям; остановился, колеблясь, устыженно шагнул вперед, снова замялся и так стоял в муке стыда и боязни – без него ведь их убьют, а если присоединится, самого его убить могут, – но тут (благодарение Форду!) в вестибюль вбежали полицейские в очкастых свинорылых противогазных масках.

Бернард метнулся им навстречу. Замахал руками – теперь и он участвовал, делал что-то! Закричал:

– Спасите! Спасите! – все громче и громче, точно этим криком и сам спасал. – Спасите! Спасите!

Оттолкнув его, чтоб не мешал, полицейские принялись за дело. Трое, действуя заплечными распылителями, заполнили весь воздух клубами парообразной сомы. Двое завозились у переносного устройства синтетической музыки. Еще четверо – с водяными пистолетами в руках, заряженными мощным анестезирующим средством, – врезались в толпу и методически стали валить с ног самых ярых бойцов одного за другим.

– Быстрей, быстрей! – вопил Бернард. – Быстрей, а то их убьют. Упп… – Раздраженный его криками, один из полицейских пальнул в него из водяного пистолета. Секунду-две Бернард покачался на ногах, ставших ватными, желеобразными, жидкими, как вода, и мешком свалился на пол.

Из музыкального устройства раздался Голос. Голос Разума, Голос Добросердия. Зазвучал синтетический «Призыв к порядку» № 2 (средней интенсивности).

– Друзья мои, друзья мои! – воззвал Голос из самой глубины своего несуществующего сердца с таким бесконечно ласковым укором, что даже глаза полицейских за стеклами масок на миг замутились слезами. – Зачем вся эта сумятица? Зачем? Соединимся в счастье и добре. В счастье и добре, – повторил Голос. – В мире и покое. – Голос дрогнул, сникая до шепота, истаивая. – О, как хочу я, чтоб вы были счастливы, – зазвучал он опять с тоскующей сердечностью. – Как хочу я, чтоб вы были добры! Прошу вас, прошу вас, отдайтесь добру и…

В две минуты Голос при содействии паров сомы сделал свое дело. Дельты целовались в слезах и обнимались по пять-шесть близнецов сразу. Даже Гельмгольц и Дикарь чуть не плакали. Из хозяйственной части принесли упаковки сомы; спешно организовали новую раздачу, и под задушевные, сочно-баритональные напутствия Голоса дельты разошлись восвояси, растроганно рыдая.

– До свидания, милые-милые мои, храни вас Форд! До свидания, милые-милые мои, храни вас Форд! До свидания, милые-милые…

Когда ушли последние дельты, полицейский выключил устройство. Ангельский Голос умолк.

– Пойдете по-хорошему? – спросил сержант. – Или придется вас анестезировать? – Он с угрозой мотнул своим водяным пистолетом.

– Пойдем по-хорошему, – ответил Дикарь, утирая кровь с рассеченной губы, с исцарапанной шеи, с укушенной левой руки. Прижимая к разбитому носу платок, Гельмгольц кивнул подтверждающе.

Очнувшись, почувствовав под собой ноги, Бернард понезаметней направился в этот момент к выходу.

– Эй, вы там! – окликнул его сержант, и свинорылый полисмен пустился следом, положил руку Бернарду на плечо.

Бернард обернулся с невинно-обиженным видом. Что вы! У него и в мыслях не было убегать.

– Хотя для чего я вам нужен, – сказал он сержанту, – понятия не имею.

– Вы ведь приятель задержанных?

– Видите ли… – начал Бернард и замялся. Нет, отрицать невозможно. – А что в этом такого? – спросил он.

– Пройдемте, – сказал сержант и повел их к ожидающей у входа полицейской машине.

Глава шестнадцатая

Всех троих пригласили войти в кабинет Главноуправителя.

– Его фордейшество спустится через минуту. – И дворецкий в гамма-ливрее удалился.

– Нас будто не на суд привели, а на кофеинопитие, – сказал со смехом Гельмгольц, погружаясь в самое роскошное из пневматических кресел. – Не вешай носа, Бернард, – прибавил он, взглянув на друга, зеленоватобледного от тревоги. Но Бернард не поднял головы; не отвечая, даже не глядя на Гельмгольца, он присел на самом жестком стуле – в смутной надежде как-то отвратить этим гнев Власти.

А Дикарь неприкаянно бродил вдоль стен кабинета, скользя рассеянным взглядом по корешкам книг на полках, по нумерованным ячейкам с роликами звукозаписи и бобинами для читальных машин. На столе под окном лежал массивный том, переплетенный в мягкую черную искусственную кожу, на которой были вытиснены большие золотые знаки Т. Дикарь взял том в руки, раскрыл. «Моя жизнь и работа», писание Господа нашего Форда. Издано в Детройте Обществом фордианских знаний. Полистав страницы, прочтя тут фразу, там абзац, он сделал вывод, что книга неинтересная, – и в это время отворилась дверь, и энергичным шагом вошел Постоянный Главноуправитель Западной Европы.

Пожав руки всем троим, Мустафа Монд обратился к Дикарю:

– Итак, вам не очень-то нравится цивилизация, мистер Дикарь.

Дикарь взглянул на Главноуправителя. Он приготовился лгать, шуметь, молчать угрюмо; но лицо Монда светилось беззлобным умом, и ободренный Дикарь решил говорить правду напрямик.

– Да, не нравится.

Бернард вздрогнул, на лице его выразился страх. Что подумает Главноуправитель? Числиться в друзьях человека, который говорит, что ему не нравится цивилизация, говорит открыто, и кому? Самому Главноуправителю! Это ужасно.

– Ну что ты, Джон… – начал Бернард. Взгляд Мустафы заставил его съежиться и замолчать.

– Конечно, – продолжал Дикарь, – есть у вас хорошее. Например, музыка, которой полон воздух…

– «Порой тысячеструнное бренчанье кругом, и голоса порой звучат!»

Дикарь вспыхнул от удовольствия:

– Значит, и вы его читали? Я уж думал, тут, в Англии, никто Шекспира не знает.

– Почти никто. Я один из очень немногих, с ним знакомых. Шекспир, видите ли, запрещен. Но поскольку законы устанавливаю я, то я могу и нарушать их. Причем безнаказанно, – прибавил он, поворачиваясь к Бернарду. – Чего, увы, о вас не скажешь.

Бернард еще безнадежней и унылей поник головой.

– А почему запрещен? – спросил Дикарь. Он так обрадовался человеку, читавшему Шекспира, что на время забыл обо всем прочем.

Главноуправитель пожал плечами.

– Потому что он – старье; вот главная причина. Старье нам не нужно.

– Но старое ведь бывает прекрасно.

– Тем более. Красота притягательна, и мы не хотим, чтобы людей притягивало старье. Надо, чтобы им нравилось новое.

– Но ваше новое так глупо, так противно. Эти фильмы, где все только летают вертопланы и ощущаешь, как целуются. – Он сморщился брезгливо. – Мартышки и козлы! – Лишь словами Отелло мог он с достаточной силой выразить свое презрение и отвращение.

– А ведь звери это славные, нехищные, – как бы в скобках, вполголоса заметил Главноуправитель.

– Почему вы не покажете людям «Отелло» вместо этой гадости?

– Я уже сказал – старья мы не даем им. К тому же они бы не поняли «Отелло».

Да, это верно. Дикарь вспомнил, как насмешила Гельмгольца Джульетта.

– Что ж, – сказал он после паузы, – тогда дайте им что-нибудь новое в духе «Отелло», понятное для них.

– Вот именно такое нам хотелось бы писать, – вступил наконец Гельмгольц в разговор.

– И такого вам написать не дано, – возразил Монд. – Поскольку если оно и впрямь будет в духе «Отелло», то никто его не поймет, в какие новые одежды ни рядите. А если будет ново, то уж никак не сможет быть в духе «Отелло».

– Но почему не сможет?

– Да, почему? – подхватил Гельмгольц. Он тоже отвлекся на время от неприятной действительности. Не забыл о ней лишь Бернард, совсем позеленевший от злых предчувствий; но на него не обращали внимания. – Почему?

– Потому что мир наш – уже не мир «Отелло». Как для «фордов» необходима сталь, так для трагедий необходима социальная нестабильность. Теперь же мир стабилен, устойчив. Люди счастливы; они получают все то, чего хотят, и не способны хотеть того, чего получить не могут. Они живут в достатке, в безопасности; не знают болезней; не боятся смерти; блаженно не ведают страсти и старости; им не отравляют жизнь отцы с матерями; нет у них ни жен, ни детей, ни любовей – и, стало быть, нет треволнений; они так сформованы, что практически не могут выйти из рамок положенного. Если же и случаются сбои, то к нашим услугам сома. А вы ее выкидываете в окошко, мистер Дикарь, во имя свободы. Свободы! – Мустафа рассмеялся. – Вы думали, дельты понимают, что такое свобода! А теперь надеетесь, что они поймут «Отелло»! Милый вы мой мальчик!

Дикарь замолчал. Затем сказал упрямо:

– Все равно «Отелло» – хорошая вещь, «Отелло» лучше ощущальных фильмов.

– Разумеется, лучше, – согласился Главноуправитель. – Но эту цену нам приходится платить за стабильность. Пришлось выбирать между счастьем и тем, что называли когда-то высоким искусством. Мы пожертвовали высоким искусством. Взамен него у нас ощущалка и запаховый ортн.

– Но в них нет и тени смысла.

– Зато в них масса приятных ощущений для публики.

– Но ведь это… «это бредовой рассказ кретина».

– Вы обижаете вашего друга, мистера Уотсона, – засмеявшись, сказал Мустафа. – Одного из самых выдающихся специалистов по инженерии чувств…

– Однако он прав, – сказал Гельмгольц хмуро. – Действительно, кретинизм. Пишем, а сказать-то нечего…

– Согласен, нечего. Но это требует колоссальной изобретательности. Вы делаете вещь из минимальнейшего количества стали – создаете художественные произведения почти что из одних голых ощущений.

Дикарь покачал головой:

– Мне все это кажется просто гадким.

– Ну разумеется. В натуральном виде счастье всегда выглядит убого рядом с цветистыми прикрасами несчастья. И разумеется, стабильность куда менее колоритна, чем нестабильность. А удовлетворенность совершенно лишена романтики сражений со злым роком, нет здесь красочной борьбы с соблазном, нет ореола гибельных сомнений и страстей. Счастье лишено грандиозных эффектов.

– Пусть так, – сказал Дикарь, помолчав. – Но неужели нельзя без этого ужаса – без близнецов? – Он провел рукой по глазам, как бы желая стереть из памяти эти ряды одинаковых карликов у сборочного конвейера, эти близнецовые толпы, растянувшиеся очередью у входа в Брентфордский моновокзал, эти человечьи личинки, кишащие у смертного одра Линды, эту атакующую его одноликую орду. Он взглянул на свою забинтованную руку и поежился. – Жуть какая!

Конец ознакомительного фрагмента.

На страницу:
12 из 13