bannerbanner
Записки с Белого острова
Записки с Белого острова

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Мы выстроились в две линейки, попели гимн, чтобы было как по телевизору, и разошлись.

На десятой минуте Рыжий забил мне гол.

– Стопарь, – сказала я, – дуй в ворота. Хватит это терпеть.

– Да ты чего, – ответил Стопарь. – Подумаешь, гол! Стой давай!

– Не в этом дело, – возразила я и показала правую руку. После запястья начиналось нечто невразумительное, похожее на сломанный стебелёк.

– Сломала, что ли?

– Вроде нет, – ответила я. – Всё равно, в ворота вали.

И стала уводить у Гроба мяч.

Мы чуть не запутались в ногах друг друга, и где-то я такое уже видела. Только вот где?..

Гроб прямо на ходу приподнял шляпу, посмотрел на меня и сказал:

– Молодец, однако.

Тут я вспомнила, где уже видела, чтоб у людей ноги так сплетались в узелок: в фильме «Грязные танцы». Мне этот фильм дала посмотреть Вихорская, подтерев цифру в метке «не рекомендуется лицам до 18 лет» и исправив её на «10».

– Ты поддаёшься, что ли? – спросила я.

– Не-а.

* * *

– Ну что, – сказал Мачо, – сделали мы вас, да?

Счёт был 20:13 в их пользу.

– Да и фиг с вами, – ответил Стопарь.

Уже вечерело. Рыжий и Тая ушли во дворы наверх – Рыжий друг Таиного брата. Санька лежала и смотрела в небо, а мы со Стопарём, Марой и тремя противниками распивали примирительный «Колокольчик».

– Мачо, – ответила я, – руку убрал с моей талии. Ты ведёшь себя нелогично.

– Неприлично? – поправила Мара.

– Нет, – сказала я, – нелогично. Ты всю дорогу твердил, что это не бабское дело – в футбол играть. А сейчас снизошёл до игры с нами. А раз уж сыграл, так и нечего. Забыли, кто девки, а кто пацаны.

– Да, – кивнул Гроб, – по идее она тебе должна не пощёчину влепить, а кулаком врезать. Чтоб логику соблюсти.

Я пожалела о том, что мне тринадцать, а Гробу двадцать: он для меня слишком стар.

– Да ну вас, – проворчал Мачо. – Логики-практики. Философы со двора.

Наступил мир. «Колокольчик» передавался по кругу. Пахло липой и раздербаненной нами травой. На дереве, которое было штангой ворот, а сейчас временно стало просто деревом, пела маленькая серая птичка.

Пергамент судьбы

Нам выдали новые дневники. Учеников восьмого класса.

– Это что такое? – спросил Неотмиркин. – Почему горизонт завален?

На обложке была наша школа. Её, видимо, снимали на утюг.

– А почему, – возмутилась Вихорская, – слово «лицей» на французском с двумя ошибками?!

На логотипе в углу стояло: licee. А правильно – lycée. Игрек зажмотили и аксан эгю куда-то подевали.

– М-да, – вставил Мачо. – Хотели обозваться лицеем, а сами… Как будто надели фрак, а на нём пятно от кетчупа.

– А почему, – воскликнула я, – тут наши рожи?!

Это мы перевернули дневник. А там Мара, Стопарь, Неотмиркин и я обсуждаем проект по английскому про викторианскую эпоху. Фотография сделана в прошлом году и явно на тот же утюг, который увековечил школу. Стопарь в футболке «Манчестер», только что с матча и поэтому в мыле. Стас Неотмиркин аккурат на момент съёмки сдувает со лба русую прядь волос. Я весело ржу, и на мне розовая жилетка, которую мне связала бабушка. Мара в сером костюме, который носила весь прошлый год. Из строгой юбки торчат красивые ноги. Каштановые волосы тоже лежат красиво, но Мара не заморачивается укладкой и признаёт только одну причёску: помыл и расчесал, так что тут ей просто везёт. Суровый взгляд, волевой подбородок и внезапно губы сердечком.

* * *

На другой день Стопарь пришёл на пожарный балкон взбудораженный.

– Мара, – сказал он, – Андрей из девятого хочет с тобой познакомиться.

– Э? – спросила Мара.

– Андрей, – повторил Стопарь. – Ну, помнишь, такой высоченный, в казаках? И с глазами как у енота. Оказывается, такие дневники всех покупать заставили. И тут он такой подходит с дневником ко мне и говорит: классная, мол, девчонка. И в лацкан твоего пиджака тычет.

Мара озадаченно почесала правым носком левую щиколотку. Правой кроссовки на ней не было, поэтому чесать было удобно. Мы играли в подкидного дурака на раздевание.

– Из класса «Б», что ли? – уточнила она. – Это ж коррекция.

– Ну и что, что коррекция, – вступился Мачо Ермоленко. – Ум ведь не главное. Может, человек хороший.

Он спрятал руки под мышками и поёжился. На пожарном балконе в трусах сидеть сыровато.

* * *

Мы стояли на цокольном балкончике Мариного дома и ждали Мару. Мимо проходил Хурманян.

Хурманян – это такой местный блаженный с внешностью восточного Эйнштейна. Никто не помнит его настоящего имени, но этого и не нужно. В детстве мы его боялись, но потом поняли, в чём дело, и вскоре бояться перестали. Со временем Хурманян стал чем-то вроде талисмана у нас на Острове.

Особенность его в том, что он всегда что-то говорит прохожим, и всегда получается в тему. Вот и сейчас он поравнялся с нами, хитро посмотрел каждому в глаза, от души махнул правой рукой и сказал:

– Пергамент судьбы!

– Какой пергамент? – спросила Тая. Но Хурманян уже удалился, поэтому на вопрос выпало отвечать нам.

– Вообще, – сказал Неотмиркин, – по закону жанра на такой вопрос должен прийти ответ в такой же долбанутой форме.

– Ну, – сказал Стопарь, – тогда будем ждать.

Тут пришла Мара. Она не вышла из дома, а возникла со стороны улицы почти что из ниоткуда.

– Ты где была? – спросили мы.

– С Андреем гуляла.

Мы переглянулись.

– Видимо, это и есть ответ, – догадался Мачо.

– Кто? – не поняли мы. – Андрей?

– Дневник, – пояснил Мачо. – Пергамент судьбы – это дневник.

– Дневник, – подхватил Неотмиркин, – по которому Андрей Мару нашёл и с ней познакомился.

На балкончике свежо и немного несёт нашатырным спиртом. Мара так и стояла на крыльце в своей излюбленной раздолбайской позе, скрестив ноги и скучающим взором глядела на нас снизу вверх.

– Ребята, – сказала она, – вы упоролись?

Мачо первый пришёл в себя.

– Нет, – торжественно ответил он. – Привет, Мара. Мы очень за тебя рады.

– Он же из коррекции, – напомнил Стопарь.

– Да отвали, – сказала Мара. – Ну и что, что коррекция. И чтоб вы знали – он за хулиганство, а не за тупость туда попал.

– А, – сказал Стопарь. – Ну если за хулиганство, тогда нормуль .

Надстройка

Остров поразила застройка. Не пощадила ничего.

Тут был пустырь, где в третьем классе мы клали друг друга на лопатки, как львята в «Короле-Льве», а в пятом хоронили домашних животных. Сейчас там строили 22-этажный дом. Дом на костях, как пошутили в народе.

А тут было поле. На поле мы играли в футбол. Вернее, играли под липами, а вокруг лип разогревались и чеканили мяч.

Теперь там будет стадион. Тоже футбол, но только для избранных.

Ничего не щадит застройка, ни берегов поймы, ни Большой, ни Малой косы, ни болота, ни берёзовой рощи…

* * *

Мара куда-то исчезла.

Вернее, формально она так и сидит за партой, на перемене так и костыляет мелкими крепкими кулаками Рахматуллину по шее, так и смотрит печальными тёмными глазами в окно. Но она далеко отсюда. Где-то, где никто из нас ещё не бывал.

* * *

Я спустилась к Тае поболтать. Тая живёт двумя пролётами подо мной.

– Куда пропала? – спросила я. Тая вышла ко мне в футболке и старых джинсах: старые она носит дома, не очень старые – на улице.

– Да куда я пропала, – ответила она. – Я просто дома сижу. Научилась от этого радость получать.

– А Мара?

Тая усмехнулась и философски обвела рукой подъезд.

– А Мара – что Мара? Где она сейчас? Она с Андреем…

– Понятно, – сказала я. – Кто на этот раз? «Новая жертва».

– Дудко с одной стороны. Пантелеева с другой. Из Андреевой параллели, помнишь?

– Да, – сказала я. – Санта-барбара какая-то. Вроде рокешные, а всё туда же.

* * *

Тая и Мара дружат с первого класса. Они никогда не чмокаются при встрече, не обнимаются и не ходят под руку: связь у них на том уровне, где во всех этих ритуалах нет смысла. А ещё им плевать на моду: так и ходят в клешах и с хайром, развевающимся на ветру. «Блеск тебе зачем? Оближи губы!» В классе говорят, что у девчонок два типа крутизны: когда есть шмотки и когда шмоток нет. Мара и Тая из последних.

И всё-таки они разные. Это особенно видно, когда двое людей очень похожи на первый взгляд. Как Кирсанов и Лопухов у Чернышевского.

У Таи голубые глаза, у Мары карие. У Таи пятеро братьев-сестёр, у Мары бабка-вахтёрша. Тая учится на тройки, но очень красиво поёт. Мара с лёгкостью загребает пятаки, но голос у неё грубый и слух отсутствует. И так во всём. Даже в дихотомии «Ария/Король и Шут» они держат равновесие: Мара слушает Арию, а Тая – КиШ.

Всё изменилось, когда появился Андрей.

Изменения, правда, затронули всех. Прежде всего перевернулось отношение к классу коррекции. Меня-то мама всегда учила – не надо, Аля, снобизма, снобизм показатель низкой культуры. Но для кого-то слово «коррекция» повод порадоваться: ура, есть люди глупее нас!

Но оказалось, что нет, не глупее. Люди как люди. И даже душевные иногда.

Словом, все наши вынесли что-то из этой истории. А вот у Мары изменились и взгляд, и дыхание, и даже физическая дислокация в классе. Как я уже сказала, она исчезла.

Как-то раз – они три дня уже не разговаривали – я позвонила Маре: гулять пойдёшь?

«Нет, – глухо ответила она. – Пока».

И положила трубку.

В тот же вечер я вышла на балкон и увидела в окне соседнего дома тёмный размытый силуэт. Мара сидела на подоконнике у лифта, притянув коленку к подбородку, и молча глядела перед собой.

… – А кто-то ей завидует, представляешь? – сказала Тая.

– Ну, – ответила я, – кому что.

Я попрощалась с Таей и вышла из подъезда. Мара живёт в соседнем дворе, но к ней я не пойду. Правильно Тая сказала: Мары тут нет.

* * *

Однажды мне всё-таки удалось выцепить Мару из её непонятного, по-своему счастливого и по-своему страшного мира. Это было после субботника, когда все, в джинсах, куртках, по-хорошему задолбанные – это вам не с алгеброй возиться! – отправились по домам в одиннадцать утра. Мы с Марой шли по пригорку вместе.

– Хочешь, ко мне пошли, – предложила Мара. – Мне скучно. Мать всё равно на работе, а бабка телик смотрит.

Я поняла, что это тот редкий момент, когда с Андреем гармония, но он ещё не вернулся из школы.

Бабушка Мары вышла в прихожую и осталась там стоять, растерянно глядя на нас. У неё был пёстрый халат, а все краски в лице какие-то чистые: белые волосы, очень иссушенная розовая кожа и ярко-голубые глаза.

– Иди, иди, – сказала ей Мара. Бабушка побрела обратно в комнату. Телик работал на полную громкость.

На кухне Мара захлопнула дверь. Нас облепили кошки со всех сторон. Одна забралась ко мне на коленки. Это была Аида, чёрная.

Мара достала гигантские чашки, банку «нескафе» и поставила чайник.

– Тебе сахара сколько? – спросила она.

– А мне не надо, – ответила я.

Мара налила в чашки молоко, кипяток, побултыхала ложечкой в своей и стала смотреть в окно.

– Ты чего к Тае-то не заходишь? – спросила я.

– А чего мне к ней заходить?

– Не знаю. Подруги всё же.

– У человека, – сухо сказала Мара, – может быть только один друг. Остальные – дружки и подружки.

Я гладила кошку Аиду и молчала. Почему-то я была уверена, что даже сейчас Мара считает своим другом Таю, а не Андрея. Попыталась представить наоборот – не вышло.

По двору промчался Стопарь. В руках у него были две авоськи, а глаза горели. Нас он не заметил.

– Как хоть сама-то? – спросила я.

Мара неохотно оторвалась от окна и повальяжней уселась на стуле. Видимо, все эти ритуалы её успокаивали.

– У меня стерео, – наконец, ответила она. – С той стороны потёмкинский перец. С этой его одноклассница. Но пока нормально. Жива.

С перцем из тусовки «Потёмкин» вышло так, что он пытался ухаживать за Марой, а Андрей прознал и разбил ему нос. Одноклассница Андрея отправила ему открытку и всем сказала, будто они целовались по-настоящему. В общем, сложно там было всё.

– Ну ладно, – сказала я. – Может, ещё утрясётся.

Мара вдруг засмеялась.

– Знаешь, ты первый человек, который это говорит. Все хором орут: бросай, бросай его поскорее!

Я улыбнулась. Андрей когда-то назвал меня самой нормальной из Мариных подруг.

– Помнишь «Дьявольский зной»? – спросила Мара. – Это про меня с Андреем песня.

Они с Таей только что обчитались Булгакова. А я обслушалась симфоблека. И такая долбанутая любовь была для нас образцом.

– А пошли по карьерам лазить? – предложила я. – Там тебе «дьявольский зной» будет.

– Ага, – согласилась Мара. – Жарко песец.

* * *

Это про-осто замкнутый круг…


Мы гуляли по пыльным песчаным холмам, жмурились от солнца и пели все песни, которые помнили наизусть. Наизусть мы помнили почти всю Арию, так что работы у нас было много. Я уже говорила, что поёт Мара грубо и приблизительно, но это никому не мешало. Мы радовались.

– Вечером уже не выберешься? – без особой надежды спросила я.

Мара покачала головой. Я кивнула. Они ведь с Андреем в согласии – у меня шансов нет.

Мы помолчали.

– Знаешь, – сказала Мара, – а ведь мне уже и неинтересно с нашими-то. Как будто они смотрят на всё с цоколя, а я – с верхних этажей. Будто надстройка, что ли, появилась. И я фиг знает, плохо это или хорошо.

– Ну вот это всё, – я показала на экскаваторы и бетонные глыбы вдали, – тоже неясно, хорошо или нет. А у тебя что? Стадион или многоэтажка?

– Скорее церковь, – ответила Мара. Она, как и Тая, религиозна.

На холме у ограды сидел рабочий. Мы подошли к нему.

– Простите, а что тут строится?

– А вон, – ответил рабочий и руками обнял воображаемую толстую гусеницу. И сверху пальцем что-то накарябал.

Я повернулась к Маре:

– Ну ты и Нострадамус. Действительно, храм.

Мара махнула рукой. Мы спустились на дорогу. Слева был МКАД, цвет наших кроссовок было не определить. Они были когда-то чёрными, а стали жёлтыми, как песок, который мы пропахали.

Или как солнце.

Сгораемый шкаф

В детстве мы ждали, когда же проедет катер.

Волны! Волны!

Чем ближе он проезжал, тем больше были волны. Через них мы прыгали.

Да ненастоящие же, говорили взрослые.

А кого это смущало? С катера нам махали и улыбались.

* * *

Мне позвонили на городской.

– Это Аля? – спросили голосом Булата Окуджавы.

– А вы кто?

– А я Егор. Мне Мара с Андреем дали ваш номер.

– А зачем?

– Чтобы мы познакомились, – ответил Егор и окончательно лишил меня аргументации.

– Тебе лет-то сколько? – спросила я.

– Девятнадцать.

– А мне четырнадцать. Ничего?

– Норм, – без намёка на сарказм ответил Егор.

* * *

Мы договорились о встрече.

– В общем, – сказал Егор, – подъезжаешь к почте. А там дверь. Такая очень жёлтая дверь.

– И что?

– И ничего. Там и встретимся. Просто запомни: очень, очень жёлтая дверь.

Дверь оказалась обычной бежевой деревянной.

У Егора была колхозная причёска, отчего к нему липнул пошлый эпитет «пшеничные волосы», а ещё поджатые губы и глаза как у нашкодившей таксы. Слушал русский рок, что для меня слишком нежно. Мечты о косухе усердно выдавал за рациональный план на ближайшее полугодие.

– Косуху надо купить, – сказал он, едва мы спустились на квартал вниз и обогнули мою школу.

– Как у Андрея? – спросила я.

– Упаси боже, – ответил Егор. – У Андрея отстой.

Мы шли к пойме. Егор заполнял коммуникационные пустоты напеванием под нос. Я улыбалась.

– Ну и давай дружить, – сказал он.

– Зачем?

– За шкафом.

Мы сидели на спинках скамеек друг напротив друга, между нами надёжно стоял стол.

Здесь всегда чуть прохладнее, чем на том берегу поймы. Там автодорога, тут плакучая ива, утки, тропинка и отстойники.

– Ты что? – спросил Егор. – Боишься, что ли, чего-то?

– Несгораемый? – спросила я в ответ.

– А?

– Шкаф, – пояснила я. – За которым мы будем дружить.

– Вполне сгораемый. Но очень удобный зато.

– Ты ж подожжёшь.

– Я не Герострат.

Егор смотрел и улыбался. Теперь у него глаза не нашкодившей таксы, а таксы, рядом с которой нашкодил кот.

* * *

– Чего ты Егора обижаешь? – спросил Андрей на следующий день на переменке.

– Он успел пожаловаться?

– Ты, Аль, так будешь совсем одна, – сказала Мара. – До скончания времён.

Домой я шла в раздумьях. Таял снег, кое-где уже вылезли муравьи.

Сейчас мне нужно было взять «Московского картофеля» в ларьке у дома, прийти домой, для приличия разогреть обед и с чипсами плюхнуться перед экраном. А что ещё-то?

Тут позвонил Егор.

– Что делаешь?

Что делаю. Тепло мне от этого голоса Окуджавы. Однако не надо обманываться.

– Ма-ам, – сказал Егор куда-то за пределы телефонной трубки, – а сделай-ка мне иишенку!

За пределами трубки что-то ответили.

– Ну ма-ам! Ну я весь день катался! Мопед у меня, – уточнил он уже в трубку, – вот и катался.

– А, – ответила я. – Ну молодец.

* * *

Однажды мы встретились в клубе, там играли наши ногинские друганы.

– Пошли в Клоаку, – сказал Егор, – тут неромантично.

Клоака – это такой тёмный ход по клубным закоулкам, через каждые двадцать метров выемки с досками для сидения. Как по Клоаке ни пройди – то Тыква с Сашком дерутся, то Мара с Андреем целуются, то Витя-панк с Гробом киряют.

– О! – воскликнул Егор и плюхнулся на первую пустую доску.

– Что «о»?

– Как некрасиво получилось, – пояснил Егор, – я сижу, а ты стоишь.

– Находчиво, – ответила я и села рядом.

– Ну что, – спросил Егор, – мутить-то будем?

– Ты прав, – сказала я. – Правда боюсь.

– Чего?!

Я промолчала.

По законам жанра я должна бы в Егора влюбиться, но отказать. Но получается наоборот.

Я в шаге от того, чтобы перебороть страх. Переступить через всё это. И получается борьба ради борьбы.

Потому что в остальном мне Егор попросту не сдался.

– Ты что? – повторил Егор. Похоже, мысли заняли у меня чуть больше времени, чем допустимо в светской беседе.

На соседних досках начали играть в игру, кто громче скажет матное слово.

– Пошли к нашим, – сказала я. Поднялась и ушла.

* * *

Через неделю подошли ко мне Мара с Андреем и говорят:

– Мы тебя с таким парнем познакомим – обалдеешь!

– Уже балдею, – сказала я. – Примерно как Егор?

– Да какой Егор, – Андрей даже сплюнул. – Егор дурак. Правильно ты с ним не замутила. Ещё чего не хватало.

Духота

Спасают только кассеты. Те самые, из пиратского ларька.

Или переписанные.

Спасают меня от одиночества, спасают Седова от меня.

Спасают даже Хурманяна.

* * *

Мара с Андреем решили идти до конца: привели меня на свою сходку. Сходка эта называется «Потёмкин». Почему – я не знаю; видимо, потому, что кочует с одной детской площадки на другую. Там были Гроб, Егор, Никита и куча девок.

– Вот эту нежную хайрастую красавицу, – так представил меня Никите Андрей, – Аля зовут.

Никита улыбнулся. Когда стало смеркаться, он пригладил светлые бакенбарды, взял гитару и начал петь Чайфов.

– Ты, Никит, главное, своих песен не пой, – сказала Мара. – Аль, он мне как-то включил свою запись. А там какое-то адское диско 80-х и Никита: что-то там «твои глаза». «Полняются слезой». Полняются, Аль! Я ржала!..

– Ну ладно тебе, – сказал Андрей. – Не позорь человека перед Алькой.

– А диско 80-х, – сказала я, – очень даже. Я до сих пор иногда слушаю.

Никита поднял брови и отложил гитару.

– Можно, – спросил он, – я тебя вечером провожу?

– Можно, – ответила я. И улыбнулась.

… – Алинька, – сказал дедушка, закрыв за мной дверь, – это что за улыбка?

– Это, – ответила я, – стереть забыла. Извини, дедуль.

– Да, – заметил дедушка Женя, – ты точно начинаешь портиться.

– Дедуль, – сказала я, – я очень сильно тебя люблю.

Дедушка долго на меня смотрел.

– У тебя есть листок? – спросил он.

Я вынула из принтера стопку и нашла такой, где не было ни маминых интервью, ни моих вурдалаков.

Дедушка разгладил листок, взял ручку, зачем-то ткнул её себе в кончик языка и нарисовал качели-лодочку.

– Вот тут, – сказал он, – маленькая любовь, а тут большая.

Он нарисовал два сердечка: маленькое на том конце качелей, который качнулся вверх, а на другом конце, на земле, – в два раза больше.

– Так вот, это маленькая любовь. Она лёгкая и всегда улыбается.

У маленького сердечка появилась весёлая рожица и круги на щеках. Видимо, румянец.

– А это, – продолжал дедушка, – большая любовь. Она тяжёлая, и все от неё страдают.

У большого сердечка рожица получилась грустной. Я взяла у дедушки ручку и пририсовала сердечку пластырь на лбу.

– Вот-вот, – сказал дедушка.

– Ну а если на самом деле всё не так? – спросила я. – Если на самом деле любовь большая, просто кажется лёгкой и улыбается? Как в шутке про пуд пуха и железа. Может же быть куча лёгкого пуха, но прямо очень много?

Дедушка задумался.

– Может, – ответил он. – Но вот этому надо ещё научиться. Никто этим не владеет смолоду. Сначала будут шишки и синяки. Вот как тут, – он показал на пластырь, дорисованный мной. Показывает дедушка почему-то средним пальцем, и я стараюсь не засмеяться в ненужный момент.

– Алинька, – сказал он, – я пойду. Повесь это у себя над столом. И разогрей ужин.

Он ушёл домой к бабушке. Я осталась с Олегом и двумя сердечками наедине.

* * *

На следующий день с нами была Катя Шустрикова из нашего класса.

– Что она тут делает? – спросил Егор. – Она ж попсовая!

– Она с нами, – ответили Мара и Андрей.

Следующие три дня я не гуляла: готовилась к проекту по английскому. Когда пришла на Потёмкин, Катя Шустрикова сидела у Никиты на коленках.

– Ты чего пришибленная? – спросил у меня Андрей.

– Кофе перепила, – ответила я.

– Сколько ложек кладёшь?

– Сегодня три, а так две.

Андрей засмеялся.

– Ты долбанулась? – ласково спросил он. – Мара и то полторы кладёт!

– Ладно вам, – сказала я. – Домой пойду. Здесь душно. Во всех смыслах.

– Ы, – заметил Егор. – Да, циклон какой-то. По радио говорили.

* * *

Настал февраль. Я таскала колючий коричневый свитер: он хоть и не чёрный, но немного роднил меня с толкинистами. Те, у кого косухи, разделились на два лагеря. Первые отважно ходили в косухах и героически стучали зубами. Вторые носили куртки, но свободнее себя не чувствовали. Ещё вопрос, что лучше: мёрзнуть или снять вторую кожу с себя.

На Потёмкин я ходить перестала. Почему-то совсем не хотелось туда ходить.

Вместо этого я позвонила Стасу и Феде-ботану и позвала на пустырь.

– А как же твои крутые друзья? – спросил Стас.

– А ну их, – ответила я. – Вы родней.

Федя-ботан зашёл за мной, вместе мы зашли за Стасом и отправились на пустырь. Пустырь он только условный: настоящих после застройки уже не осталось. Кто-то из писателей придумал цвета для флага: белый, чёрный и серый – небо, лес и снег. В нашем случае это небо, серый пустырь и чёрный асфальт кругом. В ней Большой Женя живёт.

– Вот скажите мне, – обратилась я к нашим. – Почему Катя? Она ж попсовая.

– Значит, он сам попсовый! – ответил Стас.

– Значит, – ответил Федя-ботан, – твой хайрастый принц ещё впереди. С нормальным вкусом и в футболке Арии.

Навстречу нам шёл Хурманян. Поравнявшись с нами, он сделал назидательное лицо и сказал:

– Когда из Арии ушёл Варшавский, это уже не Ария[2] .

Хурманяну всегда есть что сказать.

Сила Варшавского

Я защитила проект и села с пятёркой и довольным видом. Шёл английский.

– Я на каникулах на дачу поеду, – объявила Катя. – А там, может, ещё с кем-нибудь замучу.

– Это как? – спросила Тая. – А с Никитой всё, что ли?

– Почему всё? Не всё. У наших с дачи так принято. Один парень тут, другой на даче.

– Девочки! – Нелли Сергеевна взлохматила бордовую причёску до потолка. – Стоп токин!

Тая подняла брови. Мара медленно взяла ручку и включила-выключила её пару раз. Я начала писать упражнение.

На переменке Мара куда-то ушла. И на следующем уроке сказала:

– Всё. Готово. Я сдала Катю Андрею.

– А он что?

– А он предупредил её. Что пусть бросит Никиту по-хорошему. Иначе на концерте 22 февраля он выйдет на сцену и её опозорит.

– Как? – спросила я. Мара пожала плечами.

– Понятия не имею. Но опозорит. Не сомневайся.

* * *

22 февраля мы пришли нарядные. Я в белой майке и чёрной рубашке в роли пиджака, а Неотмиркин сделал хвостик.

Катя готовила песню. Раньше она играла на фортепиано по несколько часов в день: собиралась учиться на дирижёра. Потом плюнула и переключилась на мехмат. Но её нежный голос остался.

На страницу:
2 из 4