bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 10

«Увлечение многих женщин модами доказывает их полное душевное оскудение, – заявляла председательница общества защиты прав женщин О.В. фон Кубе. – Не горькая ли ирония судьбы кроется в том, что как раз теперь, в эпоху напряженной борьбы женщин за равноправие, за свободу своих действий в общественной жизни, большинство женщин опутывает свои ноги узкими юбками. Неужели нашим модницам не стыдно, что над ними, захлебываясь, смеются и журналы, и газеты, и люди?»

По мнению писательницы Е.А. Чебышевой-Дмитриевой, погоня за крайностями моды служила первым признаком «рабского положения женщины». «Пока женщина от этого признака не отрешится, она не будет свободна, – заявила Евгения Александровна. – Мода отвлекает женщину от всего идеального, возвышенного, разумно-прекрасного, и не оттого ли у нас так много пустеньких, „кисейных“ барышень и дам».

Участвовавшие в опросе петербургские актрисы не были столь категоричны, как общественные деятельницы. «Артистка – законодательница мод, – уверяла В.Ф. Лин (впоследствии основательница «Театра миниатюр Валентины Лин»). – Хвастать не хочу, но когда я за границей одела кофточку с большим английским жабо, многие переняли и стали носить такого же фасона кофточки. Нынешняя мода самая изящная из всех когда-либо бывших».

Что же касается «реформы костюма», то артистки выступали ярыми приверженками узких юбок и резко отрицали кринолин, поскольку, по их мнению, бесчисленные кружева и оборки кринолина способны «толстить» даже самую нежную и изящную фигуру. «Я ни за что не одену кринолин, ни за что! – негодовала В.М. Шувалова. – Худенькой себя не считаю, а безобразно толстой в кринолине быть не хочу. По-моему, одеваться надо не столько соображаясь с модой, сколько с личным вкусом. Вот вошедшие теперь в моду белые шелковые чулки мне нравятся. Вот это, действительно, красиво и изящно».

Но наиболее категоричной оказалась Н.В. Дулькевич. «Я никогда не придавала особого значения тряпкам и никогда не увлекалась модой до самозабвения, – гордо заявила она. – Женщины, по-моему, не должны увлекаться модой. Если во всем хороша умеренность, то в одежде она также нужна и также целесообразна».

«Петербуржцы не знают о своих музеях»

В начале прошлого века в Петербурге насчитывалось до полусотни музеев, что давало ему право, как и сегодня, претендовать на звание «культурной столицы». Однако, справедливости ради, надо сказать, что количество не всегда соответствовало качеству. Потребности и запросы публики порой далеко не совпадали с предложениями со стороны музеев, и наоборот.

Порой возникали совершенно анекдотичные ситуации: музеи, которыми Петербург мог бы по праву гордиться, являлись заведениями, доступными лишь крайне ограниченному кругу лиц. Речь идет о двух исключительных и единственных в своем роде музеях – Пушкинском и Лермонтовском. Первый находился в стенах Александровского лицея, второй – Николаевского кавалерийского училища. Для посещения первого требовалось специальное разрешение директора лицея, для обозрения второго – специальное дозволение начальника училища.

«Бедные музеи русских писателей! – сетовал в начале 1905 года обозреватель журнала «Русский турист». – Неужели же они не достойны таких же прав, какими пользуются музеи оружия, музеи чучел животных, картин и пр.? Неужели нельзя сделать единственные на весь Петербург два музея русских писателей доступными для всех без всяких формальностей и разрешений?»

Именно корпоративная замкнутость некоторых столичных музеев служила причиной того, что петербургская публика оказывалась порой лишенной возможности приобщиться к собственному культурному наследию. «Петербургская публика не слишком жадна до посещения музеев, – констатировал в начале 1910-х годов один из газетных обозревателей. – Не забавно ли: количество всех музеев в столице доходит до пяти десятков, а многие ли петербуржцы догадываются о существовании даже хотя бы одной трети из них!» Одну из причин этого он видел в узкой специализации многих музеев: к примеру, существовал в Петербурге музей глиноведения, но знали о нем немногие, хотя находился музей в самом центре города.

Одними из наиболее посещаемых столичными обывателями музеев были Эрмитаж и музей Александра III (Русский музей), а также Зоологический музей. Однако режим работы последнего вызывал массу нареканий со стороны публики. Газета «Вечернее время» даже посвятила в январе 1913 года этому вопросу специальную заметку, озаглавив ее «Забаррикадированный музей».

«Хозяйке зоологического музея – Академии наук, очевидно, вовсе не нравится такое предпочтение ее музею, – говорилось в заметке, – и нужно только удивляться, до каких, поистине, адски-коварных ухищрений додумалась она в настойчивых стараниях сократить посещение публики до возможного минимума». Посудите сами: дни осмотра музея распределялись следующим «заманчивым образом»: музей работал пять дней в неделю, но и то лишь с 11 часов утра до 3 часов дня.

По понедельникам и четвергам музей был закрыт, не работал он также и в праздники – в Новый год, в первые три дня Пасхи, в три дня Рождества, а также с 15 июня по 1 августа. При этом во вторник входной билет стоил 70 копеек с персоны, по средам – 25 копеек, а по выходным музей работал бесплатно.

«Нельзя не согласиться, что дабы заучить и запомнить это хитро запутанное расписание, нужно обладать далеко незаурядными способностями и памятью», – с едким сарказмом восклицал автор заметки в «Вечернем времени» и предлагал программу действий для «повышения пользы и значения этого действительно великолепного и интересного музея».

Во-первых, отменить вообще платный вход – сделать музей бесплатным. Во-вторых, открыть доступ в музей ежедневно, кроме уж очень важных праздников, причем «в более светлые месяцы продолжить присутствие публики в музее елико возможно». И, в-третьих, посадить в музее специальных сотрудников, которые давали бы публике необходимые объяснения. Что ж, некоторые из этих предложений актуальны и по сей день…

«Театр ужасов»

В начале января 1909 года в Петербурге на Литейном проспекте появился «театр сильных ощущений», а если проще – «театр ужасов». Заведение принадлежало известному в столице антрепренеру Казанскому, который перед этим уже открыл два театра – «Невский фарс» и «Модерн».

«В „Фарсе“ предприимчивый антрепренер угождает потребностям смеха, – писал обозреватель. – В театре „Модерн“ он развлекает публику последним словом электрофотографической техники. В Литейном будет пугать».

Действительно, театр на Литейном, 51, в доме графа С.Д. Шереметева, готовил петербуржцам, желавшим пощекотать нервы, всевозможные ужасы. В афишах предупреждалось, что лицам со слабыми нервами смотреть спектакли «Литейного театра В.А. Казанского», где будет представлен репертуар пьес парижского «Grand Guignol» («Театра сильных ощущений»), не рекомендуется.

«Народился еще новый театральный зал, он помещается в доме графа Шереметева и переделан из манежа, – сообщал репортер. – В нем пока сырые стены, некрашеные коридоры и буфетные комнаты».

Казанский поставил дело на коммерческий поток: он держал один актерский состав на «Невский фарс» и театр на Литейном, то есть одни и те же актеры в одном театре веселили публику, а в другом играли садистов, маньяков, сумасшедших либо их жертв. Среди артистов встречались люди весьма талантливые, в том числе выпускники Императорского театрального училища, уже завоевавшие себе популярность на провинциальных и столичных сценах. Как говорилось в афишах, «участвует вся специально приглашенная для этого нового жанра труппа с известной чешской артисткой Б.Ф. Белла-Горской во главе».

На премьере зрителям представили пьесы, которые повергли публику в шок. В первой пьесе, под названием «Лекция в Сальпетриэре», рассказывалось, как доктор-психиатр изнасиловал загипнотизированную им пациентку, за что последняя плеснула ему в лицо серной кислотой. На сцене демонстрировались душераздирающие вопли человека, лишившегося зрения, и его черное, обожженное кислотой лицо.

В другой пьесе, «Мороз по коже», проститутка убивала соперницу в ночном кабачке. В третьей, под названием «Система доктора Гудрона», фигурировал журналист и его приятель, посетившие из любопытства дом умалишенных. Они приняли одного из пациентов за доктора, а созванных им гостей – за его родных и друзей. Под влиянием грозы больные приходят в исступление и пытаются вырвать у журналиста глаза, а его приятеля выкинуть в окно. Затем на крик несчастных вбегает смотритель со сторожами и освобождает их от озверевших сумасшедших, после чего из соседней комнаты выносят труп директора больницы с перерезанным горлом.

И, наконец, последняя пьеса, «Гильотина», рассказывала о музее редкостей, в котором находилась копия парижской гильотины. По настоянию любительницы сильных ощущений, ее возлюбленный кладет голову на стойку гильотины. Тут появлялся муж этой женщины и решает отомстить любовнику своей жены. Хозяин музея собирает деньги у посетителей музея, желавших посмотреть кровавое зрелище. И только за минуту до окончания драмы он объявляет, что бритва – ненастоящая.

Как сообщали репортеры, от зрелища подобных ужасов публика в зале возбуждалась «до белого каления». «Вообще, видно старание артистов натуралистически изображать ненормальных людей», – замечал современник. Идя навстречу пожеланиям публики, антрепренер Казанский добавлял в репертуар театра все новые и новые страшилки – с патологическими и изощренными убийствами. Вот лишь некоторые названия пьес – «Смерть в объятиях», «На могильной плите», «Час расплаты», «Последний крик» и т. п.

Появление «театра сильных ощущений» стало заметным явлением в жизни Петербурга. Критики гневно обвиняли театр в «антихудожественности». Впрочем, и возникновение этого театра, и столь бурный интерес к нему публики вовсе не были случайными. В те годы столичная интеллигенция переживала острый кризис, порожденный ужасами совсем недавно подавленной «смуты» – потом ее назвали первой русской революцией.

Разочаровавшись в прежних ценностях «народолюбия», общество лихорадочно искало другие идеалы. Именно тогда в среде столичной публики стало модным говорить о самоуничтожении, любви к смерти. Корней Иванович Чуковский отмечал в обзоре сезона 1908/09 годов сильнейшую вспышку некрофильства в литературе.

Впрочем, прошло всего два месяца, и петербургской публике наскучили ужасы от антрепренера Казанского. Постепенно зрители пресытились зрелищем маньяков и садистов и перестали устраивать аншлаги в театре на Литейном. Осенью 1912 года в театр, который стал называться «Мозаика», пришел новый главный режиссер – известный актер Александринки Г.Г. Ге. К тому времени Казанский уже не являлся владельцем театра, а был только его главным режиссером. Судьба его сложилась печально: в 1913 году он умер в нищете, и деньги на его похороны собирали по подписке…

Вернуть праздник Масленицы!

Мы привыкли жаловаться на жизнь, говоря, что раньше все было гораздо лучше. И жизнь была лучше, и люди были лучше, и зима была снежная… Причем это пресловутое «раньше» может измеряться и годами, и десятилетиями, а порой и столетиями. Главное – раньше было лучше, чем сейчас.

Впрочем, мы вовсе не изобретаем велосипед: сетования на то, что «вот раньше-то было время, а теперь все не так, как прежде», характерны для всех времен и поколений. Поэтому, когда сегодня говорят о нынешнем упадке нравов, утверждая, что вот раньше-то все было иначе, воспринимайте это с изрядной долей скептицизма: ничто не ново в нашем мире. Как говорится, «в старину живали деды веселей своих внучат».

К чему все это предисловие? Вы никогда не угадаете: мы будем говорить о любимом празднике – Масленице. Век назад, в эпоху «блистательного Санкт-Петербурга», петербуржцев вдруг охватила ностальгия по прежней разгульной Масленице, с веселыми балаганами, народными представлениями, катальными горками и каруселями. Прежней – той, что была в эпоху бабушек и дедушек. Тогда праздничные гуляния устраивались возле Адмиралтейства, а также на Царицыном лугу – Марсовом поле.

«Наши деды и бабушки, конечно, веселее проводили дни русского карнавала, – уверял в феврале 1914 года журналист «Петербургской газеты». – Были балаганы, вейки, тройки и блины, блины, до потери сознания. Целую неделю стоял какой-то угар веселья, и даже на улице пахло блинным чадом. Теперь из всей этой праздничной шумихи остались только блины, да и те едят как-то мало. Петербуржцы недовольны, они хотят возрождения гуляний».

Знаменитые петербургские деятели искусства того времени были едины во мнении: надо вернуть прежнюю Масленицу! Раньше было лучше! «Прежнюю Масленицу вспоминаю с большим удовольствием, – говорил художник Константин Маковский. – А теперь совершенно другие интересы, и публика другая. И, ей-богу, прежде было гораздо меньше пьяных! Люди были „выпивши“, но не были пьяными».

Известный в ту пору писатель и драматург Игнатий Потапенко обращал внимание, что прежде Масленица являлась единственным в России праздником улицы. «Теперь же она существует лишь для людей богатых, могущих платить десять рублей за вход на разные маскарады. Простому человеку остается только пить водку, да и то дома».

«Конечно, прежде жилось лучше, – выражала общее настроение знаменитая актриса Варвара Стрельская. – Нынче и блинов-то не умеют есть, как следует. Все больные, все жалуются на желудки».

Чтобы вернуть прежний праздник Масленицы, в Петербурге возникло даже специальное «общество защиты старины», в которое, в частности, вошел художник Николай Рерих. «Может быть, что-нибудь из этой затеи и выйдет, – говорил Николай Рерих. – Я лично убежден, что это будет красивое зрелище. Ведь нынешняя масленица не имеет того ритуального значения, какое она имела прежде, когда это был всенародный праздник, связанный с проводами зимы».

«Общество защиты старины» предполагало зимой 1915 года возродить балаганы и катания на Марсовом поле. Но, увы, этим планам не суждено было сбыться: началась Первая мировая война…

От тюрьмы и от сумы не зарекайся…

«Петербургские улицы полны нищих!» – возмущались современники век назад.

Прошло сто лет, и сегодня мы можем сказать то же самое: питерские улицы все так же полны нищих. Сменились эпохи, нравы, государственное устройство, а борьба с нищетой так и осталась животрепещущей проблемой…

Нищая братия

«На улицах масса нищих, и среди них встречаются такие отъевшиеся, здоровенные, краснощекие, лицо – как пузырь, субъекты, что невольно вызывают негодование прохожих, – возмущался известный бытописатель городского дна, журналист Анатолий Бахтиаров, который для изучения городских типов сам проводил время на городских свалках, где жили бродяги, в ночлежных домах, тюрьмах, загородных притонах. – Попадаются молодые парни хулиганского типа и, наконец, семейные нищие – здоровенные мужики, с ребенком на руках и двумя-тремя малышами по бокам в виде декорации. Люди потеряли стыд, и нищенство стало своего рода спортом. Просят на конку, просят на покупку билета для проезда по железной дороге, авось подадут. Дошло до того, что нищие лезут теперь в квартиру обывателя с черного хода, притворяясь глухонемыми. А на улице они с одной панели то и дело перебегают на другую и ловят прохожего, выпрашивая милостыню».

Многотысячная армия петербургских нищих делилась на две группы – «тунеядцев», сделавших из попрошайничества выгодную профессию, и «несчастных», лишенных или утративших возможность работать и потому не способных отстоять себя на рынке труда. К последним относились бомжи, по тогдашней терминологии – «бездомные», а также дети без крова и пристанища, которых полиция забирала прямо с улицы, и «добровольцы» – безработные, в бесплодных поисках куска хлеба дошедшие до отчаяния и явившиеся добровольно в особое присутствие с мольбой дать «хоть какой-нибудь заработок».

Огромное количество «нищей братии» являлись профессионалами и рецидивистами своего дела, которые благодаря сердобольной публике зарабатывали попрошайничеством неплохие деньги. «Старая истина, – замечал современник, – развитию нищенства способствует сама сердобольная публика, так охотно раздающая подачки».

Дело доходило до того, что у нищих, несмотря на их непреодолимую склонность к «хорошей выпивке», полиция сплошь и рядом обнаруживала по пять – десять рублей. Рассказывали, что однажды у одного крестьянина-попрошайки было при себе 660 рублей, заработанных не как-нибудь, а «честным трудом», благодаря милостыням состоятельных господ.

Нищие, просившие подаяние на кладбищах (их звали «могильщиками») и у церквей («богомолы»), были обеспечены лучше всех других среди «нищенской братии». Они составляли своего рода нищенские артели, которые выбирали своего старосту и имели своих осведомителей. Не случайно благотворительные учреждения Петербурга нередко попадались на удочку нищих-профессионалов и становились кормушками для откровенных бездельников.

Среди кладбищенских нищих попадались довольно зажиточные люди. К примеру, весной 1899 года полиция задержала на Митрофаньевском кладбище нищего, который оказался таганрогским мещанином Григорием Павловым. При нем оказалась книжка сберегательной кассы на 941 рубль и 707 рублей наличными.

…Случай, произошедший в Петербурге весной 1909 года, – лишнее подтверждение тому, что при умелой постановке дела нищенство могло приносить неплохой доход. Началась эта история с ареста полицией старшего дворника дома № 31 по Херсонской улице крестьянина Овчинникова. Он обвинялся в «хищении наследства» нищего Митрофанова, лет двадцать просившего подаяние у церкви Рождества на Песках. Этот нищий ни в какие «артели» не вступал и в заведения не обращался. Он являлся профессионалом-одиночкой. Народ на Руси сердобольный, и в кружку постоянно сыпалась мелочь, так что старик-нищий не бедствовал. Его нищенское «жалованье» позволяло снимать недорогую квартиру на Херсонской улице. Однако больше он денег ни на что не тратил: отличаясь чрезвычайной скупостью, долгие годы попрошайничества он складывал деньги в кубышку. Поговаривали, что накопил он за это время кругленькую сумму.

Когда он умер, дворник, служивший в доме, где квартировал нищий, прежде чем сообщить полиции о смерти одинокого жильца, подверг тщательному осмотру квартиру покойника. Компаньоном дворника в этом деле стал сосед Митрофанова – сапожник. В результате поисков они нашли ларец со сбережениями. В руки дворника и сапожника попала довольно крупная сумма. В числе ценностей, находившихся в ларце, оказались не только деньги, но и сберкнижка на восемьсот рублей.

После этого дворник, как и положено, сообщил о смерти нищего в полицию. Там ничего не подозревали о тайном богатстве нищего и распорядились похоронить его за казенный счет. Между тем материальное положение и дворника, и сапожника значительно улучшилось. Однако, как говорится, денег никогда не бывает много: сбережения нищего они довольно быстро потратили, после чего решили поживиться и его сберкнижкой.

Находчивый дворник придумал, как подступиться к этим деньгам. Пользуясь своим служебным положением, он по всем правилам составил доверенность от имени покойного, затем засвидетельствовал ее в полицейском участке с припрятанным «на всякий случай» паспортом Митрофанова, после чего явился в сберкассу.

Будучи человеком осторожным, дворник Овчинников снял со счета только пятьдесят рублей. Поскольку все прошло спокойно, он стал захаживать в сберкассу довольно часто, каждый раз снимая со счета небольшую сумму. Не прошло и двух месяцев, как деньги на сберкнижке стали подходить к концу. Дворнику так бы все и сошло с рук, если бы не последний поход в сберкассу, испортивший все дело.

Виной всему был сапожник – подручный Овчинникова, который обиделся на то, что его компаньон дает ему слишком мало денег. Испытывая безудержную черную зависть, он решил отомстить обидчику и «настучал» в полицию. После чего дворника застали в сберкассе прямо на месте преступления, как говорится, взяли с поличным. Отпираться было бесполезно, и ему пришлось во всем сознаться. Сколько именно денег было присвоено дворником и его «компаньоном» по ограблению покойника, он не признался. Однако полиция полагала, что тайное «наследство нищего» составляло не меньше пяти-шести тысяч рублей…

Особенно спекулировали нищие на патриотических чувствах горожан: ну как тут не подать копейку-другую калеке, проливавшему свою кровь за отчизну на поле брани! Недаром в годы Русско-японской, а потом Первой мировой войны петербургские улицы, а по большей части Невский проспект, превратились, как иронично писал газетный репортер, «в филиальные отделения не то Кунсткамеры, не то паноптикума, где собирают коллекции уродов. И все это – не только жертвы войны. Большинство, несомненно, пороху и не нюхало. Разве что в садах народной трезвости, где героически настроенные приказчики упражняются в стрельбе из монтекристо. Монета безруким и безногим, ради их явного убожества, сыплется от прохожих в изобилии».

Почти все столичные калеки, взрослые и малолетние, составляли три большие артели, имевшие собственные «уставы» и поделившие между собой самые выгодные места «стоянки». Собрали в Петербург калек со всей России, главным образом из Западного края, несколько «антрепренеров», но потом калеки, почувствовав себя «свободными гражданами», отказались подчиняться своим благодетелям и объединились в артели.

«Дела артелей нищих идут блестяще, – писала одна из газет. – Средний заработок каждого калеки редко опускается ниже 6–8 руб лей в день. Калеки бережливее других нищих, трезвы и сбережения стараются вкладывать в процентные бумаги, пускают деньги в рост и т. д.». До появления «артелей калек» самым «аристократическим» нищенством считалось церковное, но калеки взяли пальму первенства.

Нельзя сказать, что в Петербурге не велась борьба с нищенством. Нет, напротив, существовали десятки и сотни благотворительных обществ и тому подобных заведений, регулярно проходили кружечные уличные сборы в помощь бедным и больным, но нищих меньше не становилось. Проблема была настолько вопиющей, что даже градоначальнику приходилось издавать распоряжения, чтобы местные полицейские власти обратили внимание на сильное развитие в столице нищенства и принимали все меры к его искоренению, забирая «праздношатающихся» и бродяг в участок.

Но в полиции с ними не хотели разбираться – своих дел хватало. А потому их препровождали прямиком в особое присутствие по разбору и призрению нищих, которое в начале ХХ века в Петербурге занималось вопросами нищенства. Каждый день таких «клиентов» набиралось от 50 до 70 человек. Не позже чем за сутки присутствие должно было рассортировать попавшую в него «нищую братию», причем по каждому «клиенту» выносился соответствующий приговор.

Такая поспешность объяснялась тем, чтобы забранные нищие не сидели праздно на шее у присутствия, и чтобы в присутственном приюте не случалось чрезвычайного скопления нищих, так сказать, «затора нищей братии», их спешили скорее отправить на родину. Ведь нищих в Петербург поставляли почти все губернии европейской России, причем больше всего – Тверская, Ярославская, Новгородская и Псковская.

Впрочем, многие нищие, выпущенные из присутствия, вовсе не стремились бросать свое прибыльное ремесло. Говорят, как-то раз отправили в приют одного калеку-старика. Спустя несколько дней смотритель приюта в ужасе приехал в присутствие с мольбой:

– Ради Бога, не присылайте мне больше ваших клиентов! Ваш калека всех моих призреваемых взбунтовал: «Чего вы, – говорит, – здесь, идиоты, на брандахлысте больничном сидите, когда мы на воле по семь-восемь целковых подстреливаем!» Поднял на ноги весь приют – все в бега собрались…

Обычно к Новому году «комитет по нищим» подводил итоги своей деятельности. Вот лишь некоторые любопытные данные, позволяющие судить о масштабах нищенства в тогдашнем Петербурге. За 1907 год в столице за прошение милостыни на улице было задержано 15,5 тысячи нищих, из них 13 тысяч мужчин, а также больше 6 тысяч детей до 15 лет. Спустя три года статистика ненамного изменилась: за 1910 год через присутствие прошло 13,5 тысячи человек, из них нетрудоспособных оказалось только 800 бродяг, а действительно «убогих» и того меньше – всего 199 человек!

«Что же, наконец, делать с бедняком – самым неблагодарным существом на свете, о котором заботится государство в целом и миллионы личностей в отдельности? – с горечью вопрошала популярная в те годы писательница Лухманова. – Еще давать, еще строить приюты, больницы, богадельни, столовые; еще петь, декламировать, танцевать в пользу бедняка? Но это точно воду носить решетом из моря для поливки фруктового сада…»

«В царстве невежества, горя и слез»

В декабре 1910 года в Петербурге проходила очередная перепись населения. Самыми трудными объектами для счетчиков, проводивших перепись, являлись ночлежные дома. Обитавшая там публика зачастую гостеприимством не отличалась и не спешила встречать переписчиков с распростертыми объятиями.

На страницу:
4 из 10

Другие книги автора