bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 9

Один раз мне показалось, что отец зашел уж слишком далеко. Он сказал Джоркинсу:

– Боюсь, что, живя в Лондоне, вы очень скучаете без вашей национальной игры.

– Без моей национальной игры? – переспросил Джоркинс, сначала ничего не поняв, но потом сообразив, что ему открывается наконец возможность поставить все на свои места.

Отец перевел с него на меня взгляд, ставший на мгновение из доброго злобным, потом обратил его, опять подобревший, на Джоркинса. Это был взгляд игрока, открывающего против фуля покер.

– Без вашей национальной игры, – любезно подтвердил он. – Я имею в виду крикет. – И безудержно засопел носом, весь трясясь и утирая глаза салфеткой. – Работа в Сити, вероятно, почти не оставляет вам времени на крикет?

На пороге столовой он с нами простился.

– Всего доброго, мистер Джоркинс, – сказал он. – Надеюсь, вы опять посетите нас, когда в следующий раз будете в нашем полушарии.

– Послушай, что это твой папаша тут наговорил? Ей-богу, он, кажется, считает меня американцем.

– У него бывают странности.

– Зачем он мне советовал сходить в Вестминстерское аббатство? Чудно как-то.

– Да. Я сам не всегда его понимаю.

– Ей-богу, мне показалось, что он меня разыгрывает, – озадаченно признался Джоркинс.


Контратака отца последовала через несколько дней. Он разыскал меня и спросил:

– Мистер Джоркинс все еще здесь?

– Нет, папа, конечно нет. Он был у нас только к ужину.

– Жаль, жаль. Я думал, что он у нас гостит. Такой разносторонний молодой человек. Но ты, я надеюсь, ужинаешь дома?

– Да.

– Я пригласил сегодня гостей, чтобы внести немного разнообразия в твое унылое домоседство. Как ты думаешь, миссис Эйбл справится? Нет, конечно. Но гости будут не очень придирчивы. Ядро, если можно так выразиться, составят сэр Катберт и леди Орм-Херрик. После ужина будут, надеюсь, музицировать. Я включил для тебя в число приглашенных кое-кого из молодежи.

Реальность превзошла опасения. По мере того как гости собирались в гостиной, которую мой отец, не боясь показаться смешным, именовал галереей, я убеждался, что их подбирали со специальной целью досадить мне. «Молодежью» оказались мисс Глория Орм-Херрик, обучающаяся игре на виолончели, ее жених, лысый молодой человек из Британского музея, и мюнхенский издатель-моноглот. Я видел, как отец, сопя, поглядывал на меня из-за стеклянного шкафа с керамикой. В тот вечер он носил на груди, точно рыцарский боевой значок, маленькую алую бутоньерку.

Ужин был длинный и явно рассчитанный, как и состав гостей, служить тонким издевательством. Меню не было произведением тети Филиппы, но восходило к гораздо более ранним временам, когда отец еще обедал в детской. Блюда отличались орнаментальностью и были попеременно одни красными, другие белыми. На вкус они и поданное к столу вино оказались одинаково пресны. После ужина отец подвел немца-издателя к роялю, а сам, пока тот музицировал, удалился с сэром Катбертом Орм-Херриком в галерею смотреть этрусского быка.

Это был вечер кошмаров, и, когда наконец гости разъехались, я с удивлением обнаружил, что еще только самое начало двенадцатого. Отец налил себе стакан ячменного отвара и заметил:

– Какие у меня, однако, скучные знакомые! Знаешь, если бы меня не побуждало твое присутствие, я едва ли раскачался бы пригласить их. В последнее время я вообще пренебрегал светскими обязанностями. Теперь, когда ты находишься здесь с таким долгим визитом, я буду часто устраивать подобные приемы. Понравилась ли тебе мисс Орм-Херрик?

– Нет.

– Нет? Что же в ней вызвало твое неодобрение: маленькие усики или очень большие ноги? По-твоему, она приятно провела у нас время?

– Нет.

– Мне тоже так показалось. Боюсь, что никто из наших гостей не отнесет сегодняшний вечер к числу счастливейших в своей жизни. Этот молодой иностранец, по-моему, играл из рук вон плохо. Где я мог с ним познакомиться? С ним и с мисс Констанцией Сметуик? Ума не приложу. Но законы гостеприимства следует соблюдать. Пока ты здесь, ты у меня скучать не будешь.

В последующие две недели между нами развернулась война не на жизнь, а на смерть, и я нес в ней более тяжелые потери, потому что у отца было больше резервов и шире пространство для маневрирования, я же был заперт на узком плацдарме между горами и морем. Он не объявлял целей своих военных действий, и я до сего дня не знаю, были ли они чисто карательными – имелись ли у него геополитические соображения насчет того, чтобы выдворить меня за границу, как в свое время были выдворены тетя Филиппа в Бордигеру и кузен Мельхиор в Порт-Дарвин, – или же, что более вероятно, он воевал просто из любви к сражениям, в которых он, надо признаться, блистал.

От Себастьяна я получил одно письмо – большой, бросающийся в глаза конверт; его подали мне при отце, когда мы сидели за завтраком, я заметил его любопытный взгляд и унес письмо с собою, чтобы прочесть в одиночестве. Оно было написано на листе плотной траурной почтовой бумаги времен королевы Виктории, с черными коронами и черным обрезом, и вложено в такой же конверт. Я с жадностью приступил к чтению.


Замок Брайдсхед,

Уилтшир

не знаю, какого числа

Дорогой Чарльз!

Я нашел целую пачку этой бумаги в глубине одного ящика и непременно должен написать Вам, так как я оплакиваю мою погибшую невинность. С самого начала видно было, что она не жилец на этом свете. Врачи давно отчаялись.

Я скоро уезжаю в Венецию и буду гостить у папы в его дворце зла. Жаль, что Вас не будет там со мною. Жаль, что Вас нет со мною сейчас.

Здесь я ни минуты не бываю один. Члены моего семейства постоянно приезжают, берут сундуки и чемоданы и снова уезжают, но белая малина уже поспела.

Я, пожалуй, не возьму Алоизиуса в Венецию. Не хочу, чтобы он якшался с невоспитанными итальянскими медведями и перенимал у них дурные манеры.

С приветом или чем угодно

С.


Мне были знакомы его письма: я получал их еще в Равенне и теперь не должен был бы испытывать досады. Но в то утро, бросая в корзину разорванный надвое кусок плотной бумаги и печально глядя в окно на задымленные дворы и разномастные задние фасады Бейсуотера с их лабиринтом водосточных труб и пожарных лестниц, я видел перед своим мысленным взором лицо Антони Бланша, белеющее в листве деревьев, как оно белело в свете свечей Темского ресторана, и слышал в приглушенном шуме уличного движения его отчетливую речь: «…мы не должны винить Себастьяна, если временами он бывает придурковат… Его речь чем-то напоминает мне эту довольно отвратительную картину под названием „Мыльные пузыри“».

Много дней после этого я считал, что ненавижу Себастьяна; потом, в одно прекрасное воскресенье, от него пришла телеграмма, разогнавшая эти тени, но взамен отбросившая тень еще мрачнее прежних.

Отец как раз отлучился из дому и, вернувшись, застал меня в состоянии лихорадочного возбуждения. Он остановился в холле, не сняв даже панамы с головы, и улыбался мне самым благожелательным образом.

– Вот уж не догадаешься, где я провел сегодня день. В зоопарке! Весьма приятное времяпрепровождение. Звери так радуются солнцу.

– Папа, я должен немедленно уехать.

– Вот как?

– Мой большой друг… с ним случилось ужасное несчастье. Я должен срочно ехать к нему. Хейтер уже пакует мои вещи. Через полчаса поезд.

И я показал ему телеграмму, в которой стояло: «Искалечен срочно приезжайте Себастьян».

– Н-да, – сказал мой отец. – Сожалею, что ты так расстроен. По этой телеграмме я бы не сказал, что несчастье столь уж велико, как оно тебе представляется, – в противном случае она едва ли была бы подписана самим пострадавшим. Но конечно, вполне возможно, что он в сознании и при этом слеп или лежит с переломанным позвоночником. А почему, собственно, твое присутствие так необходимо? Ты не обладаешь медицинскими познаниями. И не носишь духовного сана. Ты что, имеешь виды на наследство?

– Я же сказал, что это мой большой друг.

– Ну, Орм-Херрик тоже мой большой друг, но я бы не ринулся сломя голову к его смертному одру в такой солнечный воскресный день. Едва ли леди Орм-Херрик была бы мне особенно рада. Однако ты, как я вижу, не испытываешь сомнений. Мне будет недоставать тебя, мой дорогой мальчик, но из-за меня, пожалуйста, не торопись обратно.

Паддингтонский вокзал в этот августовский воскресный вечер, залитый косыми лучами солнца, пробивающимися сквозь запыленную стеклянную крышу, с запертыми газетными киосками и редкими пассажирами, не спеша шагающими в сопровождении носильщиков, непременно успокоил бы душу менее взволнованную, чем моя. Поезд отошел почти пустой. Я велел поставить чемодан в угол в третьем классе, а сам отправился в вагон-ресторан.

– Первая очередь ужинов после Ридинга, сэр, в начале восьмого. Что прикажете вам пока подать?

Я заказал джин с вермутом; мне подали, и в это время поезд тронулся; ножи и вилки затеяли свой обычный перезвон; солнечный пейзаж поплыл, разворачиваясь, за окном. Но душа моя была невосприимчива к этим приятным впечатлениям; страх бродил в ней, подобно дрожжевой закваске, и наверх, пузырясь, выскакивали картины несчастья. То это было заряженное ружье, неосторожно оставленное у живой изгороди; то лошадь, взвившаяся на дыбы и опрокинувшаяся на спину; то полузатопленная коряга в тенистом пруду; то внезапно обломившийся сук старого вяза или автомобиль, врезавшийся в стену, – целый каталог опасностей цивилизованного мира неотступно вставал передо мною; я даже рисовал себе маниакального убийцу, в темноте замахнувшегося обрезом свинцовой трубы. Нивы и леса проносились за окном, залитые медвяным вечерним солнцем, а у меня в ушах перестук колес настойчиво твердил одно: «Ты поздно приехал! Ты поздно приехал! Его уже нет! Уже нет! Нет!»

Я поужинал, пересел на уилтширскую ветку и в сумерках прибыл на станцию моего назначения – Мелстед Карбери.

– В Брайдсхед, сэр? Пожалуйте туда. Леди Джулия ждет вас на вокзальной площади.

Она сидела за рулем открытой машины. Я узнал ее с первого взгляда, ошибиться было невозможно.

– Вы мистер Райдер? Садитесь!

Ее голос был голосом Себастьяна, и манера речи была тоже его.

– Как он?

– Себастьян? Прекрасно. Вы ужинали? Ну все равно, наверное, что-нибудь несъедобное. Мы с Себастьяном одни, поэтому решили с ужином подождать вас.

– Что с ним случилось?

– А разве он не написал? Наверное, побоялся, что вы не приедете, если будете знать. Он сломал какую-то косточку в лодыжке, такую малюсенькую, что у нее даже нет названия. Но вчера ему сделали просвечивание и велели целый месяц держать ногу кверху. Ему это ужасно досадно, полетели все его планы. Он просто вне себя от огорчения… Все разъехались. Он хотел, чтобы я с ним осталась. Вы ведь знаете, как он умеет разжалобить. Я уже было согласилась, но в последнюю минуту мне пришло в голову: «Неужели ты никого не можешь к себе выписать?» Он сказал, что все заняты или уехали и вообще нет никого подходящего. В конце концов он согласился попытать счастья с вами, а я обещала, что останусь, если и это не получится, так что можете себе представить, как я рада вашему прибытию. Должна признать, это очень благородно с вашей стороны – приехать так издалека по первому зову.

Но когда она произносила эти слова, я услышал – или вообразил, будто слышу, – в ее голосе еле различимую нотку презрения за то, что я проявил такую безотказную готовность к услугам.

– Как это с ним случилось?

– Представьте, во время игры в крокет. Он разозлился и в сердцах споткнулся о дужку. Не бог весть какое почетное увечье.

Она была так похожа на Себастьяна, что рядом с нею в сгущающихся сумерках меня смущала двойная иллюзия – знакомого и незнакомого. Так, глядя в сильный бинокль на человека, находящегося на большом расстоянии, видишь до мельчайших подробностей его лицо и одежду, и кажется, протяни руку, и ты его достанешь, и странно, почему он не слышит тебя и не оглядывается, а потом, посмотрев на него невооруженным глазом, вдруг спохватываешься, что ты для него лишь едва различимая точка, неизвестно даже, человек или нет. Я знал ее, а она меня не знала. Ее темные волосы были не длиннее, чем у Себастьяна, и ветер так же раздувал их со лба; ее глаза, устремленные на сумеречную дорогу, были его глазами, только больше, а накрашенный рот не так приветливо улыбался миру. На запястье у нее был браслет с брелоками, в ушах – золотые колечки. Из-под светлого пальто выглядывал цветастый шелковый подол, юбки тогда носили короткие, и ее вытянутые ноги на педалях автомобиля были длинными и тонкими, что тоже предписывалось модой. Ее пол воплощал для меня всю разницу между знакомым и незнакомым в ней, и потому я ощущал ее особенно женственной, как никогда еще не ощущал ни одну женщину.

– Ужасно боюсь водить машину вечером, – сказала она. – Но дома, кажется, не осталось никого, кто бы умел водить автомобиль. Мы с Себастьяном просто как на зимовке. Надеюсь, вы не ожидали застать здесь веселое общество?

Она потянулась к ящику на переднем щитке за пачкой сигарет.

– Нет, спасибо.

– Прикурите для меня, если не трудно.

Ко мне впервые в жизни обратились с подобной просьбой, и, вынимая из своего рта курящуюся сигарету и вкладывая ей в губы, я услышал тонкий, как писк летучей мыши, голос плоти, различимый только для меня одного.

– Спасибо. Вы здесь уже были. Няня рассказала. Мы обе нашли очень странным, что вы не остались выпить со мной чаю.

– Это Себастьян.

– Вы, кажется, слишком уж позволяете ему командовать собой. И напрасно. Ему это вредно.

Мы уже свернули на подъездную аллею; свет померк в небе и на лесистых склонах, и дом темнел, словно рисованный тушью, только в середине светился золотой квадрат раскрытой двери. Навстречу вышел человек и взял мой багаж.

– Вот и приехали.

Она поднялась со мной по ступеням, вошла в холл, швырнула пальто на мраморный столик и наклонилась погладить выбежавшую к ней собаку.

– С Себастьяна станется, что он уже сел ужинать.

В этот момент в дальнем конце холла между двух колонн появился Себастьян в инвалидном кресле. Он был в пижаме и халате, и одна нога у него была забинтована.

– Ну вот, дорогой, привезла тебе твоего дружка, – сказала Джулия опять с едва слышной ноткой презрения в голосе.

– Я думал, вы при смерти, – проговорил я, ощущая в эту минуту, как и все время с тех пор, как приехал, не облегчение, а главным образом досаду, что не состоялась великая трагедия, к которой я мысленно подготовился.

– Я и сам так думал. Боль была невыносимая. Джулия, как по-твоему, если ты попросишь, может быть, Уилкокс даст нам сегодня шампанского?

– Терпеть не могу шампанское, да и мистер Райдер уже ужинал.

– Мистер Райдер? Мистер Райдер пьет шампанское в любое время дня и ночи. Понимаешь, когда я смотрю на свою огромную запеленутую ногу, мне все время представляется, будто у меня подагра, и поэтому очень хочется шампанского.

Мы ужинали в комнате, которую они называли «Расписная гостиная». Это был просторный восьмиугольник более поздней отделки, чем остальной дом, его восемь стен украшали венки и медальоны, а по высокому своду потолка пасторальными группами располагались условные фигуры помпейских фресок. Эти фрески, и мебель атласного дерева с бронзой, и ковер, и золоченые висячие канделябры, и зеркала, и светильники – все вместе составляло единую композицию, законченное произведение великолепного мастера.

– Мы обычно ужинаем здесь, когда никого нет, – сказал Себастьян. – Здесь так уютно.

Они ужинали, а я съел персик и рассказал им о войне, которую вел с отцом.

– По-моему, он душка, – сказала Джулия. – А теперь, мальчики, я вас покину.

– Куда это ты?

– В детскую. Я обещала няне последнюю партию в «уголки».

Она поцеловала Себастьяна в макушку. Я распахнул перед нею двери.

– Покойной ночи, мистер Райдер, и до свидания. Завтра мы, наверно, не увидимся. Я уезжаю рано утром. Не могу передать, как я вам признательна, что вы сменили меня у постели больного.

– Моя сестра сегодня что-то уж очень напыщенно выражается, – заметил Себастьян, когда она исчезла.

– Мне кажется, я ей не нравлюсь, – сказал я.

– Ей никто особенно не нравится. Я ее люблю. Она ужасно на меня похожа.

– Правда?

– Внешне, разумеется, и манерой говорить. Я бы не мог любить человека, который похож на меня характером.

Мы допили портвейн, и я прошел рядом с креслом Себастьяна через холл с колоннами в библиотеку, где мы просидели весь тот вечер и почти все вечера последовавшего месяца. Она была расположена в дальнем конце дома, обращенном к прудам; все окна здесь были распахнуты звездам, и ночным ароматам, и сине-серебристому лунному свету, заливающему дали, и плеску падающей воды в фонтане.

– Мы чудесно будем жить здесь одни, – сказал Себастьян, и, когда на следующее утро я, бреясь, выглянул в окно своей ванной и увидел, как Джулия в автомобиле с багажом на запятках выехала со двора и вскоре скрылась за холмом, не бросив назад ни единого прощального взгляда, меня посетило чувство освобождения и покоя, подобное тому, что мне предстояло испытать много лет спустя, когда после тревожной ночи сирены выли «отбой».

Глава четвертая

Блаженная лень молодости! Как неповторима она и как важна. И как быстро, как невозвратимо проходит! Увлечения, благородные порывы, иллюзии, разочарования – эти признанные атрибуты юности остаются с нами в течение всей жизни. Из них составляется самая жизнь; но блаженное ничегонеделание – отдохновение еще не натруженных жил, огражденного, внутрь себя обращенного ума – принадлежит только юности и умирает вместе с ней. Быть может, в чертогах чистилища души героев одаряются им взамен райского блаженства, в котором им отказано, быть может, самое райское блаженство имеет нечто общее с этим земным состоянием; я, во всяком случае, ощущал себя почти на небесах все те блаженные дни в Брайдсхеде.


– Почему этот дом зовется «Замок»?

– Он и был замком, пока его не перенесли.

– То есть как это?

– Да так. У нас был замок, он стоял в миле отсюда, рядом с деревней. Потом нам приглянулась эта долина, мы разобрали замок, перевезли сюда камни и здесь построили новый дом. Я этому рад. А вы?

– Если бы он был мой, я не жил бы больше нигде.

– Но, Чарльз, он ведь не мой. Сейчас, правда, он принадлежит мне, но обычно в нем кишат алчные звери. Вот если бы так могло быть всегда – всегда лето, всегда ни живой души, и фрукты созрели, и Алоизиус в хорошем настроении…

Вот так мне нравится вспоминать его – в инвалидном кресле, среди летнего великолепия обследующим вместе со мною заколдованный замок, – нравится вспоминать, как он катит свое кресло по садовым дорожкам между двумя рядами вечнозеленого кустарника, разыскивая поспевшую клубнику и срывая теплые фиги, как протискивается из теплицы в теплицу, из аромата в аромат, из климата в климат, чтобы срезать гроздь мускатного винограда и выбрать орхидеи для наших бутоньерок, как он с притворным трудом ковыляет вверх по лестнице в бывшую детскую и сидит там рядом со мной на вытертом цветастом ковре, разложив вокруг по полу все содержимое старого ящика для игрушек, а няня Хокинс мирно штопает в углу и негромко говорит: «Хороши, что один, что другой! Малые дети, право. Этому, что ли, вас в колледже учат?» Или как он лежит навзничь на разогретой каменной ступени колоннады, а я сижу рядом на стуле и пытаюсь зарисовать фонтан.

– А купол тоже Иниго Джонса? По виду он более поздний.

– Ах, Чарльз, не будьте таким туристом. Не все ли равно, когда он построен? Важно, что он красивый.

– Меня такие вещи интересуют.

– О боже, я думал, мне удалось отучить вас от всего этого, непобедимый мистер Коллинз.

Жить в этих стенах, бродить по комнатам, переходить из Соуновской библиотеки в китайскую гостиную, где голова шла кругом от золоченых пагод и кивающих мандаринов, живописных свитков и чиппендейльской резьбы, из помпейского салона в большой, увешанный гобеленами зал, который простоял таким, каким был создан, вот уже два с половиной столетия, просиживать долгие часы на затененной террасе – все это служило само по себе бесценным эстетическим уроком.

Эта терраса была венцом, завершением всего здания, она выходила на пруды и покоилась на мощных каменных опорах, так что с порога казалось, будто она нависла прямо над водой и можно, стоя у балюстрады, ронять камешки в пруд у себя под ногами. Справа и слева ее охватывали два крыла колоннады, завершающиеся павильонами, от которых липовые рощи уводили к лесистым склонам. Пол террасы местами был замощен плитами, в других местах были разбиты клумбы и причудливо расставлены ящики с карликовым буксом; букс повыше рос в виде живой изгороди широким овалом с углублениями, в которых стояли статуи, а посредине, главенствуя над всем, высился фонтан – фонтан, который должен был бы стоять где-нибудь на пьяцце южноитальянского города, фонтан, который и был столетие назад замечен в каком-то южноитальянском городе одним из предков Себастьяна, замечен, куплен, привезен и вновь установлен в чужом, но гостеприимном краю.

Мысль нарисовать его подал мне Себастьян. Задача не из легких для любителя – овальный бассейн с островком стилизованных скал посредине, на скалах росли каменные тропические растения и естественные веера дикого английского папоротника; меж ними лились несчетные струи ручьев, среди них резвились фантастические африканские звери, верблюды, жирафы, свирепый лев, и каждый изрыгал потоки воды; а сверху, на скалах высотой почти до крыши дома, высился египетский обелиск из красного песчаника, – но по какому-то странному случаю, хоть это и было выше моих возможностей, рисунок удался, правда, я принужден был опускать некоторые детали и кое-где пойти на небольшие хитрости, но получилось в конце концов вполне приличное подражание Пиранези.

– Подарить вашей матери? – спросил я.

– Зачем? Вы же с ней не знакомы.

– Из вежливости. Я гощу в ее доме.

– Подарите лучше няне, – сказал Себастьян.

Я так и сделал, и она присоединила рисунок к своей коллекции на комоде, заметив при этом, что фонтан получился совсем как настоящий, хотя, в чем его красота, которой все так восторгаются, она лично, хоть убей, никогда не понимала.

Для меня его красота была открытием.

Со школьных лет, когда я разъезжал на велосипеде по окрестным приходам, разбирая надписи на древних надгробьях и фотографируя старинные купели, я питал любовь к архитектуре, но хотя умом я давно сделал характерный для моего поколения скачок от пуританизма Джона Рескина к пуританизму Роджера Фрая, однако в душе мои пристрастия оставались чисто английскими и средневековыми.

И вот теперь совершилось мое обращение в барокко. Здесь, под этим высоким и дерзким куполом, под этими ячеистыми потолками, здесь, гуляя под этими карнизами и арками, проходя по этой тенистой колоннаде и часами сидя перед этим фонтаном, ощупывая взглядом его затененные извилины, следуя мысленно за линиями его неумолчного эха и радуясь этим собранным воедино прихотливым дерзаниям и свершениям, я чувствовал, как во мне рождается новая способность восприятия, словно вода, бьющая и катящаяся среди его камней, была воистину живой водой.


Как-то в одном из шкафов мы нашли большую черную лакированную жестянку с масляными красками, еще вполне пригодными к употреблению.

– Это мама купила года два назад. Кто-то ей сказал, будто по-настоящему оценить красоту мира можно, только пытаясь изобразить ее. Мы над мамой тогда ужасно смеялись. Она совершенно не умеет рисовать, а краски, даже самые яркие, к тому времени, как она кончала их смешивать, превращались в однородную массу цвета хаки. – Несколько высохших грязно-серых пятен на палитре подтверждали это. – Корделии поручалось мытье кистей. В конце концов мы все восстали и убедили маму бросить это занятие.

Краски подсказали нам мысль расписать «контору». Так называлась небольшая комната, выходившая на колоннаду; когда-то она использовалась для ведения дел поместья, но теперь была в запустении, там стояли лишь ящики с садовыми играми да кадка с высохшим кустом алоэ; как видно, задумана она была для целей более высоких – для вечерних чаепитий или уединенных штудий, ибо оштукатуренные стены были украшены изящными медальонами в стиле рококо, а потолок красиво уходил вверх крестовым сводом. На стене этой комнаты в одном из небольших овалов я набросал романтический пейзажик и в последующие дни занялся его расцвечиванием. Работа эта по воле случая и настроения мне удалась. Кисть словно сама делала все, что от нее требовалось. Это был летний пейзаж без фигур, композиция из белых облаков и синих далей, с увитыми плющом руинами на переднем плане, скалами и водопадом и уходящими к горизонту купами деревьев. Я совсем не умел писать маслом и обучался этому ремеслу, по мере того как работал. Когда по прошествии недели картинка была закончена, Себастьян стал настаивать, чтобы я поскорее взялся за медальон побольше. Я сделал несколько набросков. Ему хотелось, чтобы это был fête champêtre[11] с качелями в лентах, и пажом-негритенком, и пастушком, играющим на свирели, но картина не выходила. Я хорошо сознавал, что с пейзажиком мне просто повезло и что такая сложная стилизация мне никак не по плечу.

На страницу:
6 из 9