Полная версия
Сталинградский гусь
Вода в реке, шириной не уступающей Волге, была грязной, полной мусора, – и чего только не было в желтоватых, радужно поблескивавших мазутом завитках воды, – увидеть можно было все, от плывущих ботинок в празднично-яркой намокшей коробке до деревянного кузова, сдернутого с грузовика и плывущего важно, будто большой одежный шкаф из гарнитура какого-нибудь известного средневекового замка…
Очень уж широк был Одер в этом месте, неужели нельзя было переместиться куда-нибудь в сторону километров на двадцать-двадцать пять, где река поуже? Нельзя. В этом месте проходит самая короткая дорога на Берлин – короче нет.
Немцы вели по реке частый огонь – старались помешать возведению понтонных мостов, снаряды взбивали высокие тяжелые фонтаны воды, опускавшиеся назад, в реку, с грохотом не меньшим, чем сами снаряды.
Но огонь немецкий не мешал саперам работать, возводить понтонные переправы. Вот одна темная металлическая нитка перекинулась с одного берега на другой и тут же по ней пошли танки, следом машины, в основном «УралЗИСы» – главная автомобильная тяга войны, словно бы в подкрепление к ним – сыто пофыркивающие моторами студики, как солдаты называли сильные американские «студебекеры», поступавшие на фронт по ленд-лизу, ставшему предшественником второго фронта, согревавшие солдатские души и головы мыслью, что есть еще страны, готовые протянуть советским людям руку помощи.
– И чего фрицы все кидают и кидают свои чемоданы в реку, батя? – неожиданно обратился к Максимычу при посадке солдат из соседней полуторки, которая через несколько минут въехала на шаткую конструкцию понтонного моста следом за «студебекерами» отдельного стрелкового батальона. – Ведь вон, стоят на нашем берегу «катюши», целях пять штук, вдарили бы пару раз по целям и все – фрицев даже слышно бы не было, не то, чтобы кидать чего-нибудь на наши понтоны.
– Видать, «катюши» для других дел предназначены, иначе бы вдарили. С этим вопросом надо к высшему командованию обращаться, не ко мне, – ефрейтор потыкал указательным пальцем вверх.
А «катюши» действительно стояли под прикрытием ровного, словно бы по линейке выросшего ясеневого леска без дела и чего-то ожидали.
Пареньку в старой выгоревшей каске, испещренной следами прежних ударов, царапинами это дело было непонятно. Впрочем, как непонятно и самому Максимычу – ему тоже хотелось, чтобы «катюши» развернулись в боевой порядок и пару-тройку раз врезали по немецким орудиям, укрытым за линией горизонта, рявкнули бы и все – этого было бы достаточно, чтобы далекие гитлеровские пушки умолкли навсегда.
Тем временем снаряд попал в «студебекер», шедший впереди, понтон просел, от бортов машины полетели щепки, обломки креплений и уголков, с крючьев сдернуты лавки, которые были поставлены поперек кузова.
Кабина мгновенно сжалась, перекособочилась и обратилась в одну большую дыру, наполненную огнем, дымом, яркими брызгами, похожими на стремительный, остро режущий глаза дождь электросварки. Машины остановились. Но ненадолго.
К «студебеккеру» тут же метнулись солдаты, находившиеся на мосту, с дружным «И-и-раз!» приподняли машину и, несмотря на протестующие крики низкорослого коренастого капитана, с четвертой попытки, – первые три не удались, – отправили «студебекер» за урез понтона.
В воздухе мелькнули лишь испачканные грязью колеса, где в глубоких вездеходных протекторах шин застряло несколько голышей, почерпнутых на проселочных дорогах.
– Эт-твою, – жалобно сморщился любознательный паренек в старой выгоревшей каске, – к нам бы в колхоз эту машину, она бы у нас еще лет пятьдесят проходила бы…
Снаряды продолжали падать в бешеную воду Одера, взбивали высокие фонтаны, били по одной-единственной понтонной нитке, не отодвигались от нее в сторону, а в стороне уже заканчивали возведение еще нескольких понтонных мостов (не хочется употреблять слово «сборка», именно – «возведение», настолько мужественной, одухотворенной, лишенной страха была работа саперов), и очень скоро по ним также поползли танки и машины с людьми и военным скарбом.
Понтонная нитка, на которой застряли «студебекеры» отдельного батальона, зашевелилась, ожила, и на тот берег, попыхивая сизым дымом, с треском, лязганьем и перегазовками, также двинулись автомобили.
Технику перед последним штурмом германских редутов не жалели – ни нашу, ни американскую, – вообще ничью. Надо было сделать окончательный рывок, перекусить глотку Гитлеру, а потом уже считать, чего и сколько мы потеряли. Бойцы понимали: потери неизбежны и мирились с ними.
Когда «студебекер», в котором находился Максимыч, уже достиг середины понтона, неожиданно раздался сиплый, очень сильный вой, последовал резкий удар, за ним второй, малость послабее, машину приподняло над понтоном, и Максимыч с криком полетел в воду. Рядом с ним в мутные жесткие волны шлепнулся пулеметный ствол, срезанный со станины, и тут же ушел в непроглядную речную глубину, рядом плоско распласталась, рассыпаясь на лохмотья ивовая кошелка, связанная из прутьев специально для гусенка, еще что-то, за что глаз пулеметчика не зацепился, поскольку к его хозяйству не имел отношения…
На пару метров Максимыч ушел в глубину, в воде ухватился за голенища толковых трофейных сапог, которыми обзавелся совсем недавно, точными, хотя и машинальными движениями подтянул их и тут же очутился на поверхности…
Первым, кого он увидел, был гусенок с полоской крови на голове. Вид у гусенка был такой, будто он собирался нырять вниз, в глубь этого неприятного Одера, если хозяин вдруг не всплывет. Максимыч отплюнулся – в деревне он был первым пловцом: по речке мог плавать не только поперек, но и вдоль, не говоря уже о прудах, которых у них было два и где водились крупные раки: пруды были глубокие – захлебнешься, прежде чем донырнешь до дна и рачьих нор, поэтому добыть клешнястого спутника боченочного пива было делом непростым… Но практика у Максимова была.
Максимыч оглушенно потряс головой. С понтона ему бросили спасательный круг, привязанный к веревке, сделал это все тот же мальчишка в старой каске, нахлобученной на этот раз на его голову, как ночной горшок – небрежно и косо. Он выпрыгнул из кузова своей малосильной полуторки, едва «студебекер», идущий впереди, был оторван от понтона фашистским снарядом.
– Хватайся, дядя! – прокричал паренек, но до пулеметчика его голос не дошел, – что-то сильно шумело в ушах, хотя, может, шумело не в ушах, а в нем самом, глубоко внутри – возможно, сердце лопнуло или порвалась какая-нибудь аорта?
– Хватайся за круг, дядя! – тем временем разрывался паренек, поддевал кулаком каску, сползающую ему на нос, загонял ее на затылок, но она снова ползла на мокрый от воды нос, и паренек морщился от досады: старый солдат с ефрейторскими лычками на погонах не слышал его.
Около Максимыча плавал гусенок. Попав в родную стихию, он совсем не обращал на нее внимания, барахтался рядом с человеком, суетился, хлопал крыльями, даже подныривал под него, словно бы стараясь помочь, кричал… Именно его крик дошел до Максимыча первым, а уж потом возникло ощущение опасности.
На фронте это ощущение оттачивается особенно, – как и чутье, – беду опытные фронтовики могут почувствовать за несколько дней.
Одной рукой он зацепился за круг, просунулся в него по самое плечо, второй подхватил гусенка – боялся потерять. В родной стихии он погибнуть никак не мог, умереть ему было дано только от пули или осколка, да еще – от топора капитана Щербатова.
Снаряды сильнее всего кромсали первую понтонную нитку, на которой сейчас находились машины с родным батальоном Максимыча, хотя уже начали взрываться и около свежих переправ, проложенных рядом.
Пулеметчика благополучно вытащили на нещадно гремящий железный понтон и вместе с гусенком усадили в кузов полуторки. Парнишка в каске кинул ему брезентовый пояс, которым укрывались бойцы в кузове во время перемещения под сильными здешними ливнями.
– Накинь на себя, дядя, здесь холодно. На берегу выжмешь одежду.
От реки действительно несло лютой северной студью, словно бы истоки Одера находились где-нибудь в вековых ледниках Шпицбергена или Земли Франца-Иосифа…
Через полминуты Максимыч вновь увидел около себя этого мальчишку, он сунул пулеметчику фляжку с отвинченной пробкой.
– Хлебни пару глотков, дядя. Больше мужики не разрешают, это неприкосновенный запас… А пару глотков, говорят, можно. Чтобы какой-нибудь коклюш не прицепился.
– Коклюш! – хмыкнул Максимыч и сделал два аккуратных глотка из фляжки. Вкуса водки почти не почувствовал – так остудила его вода Одера, – вернул фляжку пареньку. – Спасибо, друг сердечный… Как тебя зовут?
– Зовут? Сенькой. Сенька Кузнецов, вот как будет.
– Хорошее имя и хорошая фамилия, – похвалил Максимыч, зябко передернул плечами и молвив едва слышно что-то невнятное – не заболеть бы! – уткнулся лицом в мокрую одежду, притянул к себе гусенка и затих.
День, когда переправлялись через Одер, не был счастливым для батальона, скорее наоборот, – при самом выезде с раскачивающегося, как при шторме, понтонного моста на землю снаряд угодил в первую машину, где находился Щербатов.
Мотор у «студебекера» развернуло розой, – несколькими лепестками-складками, кабину разломило по лоскутам, выдернутый из гнезда руль унесся в пространство, сбил с ног какого-то майора, стоявшего на берегу с открытым ртом, – майор прибыл из политотдела понтонного полка прочитать бойцам лекцию о международном положении, но кто ее будет слушать здесь, в Берлине, в двух шагах от победы?
Водитель «студебеккера» был убит, Щербатов ранен. Командование батальоном вновь перешло к Фарафонову.
Щербатова кое-как перебинтовали на берегу и с медсестричкой Лизой – шустрой пятидесятилетней женщиной-санинструктором, у которой на верхней губе, как у Чапаева, росли приметные темные усы, увезли в госпиталь.
Вот так судьба распорядилась с людьми на одной лишь переправе, – а таких Одеров в жизни Максимыча и его товарищей было много… И будут еще. Даже несмотря на близкий конец войны…
А победу уже ощущали все, в том числе и гусенок, добравшийся до Одера вон откуда, с Волги – аж из самого Сталинграда.
Еще во время переправы Максимыч обратил внимание, что, несмотря на визг снарядов и пороховой дух, стелющийся над землей, на высоковольтных опорах, врытых в реку, сидели солдаты, чинили электричество, – и обрадовался этому: по колхозу своему он знал, что это такое и вообще что значит электричество в жизни земли, людей, всякого хозяйства, имеющего свои поля, одобрил это дело: оперативно работают ребята, время не теряют…
Невольно подумал о том, что когда немцы пришли на советскую территорию и начали распоряжаться на ней, как у себя дома, чинили ль они линии электропередач, гидростанции, котельные и отопительные узлы, прочее имущество, разбитое войной?
Вряд ли.
Максимыч никогда и ничего об этом не слышал. Не было этого.
Шестнадцатого апреля, ранним утром, – хотя рассветом еще даже не пахло, небо было угольно-темным, туманным, ни одной звездочки не было видно в этих шахтных пластах, – наши войска начали разламывать оборону главного германского города.
Первыми долбить толстую бетонную скорлупу начали «катюши», – вот и наступил их черед, – дали несколько залпов, подожгли не только землю, но и камни, и воду, и воздух; за «катюшами» заговорили все стволы, что имела подошедшая к Берлину наша артиллерия, все сказали свое слово, – кроме, может быть, легких противотанковых сорокапяток, которые бойцы таскали на себе.
Когда отработала свое артиллерия и в дырах немецкой обороны горело все, что только могло гореть – доты, дзоты, танки, врытые в землю, пушки, стоявшие в боевых капонирах, зенитные и пулеметные точки, в бой рванулись танки и самоходные орудия САУ, – они пошли прямо следом за движущейся черно-огненной стеной взрывающихся снарядов, сжигавших все, что попадалось им по пути, – двигались впритык, смешивались с густым секущим дымом, потом вытаивали из него, чтобы сделать выстрел и снова растворялись в черном мареве.
Такого ефрейтор Максимов не видел никогда, не встречал ни на одном фронте – ни под Сталинградом, ни на Голубой линии, ни в Польше, – от усиленного звука взрывов он часто хлопал ртом, будто рыба, выброшенная на берег, многослойный грохот выворачивал наизнанку барабанные перепонки, боль стискивала виски, железными клещами сдавливала затылок, в ноздри лезла вонючая кислятина, но ни на кислятину, ни на боль пулеметчик не обращал внимания. Он слышал свое обрадованное сердце: наконец-то!
Наконец-то они перекусят горло зверю, который принес им столько слез, горя, беды, обиды, намеревался взорвать землю, где родился сам Максимыч, родились двое его детей, родилась жена, где находятся родные могилы – ведь на их сельском погосте лежат все Максимовы, несколько поколений, – за все придется расквитаться немцам.
Грохотали наши пушки, снаряды рвали плоть здешней земли, сминали, превращали в пыль всё и вся, что здесь стояло…
А потом пошла пехота, с ней, естественно, и ефрейтор Максимов с полученным ночью новым облегченным пулеметом и старым напарником Малофеевым, рядом двигался расчет певуна Фомича – ефрейтора Сковороды и его необстрелянного второго номера… В цепи батальона находились все, даже старшина Сундеев, который прежде в атаках почти не участвовал, лишь обеспечивал их, как было принято говорить у начальства.
Но это было еще не все – за спиной у атакующих неожиданно вспыхнул парализующе яркий свет, от которого воздух разом сделался жарким, свет был настолько мощным, сильным, что разом обесцветились, стали прозрачными, почти невидимыми фигуры наступающих бойцов; Максимыч решил оглянуться, рассмотреть, что же это такое и словно бы получил сильный удар по глазам, – понял, что может в несколько секунд ослепнуть, согнулся резко и зашаркал сапогами дальше.
Теперь ему стало понятно, для чего армейские электрики, не дожидаясь, когда же фронт отойдет хотя бы немного и перестанет играть орудиями, начали чинить немецкие электростанции и линии передач, по которым можно было передать ток высокой силы и обеспечить эту несметь света…
Через час немецкая оборона была взломана, и отдельный стрелковый батальон вместе с частями корпуса, которому он был придан, на приличной скорости рванулся вперед, сминая упрямый эсэсовский полк, огрызавшийся до последнего патрона.
Воздух был так плотно загажен дымом, химической вонью, гарью, что на физиономию хоть противогаз натягивай – дышать было нечем, легкие скрипели впустую, выдавливали из себя горячее сипенье, словно в доменном цехе, где Максимычу доводилось бывать на Косой горе, глотка была обварена, тело гудело, – на ногах было трудно стоять…
В этом бою Максимычу пришлось здорово поработать – едва пальцы не скрючило от напряжения, а от пулеметного стука, как ему показалось, во рту расшатались и чуть не повылетали зубы: еще немного – и челюсти, – и верхняя и нижняя, – оказались бы пустыми. И без того у него зубов не хватает, скоро вообще будет раз-два – и обчелся, а тут эта напасть… Если лишится зубов, то чем же он будет догрызать противника, тем более – эсэсовцев.
Погибших в тот день в батальоне было много. Погиб и певун Фомич – ефрейтор Сковорода, – вместе со своим напарником: в воронку, которую Сковорода занял и приготовился к отражению контратаки, прилетела немецкая мина, ни певуна, ни молодого помощника его в живых не оставила, истыкала осколками, огрызками железа так, что одежда на телах их едва ли не насквозь пропиталась кровью.
Увидев убитого Сковороду, Максимыч неожиданно поперхнулся воздухом, словно бы получил в шею пулю, глаза у него сделались влажными, хотя раньше не было ни одного случая, чтобы он заплакал на фронте. Даже когда терял очень близких людей. А тут не выдержал, горестно покачал головой:
– Эх, Фомич, Фомич! Почему так несправедливо все? За что? – голос у него сел в несколько секунд, сделался почти неслышимым, словно бы в невидимую пулевую рану вытекли все его силы, а вместе с ними готовился покинуть тело и дух ефрейтора. – За что?
Ответа на этот вопрос не было.
Похоронили Сковороду с напарником в братской могиле, – причем хоронили бойцов с таким расчетом, что через некоторое время тела придется извлечь и перезахоронить в могиле более вместительной, вместе с другими солдатами, в торжественной обстановке, под звуки оркестра и винтовочный салют.
– Фомич, Фомич, ну почему все так несправедливо? За какие-то десять дней до конца войны. – Максимыч горестно качал головой, дергал плечами и никак не мог успокоиться.
Братская могила была огромная, как силосная яма, которую в колхозе Максимыча закладывали на зиму, чтобы кормить домашний скот и поддержать жизнь в деревне, – вначале уложили нижний слой погибших, куда попал и Сковорода с напарником, затем тела присыпали землей, слой был толстый, скрыл лежавших целиком, потом уложили второй ряд, – также плотно, плечом к плечу, чтобы и на том свете бойцы ощущали друг друга, поддерживали, ежели что, и всегда помнили о том, что они – советские солдаты, победители… Второй ряд погибших также был засыпан слоем земли, затем похоронная команда стала аккуратно, деловито укладывать третий ряд братской могилы… И так – до самого верха.
Максимыч ощутил, как у него начало нехорошо сдавливать горло, – ну будто бы кто-то сцепил свои жесткие пальцы на его шее и давай давить, давай, он, зажав в себе всхлипы, рождающиеся внутри и остающиеся там, выбрался из молчаливой толпы солдат и отошел в сторону.
На поясе у него висела фляга, была она не пустая – наполнена горьковато-сладким, пахнущим степными травами напитком (как утверждал Малофеев, это была столетняя егерская настойка), он снял баклажку с ремня и отвинтил пробку.
Сделал один глоток, другой, потом третий. Как иногда бывало у него в таких случаях, вкуса напитка не почувствовал – вкус исчез.
Исчез и на этот раз. Внутри что-то ныло, было горько и казалось – вот-вот остановится сердце.
Хотя в бою у солдата ощущение собственного сердца, того, что оно существует у него, иногда исчезает совсем, – ну словно бы вообще у человека нет сердца, вот ведь как…
Слух о том, что ночью первого мая был взят Рейхстаг и на этом война закончилась, пронесся по Берлину ранним утром, но Рейхстаг не был взят, угрюмое громоздкое здание это дымилось, в некоторых окнах продолжало полоскаться тусклое, словно бы готовое угаснуть пламя, на нескольких этажах шли бои с эсэсовцами.
Сопротивлялись эсэсовцы отчаянно, изо всех сил, иного выхода у них не было, выжить им в майском Берлине не было дано… Если только сдаться в плен.
Из всех слухов верно было только то, что командующий берлинским гарнизоном генерал Кребс обратился к маршалу Жукову с просьбой о перемирии, маршал в этом Кребсу отказал.
Вернувшись в свой штаб, Кребс спокойным голосом отдал несколько распоряжений своим заместителям, после чего поднес пистолет к виску и застрелился.
Несколько часов в Берлине стояла тишина, от которой у не очень опытного бойца запросто могло что-нибудь поехать в голове, – эсэсовцы не стреляли, надеясь на чудо, наши тоже молчали, и лишь один звук царил в городе, – треск раздуваемого ветром пламени. Страшный это был звук. Что ж, немцы достигли того, чего добивались. Под командой своего фюрера.
Комендантом Берлина после выстрела Кребса был назначен генерал Вейдлинг, – тот самый серый генерал, депутат рейхстага, который отличился в борьбе с партизанами Украины и Белорусии, был взят в плен, разоружен, но ночью бежал из сарая, в который его посадили, оставив на охапке сена свой парадный мундир со всеми наградами и значком депутата, но вот видите, каков был поворот судьбы – он оказался последним комендантом Берлина. И вряд ли бы о Вейдлинге сейчас кто-нибудь заговорил, если бы он не подписал акт о капитуляции берлинского гарнизона…
Максимыч читал в одной из дивизионок – дивизионной многотиражке – заметку о Вейдлинге, очень ему этот «выдвиженец» не понравился, – заметку до конца не дочитал и передал газету второму номеру:
– Держи на самокрутки!
– Спасибочки! – по-школярски поблагодарил Малофеев, затем пробухтел с неожиданной гордостью: – Из наших газет самокрутки получаются качественнее, чем из немецких, да потом немецкой бумагой отравиться можно…
Наверное, так оно и было.
Берлин был взят и зачищен, как принято ныне говорить, – зачисткой занимался пограничный полк, носивший наименование Рижского, патрули в зеленых фуражках (впрочем, фуражки эти форменные были только у командиров групп) брали в первую очередь эсэсовцев, – эта организация была признана преступной, с каждым эсэсовцем в отдельности должен был разбираться суд, слишком уж много крови было на их руках.
Вопрос о том, чтобы из гусенка сварить душистый шулюм, уже не стоял… Не для этого он прошел путь от Сталинграда до Берлина, да и не обессилевший тощий гусенок это уже был, а настоящий важный, умный и знающий себе цену гусь.
Он уезжал вместе с Максимычем на родину пулеметчика, в Орловскую область, в переживший оккупацию колхоз, где землю весной сорок пятого года пахали, как знал Максимыч из письма жены на старом танке со снятой башней, а боронили на коровах – родных буренках, выживших, честно говоря, с трудом.
Из села, где жил Максимыч, немцы были выбиты очень скоро, так что позлодейничать им не удалось, пришлось прикрывать свои задницы фанерками, на которых удобно съезжать с гор и по крутым орловским холмам, перемахивая с одной вершины на другую на полустертой фанерке, драпать к своим. Благодаря скорым действиям Красной армии коровы и остались живы и теперь подменяли собою лошадей.
Хорошо, что хоть плуги не таскали, эта тяжелая работа досталась танку со спиленной башней… Вот туда и направлялся бывший гусенок, а ныне, повторюсь, настоящий гусь, уже большой, с красными лапами, зоркими петушиными глазами, крепким клювом и коротким, шустро и очень смешно подергивающимся хвостом.
Надо отдать должное Максимычу – он позвал старшину Сундеева, своего напарника Малофеева, себя хлопнул ладонью по груди, на которой серебряным звоном отозвались многочисленные медали, пулеметчик в этой компании был третьим, – и сказал следующее:
– Все мы в одинаковой степени опекали нашего сталинградца – кормили-поили его, спасали от разных любителей жареной гусятины, совали в укромное место во время артналетов и тем более – бомбежек… В общем, у гуся нашего судьба солдатская, он мог много раз погибнуть, но не погиб. Поэтому давайте поступим так: с кем гусь захочет пойти дальше, с тем пусть и идет.
– А как нам это определить?
– Очень просто. – Максимыч достал из кармана новеньких, выданных по случаю победы рубчиковых бриджей кусок мягкого хлеба, разломил его на три части, дал по куску Сундееву и Малофееву, один кусок взял себе. – Теперь образуем круг пошире и в центр его поставим гуся. К кому он пойдет за хлебом, с тем и уедет из Берлина.
– Интересно, – сказал Сундеев, – не думал, что ты такой изобретатель, все можешь точно рассчитать, как татарин на дореволюционном рынке в Гатчине, и свести концы с концами.
– Позови-ка нам повара, – попросил Максимыч своего напарника, – пусть заглянет к нам. – Пулеметчик похмыкал в кулак. – Насчет татарина в Гатчине до семнадцатого года ничего не знаю, но татары – народ даровитый, умный, да и в бою не подводит, это ты, Егорыч, должен знать по себе.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.