bannerbanner
1917 год. Судьбы русской государственности в эпоху смут, реформ и революций
1917 год. Судьбы русской государственности в эпоху смут, реформ и революций

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 10

Наконец, в достаточно большом количестве появляются работы, поднимающие одну из ключевых проблем аграрной революции, а именно роль в этих событиях общины и общинной психологии[57].

Ещё больше, чем для изучения внутреннего мира крестьянства, проделано в том же направлении в отношении образованных слоёв. Вышли работы, охватывающие если не все, то очень многие социальные группы интеллигенции. Здесь можно назвать врачей, технократию, юристов, военную и церковную интеллигенцию; интеллигенцию столичную, провинциальную, национальную – перечень этот можно существенно расширить[58]. Появились уже и обобщающие труды[59]. Это и не удивительно. Интеллигенция оставила после себя множество мемуаров, дневников, писем и прочих источников личного происхождения. Эти источники существенно облегчают работу историка по реконструкции психосоциального компонента истории. Но и увлечение только ими может увести далеко в сторону.

Активно идёт процесс изучения психологии солдатских масс в период революции. Что и говорить, человек с ружьём – это реальный творец власти в эпохи всех смут на Руси[60].

Существенно хуже исследовано отношение к власти со стороны таких слоёв, как, например, казачество[61], молодежь[62], женщины[63]. На сколько же эти направления могут быть познавательны, можно судить на примере отношения к власти женщин. Женский вопрос проходит через всю революцию, начиная с того, что она стартовала в день международной женской солидарности с бабьих хлебных бунтов, и заканчивая тем, что штаб революции позже располагался в Смольном институте благородных девиц, а Зимний дворец в ночь его штурма, по неумолимой иронии, оборонялся женским батальоном смерти…

Говоря о женском движении, П. В. Булдаков считает его силой конструктивной. Согласно его точке зрения, несмотря на то, что революция началась так, как она началась, в дальнейшем женское движение могло «облагородить» и придать конструктивность социальному протесту масс. Вместе с тем в другом своём материале он приводит суждение, ставящее этот вывод под большое сомнение. Речь идёт о растущей даже в патриархальной деревне женской половой распущенности. Связана она, как можно судить, с широко распространённым отходничеством[64]. И действительно, к началу века отходничество становилось всё более существенным фактором и экономики, и государственной политики[65]. О падении патриархальных устоев у женщин в тех районах, где сильно было отходничество, пишет и В. Н. Кулик. По его словам, они давно привыкли считать себя почти полноправными хозяйками[66]. Но все эти элементы нельзя оценивать лишь как следствие новых веяний, разрушавших патриархальность села. Это было одним из мощнейших орудий разрушения. Разрушения, прежде всего, семьи. Крах патриархальной семьи не мог не вести к безграничному радикализму на селе. То же можно сказать и о женском факторе в городе. Вряд ли поэтому следует удивляться, что защитные механизмы национальной идентичности привели к тому, что женское движение пошло на убыль. Даже в Питере и Москве наметился отход женщин от политики в пользу решения бытовых трудностей[67]. Если бы женское движение развивалось, оно скорее бы раскачивало, чем умиротворяло общество.

Довольно неблагоприятная ситуация складывается в изучении психологического восприятия власти рабочим классом. Казалось бы, рабочим принадлежит столь весомая роль в развитии революции и революционной государственности, что проблемы их отношения к происходившим в стране процессам должны были привлечь исследователей в первую очередь. Правда, некоторые подвижки, пока ещё не очень убедительные, обозначились и здесь. В их числе, например, попытка, предпринятая О. А. Соловьёвым, выявить, что определяло ту или иную реакцию на февральский этап революции рабочих. Анализ был проделан на материале «Товарищества ситценабивной мануфактуры Эмиль Циндель в Москве». О. А. Соловьёв предложил выделить три группы факторов с разными векторами направленности, влиявших на рабочих при формировании ими своей позиции относительно Февраля.

Первая группа факторов работала на усиление революционной активности. На первом месте среди них названа агитация со стороны внешних сил. Только на втором месте у Соловьёва идут условия жизни, в которых оказались рабочие. Наконец, на радикализм рабочих, по его мнению, влияли завышенные социальные претензии. Даже в очень богатых странах люди, как правило, недовольны ни своим положением, ни правительством. Словом, весьма спорную мысль он подкрепляет ещё более дискуссионным тезисом.

Не бесспорно выглядят также вторая и третья группы факторов по классификации Соловьёва. Они сформулированы так, что трудно понять разницу между ними. Так, во вторую группу автор включил те факторы, которые нейтрализовали, гасили революционность толпы. Речь в основном идёт об относительно сносном материальном положении рабочих фабрики «Цинделя». К третьей же группу отнесены факторы, «противодействующие революционной активности». Как выясняется дальше, под этим понимаются обстоятельства, «цементирующие спокойствие общества». Здесь в первую голову назван психологический страх перед всевозможными потрясениями. Наряду с ним названы естественный консерватизм и общинный менталитет как минимум 94 % рабочих фабрики – выходцев из деревни. Общинные традиции, по мнению автора, ориентировали решать все конфликты миром[68].

Позиция О. А. Соловьёва, безусловно, заслуживает внимания. Но не менее верно и то, что она нуждается в серьёзных уточнениях.

Ещё более спорным, хотя таким же интересным, представляется подход В. Е. Кишилова. Он так же попытался выделить несколько факторов, но определявших отношение рабочих уже не к февралю, а к правительству большевиков. На первом месте здесь также назван фактор политической пропаганды, хотя и признаётся, что его значение с течением времени менялось. Далее Кишилов как о факторе, формировавшем политическую позицию рабочих, пишет о голоде и терроре. Но справедливо ли объединять два таких разных явления? Тем более что и подпитывались-то они из разных источников. Возникновение голода обусловливалось состоянием дел в экономике, тогда как террор явился следствием десятка разновекторных причин, в том числе психосоциального плана. Далее речь заходит о таком факторе, как страх рабочих перед «белой альтернативой». Кишилов считает, что страх этот был напрасен, – в городах белые вели себя «не хуже» красных. Если так рассуждать, то революция становится вообще психологически непонятной, ведь при царе-то было ещё лучше, чем при белых. Стоило ли его свергать? Но оказывается, что Кишилов на самом деле говорит не о страхе, а о том, что против белых работал укоренившийся в рабочих некий глубокий стереотип неприязни старого мира. И такая постановка вопроса нам представляется куда более плодотворной. В заключение автор пишет о неких особенностях «политического темперамента» русского народа. Под этим понимается некое равнодушие к политике, которое существует, похоже, беспричинно, постоянно и повсеместно. Правда, Кишилов делает важную оговорку, что этот абсентеизм и равнодушие к «властной кутерьме» не следует путать с рабской покорностью, хотя и она, как он считает, тоже имела место[69].


Эволюция механизмов общественной регуляции и саморегуляции

Немало нерешённых вопросов всё ещё остаются и на более привычных для исследователей участках работы. Относится это и к изучению собственно государства и государственности революционной поры. Впрочем, многое здесь уже сделано и в плане рассмотрения конкретных явлений, и в плане их теоретического осмысления. Раньше, к примеру, однозначно считалось, что переломным моментом в развитии государства явился Великий Октябрь. Но если проанализировать известные нам факты, дополнив институционный подход доктринальным и психосоциальным, то ситуация окажется сложней.

В своём обзоре новейших веяний в историографии Октября В. П. Булдаков делает на этот счёт интересное обобщение. Он, в частности, не считает, что конец 1917 года в развитии государства стал главным смысловым пунктом эпохи. Применительно к динамике революции первую «критическую точку» Булдаков выделяет применительно к «демократическому» Февралю, а не «большевистскому» Октябрю. Он полагает, что для не изживших патерналистских отношений к верховной власти масс значение имел сам факт её падения. А то, кому достанутся её обломки, отходило уже на задний план. Начат же процесс обвала власти в феврале. Успех Октября, наоборот, означал её собирание. Но этот процесс лишь только был начат, завершение его приходится лишь на период весны – лета следующего года.

С этой трактовкой можно согласиться. Движущим механизмом разрушения государства стал напор со стороны недовольства низов. Лишь к середине 1918 года основные требования масс были худо-бедно удовлетворены. В то же самое время массы вдруг натолкнулись на окрепшую власть, которая принудила (пока неуверенно) платить по счетам. Оба обстоятельства свидетельствовали, что период революционных потрясений центральной власти закончен.

К этому следует добавить и тот факт, что применительно к середине 1918 года можно говорить и об окончательном оформлении новой приемлемой государственнической идеологии – национал-большевизма. К сожалению, этот, третий компонент отмеченной нами эволюции государства в период русской революции, у нас практически не изучен[70]. Ещё меньше изучены её конкретные аспекты, такие как связь национал-большевизма с революционным движением рабочих, крестьян, средних городских слоёв. Не получили анализа даже способствующие появлению этого элемента большевизма настроения среди различных групп интеллигенции.

Зато наметились подходы, научно показывающие процесс затвердения революционной лавы в политике самого революционного режима. Применительно к деревне этот процесс анализируется, например, В. П. Семьяниновым[71]. Без укрепления здесь городской большевистский режим был бы обречён. В монографии прослеживается превращение сельских Советов в низовые органы нового государства.

Необходимо добавить, что политика огосударствления, как показывают наиболее глубокие исследования последних лет, не стала изобретением большевиков. Такая эволюция большевистского режима проходила в рамках широкого исторического контекста. Так, В. Мау подошёл к этой проблеме с точки общих тенденций развития государства в начале века. Он показал, что регулирующая роль государства в этот период усилилась во всём мире. Причём этот вывод верен не только к странам, охваченным модернизацией. Аналогично дело обстояло и в развитых демократиях. В России же этот процесс наложился на традиционно сильную роль государства в жизни общества. На основании изложенного В. Мау приходит к выводу, что жесткая политика лишь продолжила прежнюю линию царского и Временного правительства[72].

Тем самым власть, восприятие её, прежние функции власти – всё как бы возвращалось на круги своя. Мучительный процесс «смерти-возрождения» империи получает свое логическое завершение[73]. Конечно, и это не требует пояснений, имеется в виду не простая реставрация. Империя рухнула по объективным причинам, и возвращение к ней означало бы реанимацию прежней патовой ситуации, прежних противоречий, которые и привели к революции. Словом, в общенациональном масштабе повторилось бы то, что происходило на окраинах государства, там, где у власти оказывались белые правительства. Да и там речь о полной реставрации даже не заходила. Следовательно, Россия в 1914–1917 гг. обрела какое-то новое качество, препятствовавшее возвращению назад. Следовательно, перед нами возрождение каких-то наиболее общих, смысловых опор национального государственного существования. Что же касается конкретных институтов в сфере «власть – общество», то за неполных год – полтора сменились не только их внешние формы. Произошли важные подвижки в их природе, характере, механизмах функционирования. Эта сторона событийного ряда периода революции 1917 года также привлекает современных исследователей.

Так, специально вопросам реформирования механизма управления и внутренней политике Временного правительства посвящена работа А. Ф. Золотухиной в коллективной работе по истории российских реформ[74]. В последние годы при возросшем интересе к цивилизационным аспектам прошлого провал Временного правительства часто трактуют с позиций национальной специфики России. Считается, к примеру, что в стране с такой психологией, как Россия, либерализм был обречён изначально[75]. Этот вывод в целом верен. Но он, тем не менее, не перекрывает всего многообразия тогдашней ситуации в стране. Золотухина подходит к вопросу с другой стороны. Она, в частности, делает вывод, что политика буржуазии у власти по существу политикой реформ не была. Скорее она являлась некой бюрократической игрой в реформы. В этом и следует искать конкретный механизм кризиса власти на протяжении всего послефевральского периода. Те же сюжеты подняты в коллективной монографии о А. Ф. Керенском. В ней показано развитие либерального режима от его создания до крушения. Развитие это шло отнюдь не прямолинейно. Если применительно к весне и можно говорить о его демократизации, то с лета – время словно повернуло вспять. Монография показывает и незавидную судьбу центризма в России, его вырождение[76]. С линией централизма связана и проблема так называемой демократической альтернативы[77].

Применительно к вопросу устойчивости февральско-мартовского либерального режима отдельно следует сказать несколько слов о двоевластии. Эта тема – одна из тех, что вызывают у исследователей повышенный интерес[78]. К примеру, В. П. Булдаков полагает, что мнение о двоевластии как об основном факторе гражданского раскола документально не подтверждается ничем, кроме эмоциональных свидетельств людей, пуще всего боящихся этого раскола. В этом плане он готов предположить, что событиями реально управляли страх перед двоевластием. Само же двоевластие если и существовало, то очень кратковременно – от силы, несколько дней. В целом двоевластие логичней всего рассматривать в рамках схемы «правительство – оппозиция». Это, по мнению Булдакова, больше соответствовало реальности, как отголосок традиционной парадигмы: народу – мнение, царю – власть. Кроме того, в любом смысле о двоевластии модно говорить только лишь применительно к столице. В провинции ничего подобного не существовало[79].

Это мнение вызывает много вопросов. К примеру, мы уже видели, что понятие «оппозиция» многопланово. Что же касается провинции, то и здесь не всё так однозначно. В частности, некоторые исследователи готовы говорить применительно к положению дел там о троевластии и даже о многовластии. По наблюдению Г. А. Герасименко, тогда на власть претендовали все классы, партии и учреждения. Соотношение сил между ними складывалось самое различное. Поэтому механизмы власти на местах получали самые причудливые очертания[80]. Этот вывод вряд ли возможно оспорить. А если так, то уместно ли при этом отрицать разделение власти там как таковое?

Тему развития центральных учреждений управления, но уже в советский период продолжает Т. П. Коржихина. Первые главы её труда посвящены зарождению Советского государства[81]. Среди более частных вопросов этой широкой темы выходили работы о создании и деятельности первого Советского правительства[82], его социальной природе и о том, удалось ли большевикам выполнить свои обещания и построить рабочее государство без бюрократии и бюрократизма[83]. Вышли, к примеру, исследования по истории формирования центрального аппарата Красной Армии[84] и Советской внешней политики[85]. Во многих современных работах становление советского режима рассматривается через призму судеб Учредительного собрания[86]. Как правило, исследователи ставят вопрос о том, существовала ли альтернатива Советской власти[87]. Тем не менее выходят и прикладные исследования, посвящённые конкретным вопросам о подготовке, составе, ходе и результатах Учредительного собрания и созванного в противовес ему III съезда Советов[88].

О том, как далеко продвинулись современные историки в изучении государственного строительства после Октября, можно наглядно судить на примере новых подходов к продовольственной политике большевиков[89]. Среди историков, наиболее интересно работающих в этом направлении, можно назвать С. А. Павлюченкова[90]. Не со всеми его выводами можно согласиться, но во многих случаях его оценки заслуживают внимания. В частности, представляется бесспорным, что именно продовольственная политика может считаться стержнем военного коммунизма. Голод диктовал правила нового политического поведения, и побеждал тот, кто лучше приспосабливался к ним. Пожалуй, именно в работах Павлюченкова столь полно поднимается принципиальный вопрос о существовавшей среди большевиков так называемой «продовольственной оппозиции». Оппозиция эта имела для складывания советского режима не меньшее, а может, и большее значение любой другой внутрипартийной оппозиции в те месяцы.

Проблему «хлеб и революция» Павлюченков пробует рассмотреть со всех применимых к ней ракурсов. Ему, в частности, принадлежит интересное исследование на тему влияния алкоголя на различные аспекты революционной эпохи. Связь между голодом, продразвёрсткой и самогоноварением ясна не до конца. Но что эта связь налицо – факт бесспорный. Автор не торопится с окончательными оценками. Но ему удаётся проследить связь зелёного змия с зелёным движением, погромами, жестокостью гражданской войны. В ряде случаев алкоголь, наоборот, смягчал противоборство сторон, но никак ни их нравы – чреда винных погромов проходит через всё революционное лихолетье[91]. Самогонная революция начинает стихать лишь к середине 20-х. Но и здесь государству пришлось пойти на очередной Брест…

В последние время также стали появляться работы, в которых анализируется эволюция власти белых правительств[92]. Впрочем, эта тема ещё нуждается в дальнейшей разработке.

Помимо этого, тот интерес к самоуправлению в России, о котором говорилось выше, в полной мере проявился применительно к событиям революционного времени. Это и понятно. Пожалуй, ни в одной другой революции ни до, ни после, роль провинции не была столь весомой. И это при той, традиционно доминирующей роли столицы, столь типичной для всей русской истории! Роль периферии, будь то территориальная или социальная, выразилась в создании органов общественной самоорганизации. На какое-то время самоуправление стало стержнем всех политических перемен и на местах, и даже в центре.

Наибольший интерес в последние годы историки проявили к так называемым Комитетам общественной безопасности. Имелись и другие названия этих стихийно возникавших органов: Общественные исполнительные комитеты, комитеты общественных организаций. Именно им, а не комиссарам Временного правительства в первое время перешла рухнувшая власть[93]. Наряду с этим большее, чем прежде, внимание уделяется реформированным земствам и городскому самоуправлению[94]. Особняком стоит изучение органов нового режима в армии[95]. Большое, а может и большее, чем прежде, внимание уделяют историки Советам. Только сегодня Советы в большей мере изучаются их взаимосвязи с другими общественными организациями. Это, наверно, и правильно. Ведь только при таком комплексном подходе становится понятно, почему именно Советы, а не другие формы самоуправления, рождённые революцией, стали прообразом новой российской государственности[96].

Большой фактический материал позволил поставить ряд принципиальных вопросов о роли общественной самоорганизации в революции. За неимением возможности подробно остановиться на всех из них, коротко коснёмся двух, на наш взгляд, наиболее важных.

Прежде всего, вопрос о самоуправлении так или иначе выводит на проблему о роли сознательного и стихийного в революции. Как, к примеру, оценить факт повсеместного и быстрого возникновение близких по типу органов самоуправления? Историки демонстрируют к этому совершенно разные подходы. К примеру, В. Е. Остроухов, анализируя февраль в Туле, пишет, что коротенькой заметки в местной газете «Тульская молва» хвалило, чтобы прежний царский аппарат управления рухнул, а на смену ему пришла революционная власть[97].

Казалось бы, такая трактовка событий явно говорит в пользу спонтанности революционных изменений в Туле. Но подобная «спонтанность» была в принципе возможна лишь в случае какой-то предшествующей организации. И действительно. Более пристальный взгляд показывает, что на практике о стихийности говорить сложно. Хотя, по словам свидетелей, переход власти в Туле совершился легко и красиво, но за этим стояла долгая и упорная деятельность местных кооперативных организаций. К слову сказать, этот факт выводит и ещё на грань проблемы о стихийности и организованности в русской революции. Речь у него вновь идёт об участии в ней масонов. Если их роль в организации центральной революционной власти очевидна, то можно ли говорить о том же применительно провинции? Проблему соотношения стихийности действий масс, организаторской деятельности кооперации и масонском следе в организации провинциального самоуправления периода революции поднимает в одном из своих исследований А. В. Лубков[98]. Определённый интерес в этом ключе имеет также наблюдение A. В. Ржанухина, обратившего внимание на засилье политизированной интеллигенции в органах местного самоуправления крестьян. Пользуясь преимуществом в организации, образованные классы стремились занять важнейшие позиции во всех органах самоуправления. Но удалось ли им осуществить это? Пока однозначный ответ здесь дать сложно.

Ещё один довольно неожиданный аспект проблемы сознательного и стихийного фактора в революции поднят B. В. Канищевым. Предметом его исследований стали бунты в городах России. Были ли события 1917 года бунтом или революцией?[99] Этот вопрос для судеб российского государства сам по себе имеет огромное значение. Но работы Канищева позволяют поднять ещё один вопрос. Автор, в частности, рассматривает бунтарское начало в революции как элемент стихийности. Есть в его работах и упоминание о национальной специфике российской революции. Но если разговор заходит о национальной специфике российского революционного развития, то невольно напрашивается вопрос: а можно в рамках этой специфики говорить о бунте как о синониме стихийности? Не есть ли бунт, а если шире – бунтарство – особой для России формой самоорганизации масс. Пусть и примитивной формы, сочетающей сознательные, полусознательные и стихийные элементы? И ещё, можно ли отождествлять бунты и погромы, особенно в период революций? Разумеется, интеллигенция отождествляла и то и другое. Но мы уже говорили о том, как опасно смотреть на социальную мобильность широких народных слоёв глазами образованной верхушки.

И ещё один вопрос заслуживает самого пристального внимания при взгляде на роль самоуправления в революции. Впрочем, он также может иметь некоторое отношение к социальной физиономии русского бунта – столь беспощадного для верхов и подчас столь желанного для низов. Так, например, А. С. Ахиезер пишет о революции 1917 года как о безудержном бунте локализма. Торжество локализма приобретало разные формы. Россия превращалась в систему самостоятельных локальных миров. Возникли самостоятельные республики в рамках губерний и даже уездов. Создавались региональные объединения Советов, по сути, противостоящие центральной власти. Местные органы по некомпетентности или из-за претенциозности вторгались в сферу общегосударственной политики. Наступал момент, когда стало возможным жить интересами своей группы, деревни, цеха, улицы, возводя свои частные требования в ранг всеобщих. Балом повсюду правил древний вечевой идеал. Страна распалась на атомы, которые могли до бесконечности вести войну друг с другом. Общество не было спаяно даже общим торговым интересом, распалось на множество натуральных хозяйств, интересы которых не идут дальше собственного огорода. Как в таких условиях, задаётся вопросом Ахиезер, могло возникнуть и существовать государство?[100] С другой стороны, к этой же проблеме подходит В. Я. Филимонов. Он показывает, что подчас мы имеем дело ни с каким не с бунтом локализма, а с результатом конфликтов, насаждавшихся центральной властью и на места. С одной стороны, это были конфликты между исполнительной и законодательной ветвями новой власти. С другой – свою роль в идущем на места расколе играл растущий раскол между различными течениями социалистов. Свою роль в этом сыграл и международный фактор, в частности отношение к Брестскому миру среди разных групп местной элиты[101].

Говоря о роли периферии и самоуправления в революции 1917 года нельзя не сказать о разворачивавшихся тогда национальных движениях. Тема эта заслуживает особого разговора. Но не сказать о ней хотя бы в нескольких словах нельзя. В последние годы историки подошли к пониманию российской революции как комплекса совпавших по времени ряда национальных революций: мусульманской, еврейской, польской, финской, тюркской, кавказской (условно говоря) и, конечно же, русской. Вес национального фактора в такой многонациональной стране, как Россия, традиционно велик. Поэтому рост максимализма в национальных окраинах не мог не сказаться на судьбах всего российского государства в целом. Он сказался и в обострении отношений центр – национальные окраины, и в необычном приливе в центр массы выходцев из нерусских народов. Как правило, эти выходцы стояли на крайних позициях, поскольку в местах своего прежнего проживания, как правило, относились к маргинальным силам. Отсюда вытекает целый комплекс вопросов, к решению которых историки только приступают. Повлияла ли война и вызванные ею процессы миграции и маргинализации на радикализацию революции? Вливались ли национальные революции в общероссийскую или противостояли ей? Или ими двигали обособленные интересы? Носили ли «революции национальностей» сепаратистский характер или были направлены на этнокультурную перестройку империи? Предали окраины центр или они, наоборот, спасались бегством от «разрушающегося», в их понимании центра, чтобы сохранить хотя бы осколки империи? В этой связи возрастает интерес к традиционной политике союза «самодержца» с народами, которая позже будет в некоторых чертах возрождена Сталиным. Наконец, какую роль в «революции национальностей» играла собственно русская революция? Вопросы можно было бы и продолжить…[102]

На страницу:
3 из 10