Полная версия
Возвращение в Брайдсхед. Незабвенная
– Palazzo. Pronto[14].
– Si, signore Plender[15].
И мы отплыли.
– Вы здесь бывали?
– Никогда.
– Я один раз уже был – приезжал морем. Но надо приезжать только так.
– Ессо ci siamo, signori[16].
Дворец был не столь грандиозен, как можно было ожидать, с узким ложноантичным фасадом, замшелыми ступенями и темной аркой из рустованного камня. Один из гондольеров спрыгнул на берег, привязал чалку к столбу и позвонил у дверей. Двери распахнулись; слуга в довольно безвкусной полосатой летней ливрее повел нас вверх по лестнице из полумрака на свет; стены piano nobile[17] в ярких солнечных лучах полыхали фресками школы Тинторетто.
Наши комнаты находились на втором этаже, куда вела крутая мраморная лестница; окна были загорожены ставнями, и сквозь щели пробивался горячий солнечный свет; дворецкий распахнул ставни, и открылся вид на Большой канал. Кровати были завешены москитными сетками.
– Mostica[18] сейчас нет.
В обеих комнатах стояло по маленькому пузатому комоду с тусклым зеркалом в золоченой раме, и больше никакой мебели не было. Полы – голые мраморные плиты.
– Мрачновато, да? – сказал Себастьян.
– Мрачновато? Да вы только поглядите!
Я подвел его к окну и к несравненному виду, открывавшемуся перед нами и вокруг нас.
– Нет, о мраке тут говорить не приходится…
Ужасный взрыв заставил нас броситься в соседнее помещение. Там оказалась ванная, оборудованная, по-видимому, в бывшем камине. В ней не было потолка, а стены проходили насквозь через третий этаж и открывались прямо в небо. Облако пара почти скрыло дворецкого у старинной колонки. Сильно пахло газом, а из крана бежала тонкая струйка холодной воды.
– Плохи дела.
– Si, si, subito, signori![19]
Дворецкий выбежал на лестницу и стал что-то громко кричать вниз; ему отозвался женский голос, гораздо более пронзительный. Мы с Себастьяном вернулись к созерцанию вида из наших окон. Между тем переговоры подошли к концу, появились женщина и мальчик, они улыбнулись нам, бросили свирепый взгляд на дворецкого и поставили на комод к Себастьяну серебряный таз и такой же кувшин с крутым кипятком. Дворецкий тем временем распаковывал и складывал наши вещи и, перейдя на итальянский, толковал нам о непризнанных достоинствах старинной колонки. Вдруг он насторожился, склонил голову набок, промолвил: «Il marchese» – и бросился вниз.
– Надо принять благопристойный вид для встречи с папой, – сказал Себастьян. – Смокинги не потребуются. Насколько я понимаю, он сейчас один.
Мне не терпелось поскорее увидеть лорда Марчмейна. Когда же я его наконец увидел, меня прежде всего поразила его обыкновенность, впрочем, как я убедился позже, нарочитая. Он, видимо, сознавал, что имеет байронический ореол, считал это дурным тоном и старался по возможности его скрыть. Он стоял на балконе, и, когда повернулся к нам, лицо его скрыла густая тень. Я видел только высокую, статную фигуру.
– Голубчик папа, – сказал Себастьян, – как ты молодо выглядишь!
Он поцеловал лорда Марчмейна в щеку, а я, который не целовал своего отца с тех пор, как вышел из детской, смущенно стоял сзади.
– А это Чарльз. Ведь верно, папа очень красив, Чарльз?
Лорд Марчмейн пожал мне руку.
– Тот, кто смотрел для вас расписание поездов, сделал ошибку, – сказал он, и голос его был голосом Себастьяна. – Такого поезда нет.
– Но мы на нем приехали.
– Быть не может. В это время есть только почтовый из Милана. А я был в «Лидо». Я теперь по вечерам играю там в теннис с инструктором. Единственное время, когда не слишком жарко. Надеюсь, молодые люди, вам будет удобно наверху. Этот дом, кажется, выстроен в расчете на удобство только для одного человека, и человек этот – я. У меня комната размерами с этот зал и очень приличная гардеробная. Вторую просторную комнату взяла себе Кара.
Я был очарован простотой и свободой, с какими он говорит о своей любовнице; позднее я заподозрил, что это делалось нарочно, чтобы произвести на меня впечатление.
– Как она поживает?
– Кара? Прекрасно, надеюсь. Завтра утром она будет с нами. Поехала погостить к знакомым американцам, которые снимают виллу на Бренте. Где мы сегодня обедаем? Можно поехать в «Луна-отель», но туда теперь с каждым днем набивается все больше англичан. Вам будет очень скучно, если мы останемся дома? Завтра Кара непременно захочет повезти вас куда-нибудь, а здешний повар, право же, превосходен.
Он отошел от балконной двери и теперь стоял в ярком вечернем свете, четко рисуясь на фоне алых штофных стен. У него было благородное, ухоженное лицо, именно такое, подумал я, каким он предназначил ему быть: слегка усталое, слегка сардоническое, слегка чувственное. Видно было, что человек в расцвете жизни. Мне было странно представить себе, что он всего лишь несколькими годами моложе моего отца.
Мы сели обедать за мраморный стол между окнами, в этом доме все было либо мраморное, либо бархатное, либо тусклое, золоченое.
Лорд Марчмейн спросил:
– А как вы намерены провести здесь время? За купанием или осматриванием достопримечательностей?
– Кое-какие достопримечательности, надеюсь, мы осмотрим, – ответил я.
– Каре это будет по душе. Она, как вам, несомненно, уже объяснил Себастьян, хозяйка этого дома. Совместить и то и другое вам, поверьте, не удастся. Стоит один раз попасть в «Лидо» – и кончено: садитесь за триктрак, застреваете в баре, тупеете от зноя. Советую держаться церквей.
– Чарльз большой любитель живописи.
– Да? – Я услышал в его голосе отзвук глубочайшей скуки, которую так хорошо знал по своему отцу. – И у вас есть кто-то из венецианцев специально на примете?
– Беллини, – ответил я более или менее наобум.
– Да? Который же?
– Боюсь, я и не подозревал, что их двое.
– Трое, если уж быть точным. Вы убедитесь, что в великие эпохи живопись была делом преимущественно семейным. Ну, а как там Англия?
– Была прелестна, когда мы ее оставили, – ответил Себастьян.
– В самом деле? Моя трагедия в том, что я терпеть не могу английскую природу… Вероятно, это позор – владеть по наследству землей и не испытывать к ней восторженных чувств. Я именно таков, каким изображают нас социалисты, и моей партии от меня только неприятности. Ну, да мой старший сын, без сомнения, все это исправит, если, разумеется, ему будет что наследовать… Не понимаю, почему это считается, что итальянские сладости так хороши. При дедушке в Брайдсхеде всегда был кондитер-итальянец. Только отец завел австрийца, и никакого сравнения. Ну а теперь, как я понимаю, там английская матрона с мясистыми локтями.
После обеда мы вышли на улицу и пошли лабиринтом мостов, площадей и переулков к «Флориану» пить кофе. Взад и вперед у подножия колокольни неторопливо и важно двигались гуляющие толпы.
– Венецианская толпа – единственная в своем роде, – заметил лорд Марчмейн. – Город кишит анархистами, но на днях одна американская дама вздумала появиться здесь в туалете с большим декольте, и они ее прогнали одними взглядами, не издав ни звука; они отходили и возвращались, словно кружащиеся чайки, пока не вынудили ее встать и уйти. Наши соотечественники отнюдь не так величественно выражают моральное осуждение.
В эту минуту со стороны канала вошла компания англичан, направилась было к соседнему с нами столику, но вдруг повернула и села в другом конце зала. Там они стали о чем-то беседовать, сблизив головы и с любопытством поглядывая в нашу сторону.
– Этого господина и его жену я близко знал, когда занимался политикой. Видный член твоей церкви, Себастьян.
Когда мы в тот вечер уходили спать, Себастьян сказал:
– Он душка, верно?
На следующий день приехала любовница лорда Марчмейна. Я был тогда девятнадцатилетним юношей, не имевшим совершенно никакого понятия о женщинах. Я не отличил бы даже проститутку на панели. Поэтому оказаться под одной крышей с четой прелюбодеев было для меня небезразлично. Но я был достаточно взрослым, чтобы не показывать своего интереса. И любовница лорда Марчмейна застала меня исполненным множества разноречивых ожиданий касательно ее особы, ни одно из которых с ее появлением не оправдалось. Она не была ни сладострастной одалиской по Тулуз-Лотреку; ни «пухленькой малюткой»; она была немолодой, хорошо сохранившейся, хорошо одетой дамой с прекрасными манерами; я много раз встречал таких в обществе, а с некоторыми был даже знаком. И клейма общественного остракизма на ней тоже как будто бы не было. В день ее приезда мы обедали в «Лидо», и с ней здоровались из-за каждого столика.
– Виттория Коромбона приглашает нас всех в субботу к себе на бал.
– Очень любезно с ее стороны. Ты знаешь, что я не танцую, – ответил лорд Марчмейн.
– Но ради мальчиков! Это надо посмотреть – дворец Коромбона, освещенный для бала. Кто знает, много ли еще будет таких балов.
– Мальчики пусть поступают, как им угодно. А мы должны отклонить приглашение.
– И еще я позвала к завтраку миссис Хэкинг Бруннер. У нее очаровательная дочь. Она наверняка понравится Себастьяну и его другу.
– Себастьяна и его друга больше интересует Беллини, чем богатые наследницы.
– Но это как раз то, о чем я мечтала! – воскликнула Кара, сразу же изменив направление атаки. – Я была здесь несчетное количество раз, и Алекс не позволил мне даже заглянуть внутрь Святого Марка. Мы станем туристами, да?
И мы стали туристами; в качестве гида Кара привлекла какого-то знатного карлика-венецианца, перед которым были открыты все двери, и в его сопровождении, с путеводителем в руке она пустилась в странствие вместе с нами, изнемогая порой, но не отступаясь, – скромная, прозаическая фигура на фоне грандиозного венецианского великолепия.
Две недели в Венеции промелькнули быстро, как сладкий сон – быть может, слишком сладкий; я тонул в меду, забыв о жале. Жизнь то двигалась вместе с гондолой, на которой мы покачивались, плывя по узким каналам под мелодичные птичьи окрики гондольера, то, ныряя, неслась с катером через лагуну, оставляя позади радужный пенный след; от нее остались воспоминания разогретого солнцем песка, и прохладных мраморных покоев, и воды, воды повсюду, плещущей о гладкие камни и отбрасывающей ярких зайчиков на расписные потолки; и ночного бала во дворце Коромбона, какие, быть может, посещал Байрон; и другой байронической ночи – когда ездили ловить scampi[20] на отмелях Chioggia и за пароходиком тянулся по воде фосфоресцирующий след, на корме раскачивался фонарь и невод поднимался на борт, полный водорослей, песка, бьющейся рыбы; и дыни с prosciutto[21] на балконе прохладными утрами; и горячих гренков с сыром и коктейлей с шампанским в баре у «Хэрри».
Помню, как Себастьян сказал, взглянув на статую Коллеони:
– Грустно думать, что, как бы там ни сложились обстоятельства, нам с вами не придется участвовать в войне.
Но всего отчетливее я помню один разговор, состоявшийся незадолго до нашего отъезда.
Себастьян поехал с отцом играть в теннис, а Кара наконец призналась, что устала до изнеможения. И вот после обеда мы сидели с ней у окон, выходящих на Большой канал: она – на диванчике с каким-то рукоделием, я – в кресле, праздный. Впервые мы остались с глазу на глаз.
– Мне кажется, вы очень привязаны к Себастьяну, – сказала она.
– Разумеется.
– Я знаю эту романтическую дружбу у англичан и немцев. В латинских странах это не принято. По-моему, такие отношения превосходны, если только они не слишком затягиваются.
Она говорила так спокойно и рассудительно, что невозможно было обидеться; я не нашелся, как ей ответить. Она, видно, и не ждала ответа, а продолжала работать иглой, иногда останавливаясь и подбирая оттенки шелка, который доставала из рабочей корзинки.
– Любовь, которая приходит к детям, еще не понимающим ее значения. В Англии это бывает, когда вы уже почти взрослые мужчины; мне это даже нравится. По-моему, лучше, если такое чувство испытывают к мальчику, а не к девочке. Алекс вот испытывал его к девочке, к своей жене. Как вы думаете, он любит меня?
– Право, Кара, вы задаете совершенно невозможные вопросы. Ну откуда мне знать? Очевидно…
– Нет, не любит. Ну нисколечко. А почему он остается со мной? Я скажу вам: потому, что я ограждаю его от леди Марчмейн. Ее он ненавидит, вы даже представить себе не можете, как он ее ненавидит. Кажется, такой спокойный, сдержанный английский милорд, слегка скучающий, с угасшими страстями, сохранивший одно желание – жить в комфорте вдали от всяких тревог, ездящий зимой на юг, а летом на север, и при нем – я, чтобы позаботиться о том, чего сам для себя никто сделать не может. Мой друг, ничего подобного. Это вулкан ненависти. Он не может дышать одним воздухом с ней. Не желает ступить на английскую землю, потому что там живет она; ему и с Себастьяном трудно, потому что он – ее сын. Но Себастьян тоже ее ненавидит.
– Уверяю вас, здесь вы ошибаетесь.
– Возможно, он не признается в этом вам. Может быть, не признается даже самому себе, но они полны ненависти к своей семье. Алекс и его семья… Почему, вы думаете, он отказывается бывать в обществе?
– Я всегда полагал, что общество его отвергло…
– Мой дорогой мальчик, вы еще очень молоды. Чтобы общество отвергло такого красивого, образованного, богатого мужчину, как Алекс? Да никогда в жизни! Он сам всех распугал. Даже и теперь люди продолжают появляться у нас и неизменно встречают оскорбления и издевательства. А все из-за леди Марчмейн. Он не пожмет руки, которая касалась, быть может, ее руки. Когда у нас бывают гости, я так и вижу, как он думает: «Уж не прямо ли из Брайдсхеда они сюда? Не по пути ли в Марчмейн-хаус? Не вздумают ли рассказывать про меня моей жене? Не звено ли это, связующее меня с той, кого я ненавижу?» Нет, серьезно, клянусь, именно так он и думает. Он безумец. И чем же она заслужила такую ненависть? Ничем, если не считать того, что была любима мужчиной, который еще не стал взрослым. Я не знакома с леди Марчмейн, я видела ее только один раз; но, когда живешь с человеком, узнаешь и ту, другую женщину, которую он когда-то любил. Я знаю леди Марчмейн очень хорошо. Это простая и хорошая женщина, которую неправильно любили. Когда так страстно ненавидят, это значит, что ненавидят что-то в себе самих. Алекс ненавидит все иллюзии своего отрочества: невинность, Бога, спасение души. Бедная леди Марчмейн должна за все это расплачиваться. У женщины не бывает столько разных любовей… Ну а ко мне Алекс очень привязан, я ведь ограждаю его от его собственной невинности. Нам хорошо вдвоем.
А Себастьян влюблен в собственное детство. Это принесет ему страдания. Его плюшевый мишка, его няня… И ведь ему девятнадцать лет… – Она приподнялась на диване, пересела так, чтобы в окно видны были проплывающие лодки, и сказала с насмешливым удовольствием: – До чего же хорошо сидеть в холодке и толковать про любовь, – и тут же добавила, опустившись с высот на землю: – Себастьян слишком много пьет.
– Мы оба этим грешим.
– Вы – другое дело. Я наблюдала за вами обоими. У Себастьяна все иначе. Он запьет горькую, если никто не вмешается. Я видела много таких на своем веку. Алекс тоже был почти горьким пьяницей, когда мы познакомились, – это у них в крови. Видно по тому, как Себастьян пьет. Вы – совсем другое дело.
Мы приехали в Лондон за день до начала семестра. По пути от Черинг-Кросса я высадил Себастьяна во дворе материнского дома.
– Вот и Марчерс, – вздохнул он, и это означало сожаление об окончившихся каникулах. – Я вас не приглашаю: дом, наверное, полон моими родными. Увидимся в Оксфорде.
И я поехал через парк к себе домой.
Отец встретил меня, как обычно, с терпеливым сожалением на лице.
– Сегодня здравствуй, завтра прощай, – сказал он. – Я почти не вижу тебя. Ну да, наверно, тебе здесь скучно. Иначе и быть не может. Хорошо ли ты провел время?
– Очень. Я ездил в Венецию.
– Да-да. Конечно. И погода была хорошая?
Когда после целого вечера безмолвствия мы пошли спать, отец остановился на лестнице и спросил:
– А этот твой друг, о котором ты так беспокоился, он умер?
– Нет.
– Слава богу. Я очень рад. Напрасно ты не написал мне об этом. Я так о нем волновался.
Глава пятая
– Как это по-оксфордски, – сказал я, – начинать новый год с осени.
Повсюду – в садах, на булыжниках, на гравии, на газонах – лежали опавшие листья, и дым костров смешивался с влажным речным туманом, переползающим невысокие серые стены; каменные плиты под ногами лоснились, и золотые огни, один за другим загоравшиеся в окнах нашего двора, казались расплывчатыми и далекими; новые фигуры в новеньких мантиях бродили в сумерках под темными сводами, и знакомые колокола вызванивали память прошедшего года.
Осеннее настроение овладело нами обоими, словно буйное июньское веселье умерло вместе с левкоями у меня под окном, чей аромат теперь заменили запахи прелых листьев, тлеющих в куче в углу двора.
Было первое воскресенье нового семестра.
– Я чувствую, что мне ровно сто лет, – сказал Себастьян. Он приехал накануне, на день раньше, чем я, и это была наша первая встреча, с тех пор как мы расстались в такси.
– Сегодня со мной беседовал монсеньор Белл. Это уже четвертая беседа после возвращения – с наставником, с заместителем декана, с мистером Самграссом из Всех Усопших, и вот теперь с монсеньором Беллом.
– А кто такой мистер Самграсс из Всех Усопших?
– Один человек, состоит при маме. Они все говорят, что в прошлом году я очень плохо начал, что на меня обращено внимание и что, если я не исправлю своего поведения, меня исключат. Как это, интересно, исправляют свое поведение? Надо, наверно, вступить в Союз Лиги Наций, каждую неделю читать «Изиду», пить по утрам кофий в кафе «Кадена» и курить большую трубку, играть в хоккей, таскаться пить чай на Кабаний Холм и на лекции в Кибл, разъезжать на велосипеде с кипой тетрадей на багажнике, а вечерами пить какао и научно обсуждать вопросы пола. Ох, Чарльз, что произошло за время каникул? Я чувствую себя таким старым.
– Я чувствую себя пожилым. Это неизмеримо хуже. Кажется, мы уже получили здесь все, на что можно было рассчитывать.
Мы посидели молча при свете камина. Быстро стемнело.
– Антони Бланш ушел из университета.
– Почему?
– Пишет, что снял квартиру в Мюнхене. Он завязал там роман с полицейским.
– Мне будет недоставать его.
– Мне, я думаю, в каком-то смысле тоже.
Мы снова замолчали и так тихо сидели, не зажигая ламп, что человек, зашедший ко мне по какому-то делу, постоял минуту на пороге и ушел, подумав, что в комнате никого нет.
– Так нельзя начинать новый год, – сказал Себастьян; но тот мрачный октябрьский вечер овеял своим холодным влажным дыханием последующие дни и недели. Весь семестр и весь год мы с Себастьяном жили под тенью сгущающихся туч, и, словно фетиш, вначале спрятанный от глаз миссионера, а затем забытый, плюшевый медведь Алоизиус пылился на комоде в Себастьяновой спальне.
Мы оба переменились. Оба утратили чувство новизны, лежавшее в основе нашей прошлогодней анархии. Я начал остепеняться.
Мне, как ни странно, очень не хватало кузена Джаспера, который успешно сдал выпускные экзамены и теперь хлопотливо устраивался в Лондоне на смутьянское житье; без него мне некого было шокировать; сам колледж, казалось, утратил без него свою солидность и теперь уже не вызывал на скандальные выходки, как минувшим летом. К тому же я возвратился пресытившийся и покаянный, твердо решившись умерить свой размах. Я не собирался больше давать пищу юмору отца; его эксцентричные преследования лучше любого выговора убедили меня в неразумности жизни не по средствам. Бесед со мной в этом семестре никто не проводил, успех на предварительном экзамене по истории, а также бета с минусом за один из рефератов обеспечили мне хорошие отношения с моим наставником, которые я без лишних усилий и поддерживал.
Я сохранял связь с историческим факультетом, писал для них по два реферата в неделю, посещал иногда какую-нибудь лекцию. Кроме того, с начала второго курса я записался на Рескинский факультет искусств, мы собирались по утрам два или три раза в неделю (нас было человек двенадцать, из них по меньшей мере половина – дочери северного Оксфорда) среди слепков античных памятников Ашмолейского музея; дважды в неделю мы рисовали обнаженную натуру в маленькой комнате над чайной; были приняты меры, чтобы исключить на этих сеансах непристойные помыслы: молодая женщина, позировавшая нам, приезжала из Лондона на один день и не имела права ночевать в университетском городе; помню, что бок, обращенный к железной печке, был розовый, а другой – в пятнах и пупырышках, словно ощипанный. Здесь, в чаду керосиновой лампы, мы сидели верхом на скамейках и делали беспомощные попытки вызвать призрак Трильби. Мои рисунки никуда не годились; дома я писал хитроумные миниатюры-стилизации, иные из которых, сбереженные моими тогдашними знакомыми, теперь иногда вдруг всплывают на свет, повергая меня в смущение.
Учил нас человек моего возраста, обращавшийся с нами с оборонительной враждебностью, он носил темно-синие рубахи, лимонно-желтый галстук и очки в роговой оправе, и, видя перед глазами такое предостережение, я стал постепенно изменять собственный стиль одежды, приблизившись наконец к тому, что кузен Джаспер счел бы подходящим для человека, гостящего в загородном доме. Так, найдя себе занятия по душе и костюм к месту, я сделался респектабельным членом своего колледжа.
У Себастьяна все складывалось иначе. У него прошлогодняя анархия отвечала глубокой внутренней потребности бегства от реальности, и теперь, ощущая себя запертым со всех сторон, запертым и там, где он прежде пользовался свободой, он делался равнодушен и угрюм даже со мной.
В тот семестр мы почти все время проводили вдвоем, настолько оба поглощенные друг другом, что не испытывали нужды в других знакомствах. Кузен Джаспер предупреждал, что на втором курсе почти все время уделяют тому, чтобы отделаться от знакомых, приобретенных на первом, и именно так у нас и получилось. У меня почти все знакомые были общие с Себастьяном; и теперь мы вместе избавлялись от них, а новых не заводили. До ссор и разрывов не доходило. Поначалу мы встречались с ними так же часто, как и прошлый год, ходили к ним, когда нас приглашали, но сами устраивали пирушки все реже и реже. У меня не было желания красоваться перед новыми первокурсниками, которые дебютировали в свете, подобно своим лондонским сестрам; новые лица были теперь всюду, куда ни пойдешь, и я, еще полгода назад такой жадный до новых знакомств, чувствовал пресыщение; и даже наш узкий кружок близких друзей, недавно искрившийся весельем в летнем свете солнца, как-то потускнел и притих в мглистом, ползущем с реки тумане, затянувшем для меня в тот год весь мир. Антони Бланш унес с собою что-то важное; запер на замок какую-то дверь и ключ повесил к себе на цепочку; теперь все его знакомцы, среди которых он всегда оставался чужим, больно ощущали его отсутствие.
Вот и кончился любительский спектакль; режиссер застегнул барашковый полушубок и получил гонорар, и безутешные дамы остались без своего руководителя. Лишенные его руководства, они не вовремя подают реплики и перевирают слова; он нужен им, чтобы позвонить к поднятию занавеса, чтобы верно направить огни рампы; им необходим его шепот в кулисах, его властный взгляд, брошенный на дирижера; без него не стало фотографов из иллюстрированных еженедельников, не стало организованного доброжелательства и благосклонного ожидания публики. Все, что их соединяло, было общее служение искусству; и вот золотые кружева и бархат уложены и возвращены костюмеру, и серая униформа буден пришла им на смену. Несколько счастливых часов репетиций, несколько экстатических мгновений спектакля они исполняли блестящие роли, они были своими собственными великими предками со знаменитых портретов, на которых, как предполагалось, отдаленно походили, и вот теперь все позади, и в хмуром свете осеннего дня они должны вернуться к себе домой: к мужу, который слишком часто приезжает в Лондон; к любовнику, который проигрывается в карты; к ребенку, который слишком быстро растет.
Кружок Антони Бланша распался – вместо него осталась просто дюжина скучных английских подростков. Когда-нибудь, в позднейшие годы, им суждено будет спрашивать друг у друга: «А помните того чудака, с которым мы знались в Оксфорде, – Антони Бланша? Интересно, что с ним теперь?» Они снова лениво пристали к стаду, из которого их по непонятным признакам отобрали, и день ото дня все больше утрачивали индивидуальные отличия. Эта перемена им самим была не так ясно видна, как нам; от случая к случаю они все еще собирались у нас в комнатах, но мы перестали искать их общества. Зато мы полюбили компании попроще и частенько проводили вечера в маленьких Хогартовских кабачках Сент-Эбба и Сент-Климента или улиц между старым рынком и каналом, где мы еще могли веселиться и где нам, смею верить, бывали рады. У «Садовника», и в «Лошажьей голове», и в «Голове друида», что по соседству с театром, и «На адском ипподроме» мы были признанными завсегдатаями; впрочем, в последнем можно было встретить и других студентов – главным образом весельчаков из Брейзенноуз-колледжа, а Себастьяном постепенно овладела своего рода фобия, какую испытывают те, кто носит форму, к собратьям по профессии, и не один вечер оказывался для нас погублен появлением коллег-студентов, из-за которых он оставлял недопитым стакан и хмуро возвращался в свой колледж.