bannerbanner
Мария Каллас. Дневники. Письма
Мария Каллас. Дневники. Письма

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 10

Я рассказала об этом неприятном эпизоде своей карьеры, потому что он связан и с другими безрадостными событиями. Как я уже говорила, пока я пела «Тоску» в Рио-де-Жанейро, Рената пела «Андре Шенье» в Сан-Паулу. И естественно, поскольку меня «забукали» – и еще как – мне было любопытно узнать имя сопрано, которая собиралась ввестись на мою роль в «Тоске». И с болью в сердце я узнала, что это была Рената, певица, которую я всегда считала дорогой подругой, гораздо больше, чем просто коллегой. Кроме того, поговаривали, что Тебальди заказала копию моих костюмов для «Тоски» у того же портного, который шил их мне; и это еще не все: она, – сказали мне, – сама ездила к нему на примерку, перед отъездом в Сан-Паулу, то есть в тот момент, когда еще никто не мог предвидеть, что меня «забукают». До сих пор, каждый раз, вспоминая эти события давних дней, я повторяю себе, что Рената не хотела разорвать нашу дружбу таким образом, что, возможно, причиной тому стало прискорбное и необъяснимое недоразумение. И даже если она сама и ее окружение сделали это специально, я все еще пытаюсь убедить себя, что мы просто друг друга не поняли и искренне надеюсь, что когда-нибудь сможем во всем разобраться.

После этого досадного случая в Рио я вернулась в Италию. Я была уязвлена и расстроена, но все же мне пришлось призвать на помощь всю свою энергию и энтузиазм: мне впервые предстояло открывать оперный сезон Ла Скала, и мне казалось, что еще никогда в жизни я не сдавала настолько сложный экзамен. Но миланская публика так принимала мою «Сицилийскую Вечерню» под управлением маэстро де Сабата, что все мои опасения улетучились. На следующих спектаклях я чувствовала себя уже гораздо увереннее, и гордилась, что сумела завоевать самую требовательную аудиторию в мире.

Потом я пела во Флоренции «Армиду» Россини (мне пришлось выучить ее за пять дней) и, завершив сезон «Пуританами» в Риме, отправилась в Мексику, где, в числе прочих партий, пела в «Лючии ди Ламмермур», – это очень значительное произведение и мне хотелось «опробовать» его сначала за границей, прежде чем включать в свой итальянский репертуар.

По возвращении из Мексики, я спела «Джоконду» и «Травиату» на «Арене ди Верона», а потом, в сентябре или октябре, уехала в Лондон на несколько спектаклей «Нормы». Я тогда впервые оказалась в Англии, и помню, что, когда вышла на сцену, у меня вдруг замерло сердце.

В Лондоне развернули невиданную рекламную компанию, и я была в ужасе при мысли, что обману их ожидания. Обычное дело для нас, артистов: мы годами бьемся за то, чтобы сделать себе имя, и когда, наконец, успех сопровождает любой наш шаг, приходится постоянно держать планку и стараться превзойти себя, чтобы не разочаровать публику, которая ждет чудес от своих кумиров. Но мы, к сожалению, всего лишь люди, со всеми слабостями, свойственными человеческой природе. Я, например, считаюсь очень эмоциональной актрисой, но эта эмоциональность только усложняет мой и без того изнурительный труд. Когда я пою, то даже если я внешне спокойна, меня терзает невыносимый страх, что мне не удастся продемонстрировать все, на что я способна. Голос – таинственный инструмент, который часто преподносит нам печальные сюрпризы. Поэтому остаётся лишь вверять себя Господу в начале каждого спектакля, и смиренно говорить Ему: «В Твоих руках судьба моя.»

Я не суеверна, а если и суеверна, то не так как все; но я не могу расстаться с небольшой картиной маслом, на которой изображено Святое Семейство, – ее приписывают Чиньяроли.

Эту картину подарил мне муж по случаю моей первой «Джоконды» на «Арене ди Верона», и я с ней не расстаюсь – горе мне, если она не стоит у меня в гримерке. Возможно, это чистое совпадение, но дважды я забывала взять ее с собой, и оба раза мне пришлось, по независящим от меня обстоятельствам, отказаться от выступлений.

Поэтому в прошлом году, обнаружив, что забыла эту драгоценность (я пела «Лючию» в Вене), я тут же позвонила своей подруге в Милан, умоляя ее немедленно приехать ко мне в Австрию и привезти мою маленькую Мадонну.

Но вернемся к премьере «Нормы» в лондонском Ковент Гардене. Несмотря на мои опасения, спектакль прошел прекрасно, и публика очень радостно меня принимала. Я вернулась в Милан, петь в «Макбете» Верди на открытии оперного сезона 1952-1953 гг. Однако во время спектакля, буквально сразу после того, как прозвучала последняя нота в сцене лунатизма, я отчетливо услышала сквозь аплодисменты два-три свистка. Это был не обычный свист, который издают губами, очевидно, смутьян использовал настоящий свисток. Мне стало дурно, но чудесная, беспристрастная, щедрая публика встала на мою защиту, превратив мой успех в настоящий триумф. Тем не менее, свистун-одиночка не сдавался, и заявил о своем присутствии и на представлениях «Джоконды» и «Трубадура». С тех пор он не пропускает ни одного моего выступления в Ла Скала. Я уже даже к нему привыкла, более того, чуть ли не полюбила его!

После окончания «Трубадура» и концертного тура по городам Италии, я пела «Медею» Керубини во Флоренции. Как обычно, мне пришлось выучить партию за неделю, но эта роль требовала и высочайшего артистического мастерства. Восторг, с которым меня принимали – это был поистине незабываемый вечер – поразил меня и наполнил гордостью. В июне я отправилась в очередную поездку в Лондон, где проходили официальные церемонии коронации Елизаветы II. Я пела «Аиду», «Норму» и «Трубадура». Вернувшись в Италию, я позволила себе немного передохнуть в промежутке между «Аидой» на «Арене ди Верона» и «Нормой» в Триесте. Но и пока шла «Норма» я была вынуждена снова мотаться между Миланом и Триестом, – приближался новый оперный сезон в Ла Скала, и дирекция неожиданно заменила «Митридата» (премьера планировалась между «Валли», которой открывался сезон, и «Риголетто») на «Медею» Керубини. Дирижировать должен был маэстро [Леонард] Бернстайн, но он, к моему изумлению, с большой неохотой на это согласился. В конце концов мне стало известно – и я уже, разумеется, перестала так удивляться – что он прислушался к советам группы «друзей», которые, пытаясь его запугать, долго расписывали ему мой вздорный характер, истерики и тому подобное.

Как бы то ни было, дирекция Ла Скала назначила мне встречу с Бернстайном, и стоило ему меня услышать, как все его сомнения рассеялись.


В то время газеты начали писать, или скорее прозрачно намекать, на наше пресловутое соперничество с Тебальди, и я помню, что именно по случаю «Валли» на страницах «Europeo»[42] появились мудрые советы моего дорого друга, писателя и музыкального критика Эмилио Радиуса. Почему бы, – писал Радиус, этим певицам не пожать публично друг другу руки, красноречиво доказав, что забыты все обиды, и таким образом заткнуть рот сплетникам? Со времен Рио-де-Жанейро у меня не было случая повидаться с Ренатой, и прочтя Радиуса, я решила пойти послушать ее в «Валли», которую она пела в те дни, и поприветствовать ее с бельэтажа. Так я надеялась отдать ей дань уважения, и была уверена, что на следующий день, на моей «Медее», Тебальди последует моему примеру. В общем, я поехала в Ла Скала и горячо ей аплодировала, чего моя дорогая коллега действительно заслуживала. Я все время улыбалась, надеясь, что она поймет мои намерения, и ждала от нее дружеского знака, что позволило бы мне зайти потом к ней в гримёрную. Но ни знака, ни приветствия я так и не дождалась; на премьеру «Медеи» Рената тоже не пришла. Зато появилась на третьем (или четвертом) спектакле, войдя в ложу бельэтажа, где уже сидел мой муж, в тот самый момент, когда поднялся занавес. Баттиста любезно поздоровался, взял у нее пальто и спросил, как поживает ее мать. Титта получил вежливый ответ, но он до сих пор убежден, что она его не узнала. И действительно, как он мне рассказал, вскоре после того, как я вышла на сцену, Тебальди встала, нервная и раздраженная и, поспешно надев пальто и ни с кем не попрощавшись, вышла из ложи, хлопнув дверью.

В том сезоне в Ла Скала состоялись два моих самых памятных триумфа – в «Медее» и потом в «Лючии». Кстати, о Лючии, я помню, что после секстета я сделала так, чтобы тенор Джузеппе ди Стефано смог один выйти на аплодисменты зрителей (он все еще был в депрессии после не слишком удачной постановки «Риголетто» и нуждался в инъекциях успеха). Я говорю это не для того, чтобы упомянуть свои заслуги, просто, как вы знаете, меня постоянно упрекают, что я никогда не позволяю коллегам разделить со мной радость оваций.

В октябре, спев «Мефистофеля» в Вероне, я отправилась в Чикаго, куда меня пригласили на «Норму», «Травиату» и «Лючию», и по возвращении пела на открытии сезона Ла Скала 1954-1955 гг. «Весталку», впервые вверив себя режиссуре Лукино Висконти.

Сразу после «Весталки» у меня в программе стоял «Трубадур», но тенор Дель Монако внезапно отказался от этой роли потому, что – по его словам – у него только что случился приступ аппендицита. Поэтому «Трубадура» заменили на «Андре Шенье», и так получилось, что мне пришлось выучить эту оперу за пять дней. И, само собой, меня обвинили в том, что я сама подстроила эту замену. Итак, я вышла на сцену в «Андре Шенье» и, во время арии третьего акта, как всегда, подали голос все те же унылые нарушители спокойствия. В финале я сама предложила, чтобы Дель Монако, собиравшийся уезжать в Америку, вышел один перед аплодирующей публикой – во-первых, потому, что он был главным героем, а во-вторых это был его последний спектакль в Ла Скала в этом году. Марио Дель Монако никогда не вспоминал о моем жесте. Зато почему-то распространилась невероятная история об «ударе по ноге». Как вы знаете, согласно этой причудливой байке, во время представления «Нормы» я пнула его в голень, да с такой силой, что он застонал и начал хромать, и все ради того, чтобы помешать ему выйти со мной на аплодисменты!

Но лучше вернусь к автобиографии, мы приближаемся уже к ее последней главе. Подходит к концу 1955 год, я готовлюсь к премьере «Травиаты». Репетиции совершенно вымотали меня, потому что некоторые мои коллеги отлынивали от работы, особенно тенор Ди Стефано, который никогда не приходил вовремя. В вечер премьеры нам пришлось ждать его несколько часов, потому что ди Стефано, – как он сам объяснил нам с невинным видом – не мог петь раньше полуночи.

Умирая от усталости, мы спели премьеру и после того, как нас всех вместе вызывали несчетное количество раз, я вышла перед публикой одна, по приглашению маэстро Джулини и Лукино Висконти. Ди Стефано покинул театр, демонстративно хлопнув дверью своей гримуборной. На следующий день он уехал к себе на виллу в Равенну, и накануне второго спектакля мы остались без тенора. К счастью, Джачинто Пранделли любезно согласился ввестись на эту роль, и нам удалось (незаменимых нет) сыграть все спектакли.

Я забыла сказать, что незадолго до премьеры «Травиаты» мне начали приходить анонимные письма (я тоже их получаю – это, увы, не является исключительной привилегией Тебальди), предупреждавшие меня, что я буду освистана. И все же, к моему изумлению, никто не нарушил ни первого, ни второго преставления, и я очень обрадовалась неожиданному перемирию. Но они лишь применили военную хитрость, чтобы расставить ловушку поопаснее. И вот на третий вечер, как только я запела «Gioir»[43], до меня донесся какой-то шум на галерке. Застигнутая врасплох я чуть было не прервалась на полутакте и пришла в такое бешенство, что от зрителей, я думаю, это не ускользнуло. В тот вечер (а в зале присутствовали многочисленные критики, которых тоже предупредили анонимными письмами и звонками, что надо прийти меня послушать, потому что «их ждет развлечение»), я сама попросила – и я не боюсь в этом признаться – чтобы никто из коллег не выходил со мной на поклоны. Я хотела, чтобы публика ясно и нелицеприятно высказала мне свое мнение и публика выразила его благотворным шквалом аплодисментов, который затушил мою ярость.


В сентябре, после небольшого перерыва на отдых, во время которого я напряженно работала над записью пластинки, я спела в двух спектаклях «Лючии» в Берлине, после чего, как и в прошлом году, отправилась в Чикаго на открытие сезона – в программе стояли «Пуритане», «Трубадур» и «Мадам Баттерфляй», которую я никогда раньше не пела. Вечером после последнего спектакля «Баттерфляй» произошел один из самых прискорбных инцидентов в моей карьере. За год до этого в Чикаго синьор Багарози подал на меня в суд, и я, чтобы враги не донимали меня во время спектаклей, попросила добавить в контракт особый пункт о том, что дирекция театра обязуется оградить меня от любых неприятностей до конца моих выступлений. Последним спектаклем «Баттерфляй», которую в виде исключения возобновляли уже в третий раз, закончился мой сезон в Чикаго. Но когда я вышла на поклоны, перед аплодирующим залом, за кулисами уже обсуждали – и у меня нет слов, чтобы выразить свое отвращение – как «сдать» меня шерифам, то есть тем, кто вручает судебные повестки.

Многие из читателей вспомнят, что видели в прессе фотографии возмущенной, разъяренной Каллас, которая грозит и требует правосудия. Но возмущение мое вызвали вовсе не бедные шерифы, ведь они, в конце концов, просто выполняли приказы (в Америке повестка в суд считается действительной только в случае, если лицо, выдавшее её, физически вручит ее получателю), а те, кто расставил мне ловушку и бессовестно предал меня.


Вернувшись в Италию, я в четвёртый раз открывала оперный сезон Ла Скала, на сей раз «Нормой». И, конечно, спектакли сопровождались уже привычными выкриками возмутителей спокойствия и привычными объяснениями с коллегами. Одно из них, самое бурное, произошло между моим мужем и Марио Дель Монако, который уже не знал на ком сорвать свое бешенство из-за какого-то моего вымышленного высказывания, которое ему процитировали в тот день.

В январе 1956 года Ла Скала возобновила «Травиату» и теперь мне следовало бы рассказать о «драме с редиской», хотя это уже очень старая история. Я и правда, на поклонах из-за своей близорукости приняла пучок редиски за букет цветов. Несколько пучков упали на сцену и покатившись по ней, попали прямо в руки Лукино Висконти, который, сидя в будке суфлера, умирал со смеху. А поскольку несезонные овощи нельзя было просто так купить в магазине перед спектаклем, они все явно спланировали заранее и, судя по всему, тщательно подготовились. Ну правда, кто идет в театр с пучками редиски в кармане? В любом случае, такие мелкие пакости всегда оборачиваются против тех, кто их творит, вернее тех, кто их затевает; и я уже давно не переживаю по этому поводу.

После «истории с редиской» я пела «Лючию» в Неаполе; затем опять в Ла Скала – «Цирюльника» и «Федору», и снова «Лючию» в Вене. В Вене некоторые мои коллеги, как водится, строили козни против меня. К концу спектакля у меня осталось только одно желание – переодеться, разгримироваться и уйти из театра. Но маэстро Караян умолил меня выйти на поклоны вместе с ним, вопреки венскому обычаю, – там принято, чтобы в конце представления дирижер выходил к публике в одиночестве. Я нехотя согласилась, ну и кому-то это не понравилось. В любом случае, привыкаешь ко всему, и капризы коллег больше меня не задевают. И сегодня – я говорю о этом с бесконечной усталостью, – мне приходится все начинать сначала, потому что эти хитросплетения пустячных размолвок, обид, упреков и сплетен, ставшие достоянием общественности, вынуждают меня сделать это признание – искреннее, прямодушное и невеселое. В ноябре прошлого года, как вы знаете, я пела в Нью-Йорке, в «Метрополитен». Я была наслышана о мистере Бинге[44], меня с самого начала предупреждали на его счет. И все же он показался мне настоящим джентльменом, утонченным человеком и предупредительным директором. Пока я репетировала «Норму», в журнале «Тайм», вышла обо мне статья, изобилующая общими местами, – по большей части это была чистая выдумка. Мне хотелось дать опровержение, но я подумала, что нас, как всегда, рассудит время. Тем не менее, эта публикация все же неблагоприятно сказалась на общественном мнении в Америке, это касалось текущих конфликтов[45], и не только: статью тут же перепечатала итальянская пресса и таким образом она стала оружием в руках моих врагов, в нелепой и несправедливой кампании, развязанной против меня.

К сожалению, теперь я вынуждена защищаться и оправдываться за ошибки, которые никогда не совершала. Неправда, что, когда я пела «Норму» в «Метрополитен» повторился эпизод с редиской: если бы я получила такое овощное подношение и в Америке, я спокойно сообщила бы нем, как в свое время о происшествии на «Травиате». Неправда, что я заявила журналисту: «Рената Тебальди не похожа на Каллас, она беспозвоночная». Эту фразу кстати приписали – и тому, кто читает по-английски, это очевидно – даже не мне, а вообще другому человеку. Кроме того, я не понимаю, почему Ренату так оскорбили эти безобидные слова. Что же мне тогда говорить о статье, в которой перетирают темы, вообще не подлежащие публичному обсуждению, как, например, мои отношения с матерью? И о публичном обвинении Ренаты, заявившей, что я «бессердечная»? Я только рада, что моя коллега в своем письме главному редактору «Тайм» наконец-то призналась, что сама старалась держаться подальше от театра Ла Скала, в атмосфере которого, по ее словам, «она задыхается». Я искренне рада, потому что до недавнего времени, среди бесчисленного множества фантазий на мой счет, было и обвинение в том, что я препятствую, при помощи своих дьявольских заклинаний, возвращению Ренаты Тебальди на сцену театра, который она всегда так любила.


Мой рассказ окончен: я был откровенна, может быть даже чересчур, но истина одна, и она не боится лжи. Через несколько дней я снова буду петь в Ла Скала, сначала «Сомнамбулу», потом, по случаю Праздника города, – «Анну Болейн» и наконец «Ифигению» [в Тавриде]. Я знаю, что враги не дремлют, но я буду стараться, насколько это в человеческих силах, не разочаровывать свою публику, которая любит меня, и чье уважение и восхищение я не хочу утратить. «Осторожно, Мария, – часто повторял мне мой дорогой друг и замечательный критик Эудженио Гара, – помни китайскую пословицу: «оседлавший тигра не может с него слезть». Нет, дорогой Эудженио, не беспокойся – я сделаю все возможное, чтобы никогда с тигра не слезать[46].

февраль 1957 года

Письма. 1946–1977

1946

Эльвире де Идальго – по-итальянски

Нью-Йорк, понедельник, 28 января 1946 г.


Дорогая, дорогая моя синьора,

Боюсь, Вы не получили мое письмо, – мама пишет, что Вы от меня писем не получаете. Поэтому, не получив ответа от Вас, я подумала, что и до Вас мое письмо не дошло. Я написала Вам все свои новости, так что теперь придется начинать все сначала. Моя мама или сестра принесут Вам это письмо, в котором я повторю то, что писала в предыдущем.

Вы были совершенно правы, говоря, что от Метрополитена ничего не осталось. Я повторяю и подтверждаю это – он уничтожен. Жаль. Там не осталось ни голосов, ни индивидуальностей – ничего. Держатся пока только Баккалони[47], Пинца[48] и еще один-два человека, чьих имен я сейчас не вспомню.

Я даже скажу Вам почему – они хотят всех заставить переучиться (молодых, которые еще не сделали себе имя) на свой манер. Представляете! Немецкая школа[49]. В Греции произошло то же самое. Разевают рот во всю ширь – и на высоких нотах им больше некуда его открывать, потому что рот у них уже распахнут до отказа на средних и низких нотах, так что шире просто не получается. Смех, да и только.

Кроме того, там больше нет маэстро[50] – ни Серафина, ни де Сабаты, ни Тосканини – никого! Конечно, не считая Симара и Содеро – не знаю, помните ли Вы их. Но, боже мой, какая же в Метрополитене царит германомания, и они наверняка не первые. Спектакли стали ужасные, у них там сплошная – и ты все время боишься, что это произойдет – какофония – не знаю, как еще это назвать.

Некоторые студенты даже платили за вход. Нет, надежды не осталось, правда, ни малейшей. Я не собираюсь петь здесь, пока не сделаю себе имя где-нибудь в другом месте. И потом они и мне наверняка скажут петь на немецкий манер. Или французский.

Вообразите только, их первое сопрано – Личия Альбанезе. Вы наверняка знаете ее по Италии. Если помните ее, могу Вас заверить, что в Италии она была куда лучше. Здесь она себя разрушила. Здесь все рушится, потому что господин Джонсон[51], вместо того чтобы заботиться о своем театре, заботится только о том, чтобы привезти сюда артистов из Италии, с прекрасной итальянской школой, и заставить их петь в немецкой манере!

Я пришлю Вам одну из моих пластинок[52], и Вы увидите разницу, потому что я пела так, как Вы меня учили. Они мне тут совсем заморочили голову своими предложениями (мои здешние друзья). Надо петь выше, легче, направлять голос в нос, чтобы взять выше, и прочие глупости. Вы всегда говорили мне, как петь правильно. Оставить голос таким, какой он есть. Вот мой, например, скорее темный, довольно округлый – не так ли? Поэтому если я попытаюсь высветлить его, то утрачу все, даже легкость звукоизвлечения. И тогда вместо естественности появится вымученность, и я потеряю высокие ноты. Вы помните? Я должна открыть рот с улыбкой – и петь. И не думать – выше, в нос и т. д.!! Мой голос этого не приемлет. Надо просто иметь опору дыхания. Диафрагму – да? Когда она надежная и крепкая, голос перестает дрожать. Я должна поблагодарить вас за методику пения, которой Вы меня научили. Что еще скажешь? Я пытаюсь вспомнить все, чему у Вас научилась. Возможно, даже я иногда не понимала Вас. И, сейчас, поняв, благодарю Вас от всей души.

Я надеюсь уехать за город в ближайшие дни, так что смогу передохнуть.

Прошу Вас, прочтите моим глупым товарищам там у Вас, что я пишу о Вашем вокальном методе, ведь они правда очень глупые. Даже я поглупела почти как они, просто я была талантливее.

Де Сегуролла[53] ослеп, бедняга. Он все еще в Голливуде.

Я виделась с Романо Романи. Он совсем пропал. Дает уроки и полнедели проводит в Балтиморе, где сейчас живет Роза Понсель. У них была любовь, ну не знаю, в общем сейчас я еду туда, к нему, на четыре дня. Что и как меня не интересует, и пишу я это только Вам, потому что Вам любопытно будет узнать: Понсель больше не поет.

Мне не удалось найти Фредерика Стара. Я познакомилась с сыном Багарози – помните? Давний мой агент. Уверяю Вас, скоро Вы получите от меня хорошие вести.

Представляете, Джонсон сказал, что я должна петь «Баттерфляй» и Дездемону в «Отелло». Упаси Господи!! Я обернулась и сказала: «Простите? Наверное, я ослышалась, потому что предлагать мне «Баттерфляй» просто глупо, при моем-то росте». Но, увы, я все прекрасно расслышала! Лучше заткнуться и вообще ничего никогда не петь, чем петь вот это вот. Ведь правда.

Потом он предложил мне выучить «Фиделио» по-английски – но я не хочу начинать с «Фиделио». И я права. Я надеюсь дебютировать, возможно, «Нормой», то есть тем, на чем я сделаю себе имя. Сделав себе имя, можно петь все что угодно. Но такое средненькое начало меня не устраивает. Скажите мне, права я или нет! Торопиться мне некуда. Отдых пойдет мне на пользу, я очень устала.

Слава Богу, с папой мы живем хорошо, он уже не знает, как выказать мне свою любовь, и вот сделал мне подарок: чудесную спальню. Я прямо как принцесса!

Господь все же помог мне, и теперь, когда мне так необходим покой, он у меня есть, равно как и все удобства. Я не особенно развлекаюсь, мне хочется, насколько это возможно, сохранить силы для торжественного момента. А мой долг – оберегать голос, доставшийся мне от Бога.

Помню, Вы однажды сказали мне: достигнув того, к чему стремишься (и лучше самых высот), ты сможешь задуматься о личной жизни. Моя жизнь на данный момент полностью посвящена строгому распорядку, которого требует пение. Клянусь.

Вы, должно быть, рады, что я так себя ощущаю, правда?

Моя дорогая, я оставлю Вас, потому что мне пора уходить, но я скоро еще напишу Вам. Только прошу Вас, ответьте – я буду так этому рада. Напишите мне все свои новости и поделитесь впечатлениями о том, что я рассказала. И не бойтесь меня задеть.

Я жду от Вас письма как можно скорее и надеюсь, что Вы пребываете в добром здравии и настроении.

Надеюсь, Вы думаете обо мне.

Всегда ВашаМария.

1947

Эдди Багарози[54] – по-английски


Среда, 20 августа 1947 г.


Дорогой Эдди!

Сегодня утром, по прошествии двух месяцев, мы наконец получили от тебя письмо. Конечно, «мы» – ведь мы с Луизой уже почти слились воедино. Я была просто счастлива узнать, что ты избавился от всех своих проблем, Эдди, я искренне желаю тебе всего самого наилучшего – я всегда этого желала и всегда буду желать – несмотря на тот факт, что ты никогда этого не понимал.

Я знаю, ты жалуешься, что я не пишу, мой дорогой, и ты наверняка прав, но ты так и не догадался, что на то есть свои причины. Вообще-то, я начала писать тебе длинное прекрасное письмо, со всеми новостями, но по причинам, которые ты поймешь позже, порвала его и решила не писать. Но это вовсе не означает «с глаз долой, из сердца вон»! Я отказываюсь с этим смиряться и прошу тебя никогда этому не верить, даже если все тебе говорят обратное – вот и все, я знаю, ты достаточно умен, чтобы читать между строк.

На страницу:
6 из 10