Полная версия
Перекресток
По существу, уже не было ни одного дела, приступая к которому он не подумал бы – как отнесется к этому она. С радостью думал он о предстоящем открытии сезона на катке "Динамо", потому что заранее знал, что сумеет блеснуть перед нею и в этом, – он пользовался заслуженной славой хорошего конькобежца, и его длинные никелированные "нурмисы" (предмет зависти всего квартала) были призом одного выигранного состязания. Узнав, что ее любимыми предметами являются история и литература, он взялся за них так же, как в прошлом году за физику и математику; скоро и историк Халдей, а преподаватель литературы Сергей Митрофанович – единственный, пожалуй, оставшийся почему-то без прозвища, – стали приятно разочаровываться при каждом его вызове.
"Молодец, – сказал однажды Сергей Митрофанович, с особым удовольствием вписывая ему в дневник жирное "отл", – эх, Дежнев, Дежнев, если бы ты знал, как нам помогает в жизни литература, – ты бы не потерял того, что уже потеряно. А впрочем, если всерьез взяться за ум, то наверстать никогда не поздно…"
Вспоминая, он так и не мог установить – когда, в какой именно момент это началось. Может быть, даже там, в тот весенний вечер в лаборатории? Или когда их вторично познакомил Сашка Лихтенфельд? Или когда они в первый раз пошли вместе в кино? Хотя нет, он ведь и пригласил ее потому, что уже было э т о.
Но зато ему хорошо запомнился день, когда он почувствовал вдруг всю силу э т о г о , когда он впервые понял – до чего может э т о довести человека. На ноябрьской демонстрации он познакомил ее с Валькой Стрелиным и его приятельницей, и они провели день вчетвером. Сначала он был очень доволен тем, что Лариса не выдерживает никакого сравнения с Николаевой, – недаром же Валькина подруга так здорово разбирается в электронике, – видно, девчатам это даром не проходит! – но потом стал замечать, что Николаева что-то слишком внимательно посматривает на Вальку и слишком охотно смеется, закидывая голову, в ответ на каждую его шутку. Конечно, Валька в тот день был в особенном ударе – красивый, широкоплечий, в модном джемпере с оленями на груди, он мог произвести впечатление на любую девушку; но Сережке-то вовсе не хотелось, чтобы этой девушкой оказалась Николаева!
Вечером, молчаливый более обычного, он проводил ее на Пушкинскую, где жила Земцева, коротко отказался от переданного приглашения и вернулся домой туча тучей. Николай ушел с матерью в заводской клуб; Сережка заперся в своей комнатке, достал из стола бритвенное зеркальце – бриться он начал уже полгода назад, по субботам, – посмотрелся в него с отвращением и бросился на койку не раздеваясь. Конечно, непонятно, чем он сам мог бы понравиться такой девушке, как Николаева. Плечи у него довольно узкие – только и радости, что рост длинный, – лицо малоприятное, худющее и черное, как у цыгана. А волосы совсем неопределенного цвета – то ли черные, то ли коричневые – и такие жесткие, что никаким чертом их не причешешь и не пригладишь…
На другой день он немного успокоился и решил даже, что все это ему просто показалось, – Николаева вообще веселая и любопытная, почему бы ей и не смотреть на нового знакомого и не смеяться! Лучше, что ли, как эта Лариса – за весь день ни разу не улыбнулась. Но когда девятого он пришел в школу и на большой переменке спросил у Николаевой, как ей понравился Валька Стрелин, то сразу понял, что дело плохо. Таня и не думала ничего отрицать: очень понравился, еще бы, сказала она с жаром, он страшно симпатичный и такой умный, начитанный! Это уж было просто бесстыдство – заявить ему в лицо такую вещь.
Два дня он был буквально болен. Страшная вещь – ревновать девушку к своему лучшему другу! А на третий день к нему прибежал Валька с таким встрепанным видом, что можно было вообразить себе невесть что; оказалось, что Валькиного отца посылают директором школы в Западную Украину. И Вальке теперь неясно – как быть: то ли ехать с предком, то ли остаться и получить аттестат здесь. С одной стороны, интересно поехать, колоссальная ведь штука, но с другой – вроде и глупо прерывать занятия в последнем классе. Сережка сказал, что он лично поехал бы не задумываясь. Потерять месяц на переезд ничем не грозит, тем более что это может быть зачтено ему на новом месте, наверняка дадут какую-нибудь поблажку при экзаменах. А вообще такому почти отличнику, как Валька, пожалуй, никакой поблажки и не потребуется – сам все догонит. "Вот и я так думаю", – задумчиво сказал Валька.
Так и кончилось это дело. Через неделю Валька уехал, и, когда он сказал об этом Николаевой, та похлопала глазами, сказала, что это, должно быть, страшно интересно – побывать в освобожденных областях, и тут же принялась рассказывать о каких-то открытках с видами Львова, которые прислал одной капитанше ее муж. Потом она рассказала еще про какую-то командирскую жену, получившую оттуда же посылку – двенадцать пар туфель, – и горячо заявила, что это позор, что таких людей нужно лишать звания, это просто какое-то мародерство, что потом будут о нас думать те же поляки!
– Ну прислал бы одну пару, ну две, – сказала она возмущенно, – а то двенадцать! Прямо думать о таких противно. Так, значит, Стрелин уехал… а почему же ты ничего мне не сказал? Мы бы его проводили вместе!
– Конечно, – не выдержал Сережка, – тебе хотелось бы повидать его еще раз, факт! Еще бы, он ведь такой умный и начитанный!
Таня посмотрела на него изумленно, потом покраснела и прикусила губу.
– Ты с ума сошел, – быстро сказала она, – неужели ты мог подумать, что… как тебе не стыдно!
– Это тебе должно было быть стыдно, не мне!
– Значит, если мы с тобой дружим, то я ни на кого не могу смотреть, да?
– Можешь смотреть на кого хочешь, меня это не касается!
– Ну и пожалуйста, – сказала Таня дрогнувшим голосом и пошла прочь.
Полминуты Сережка выдерживал характер, потом махнул рукой, догнал Таню и принялся что-то бормотать. После уроков они опять ушли вместе.
Не мог он на нее сердиться! Всякая обида испарялась, как только он встречался с ней, видел ее большущие золотистые глаза и чувствовал в руке пожатие ее крепкой горячей ладошки. Ладошки, которую ему всегда так хотелось подольше задержать в своей…
В кино они бывали теперь регулярно, каждую неделю. Почти ежедневно – кроме тех случаев, когда она отправлялась куда-нибудь с Земцевой или Лисиченко, – он провожал ее домой, хотя нужды в том не было: их класс "А" занимался в первую смену. Всякий раз она уговаривала его зайти пообедать – ну пожалуйста, ну что ему стоит, а ей одной неинтересно, – но соглашался он неохотно, по многим причинам.
Прежде всего он не особенно ловко чувствовал себя в такой обстановке, какая была теперь у Николаевых. Он часто спрашивал себя – не хватит ли удар беднягу майора, когда тот приедет домой и встретится с комендантом. В одном комендант оказался честным человеком: он действительно достал очень неплохую мебель, притащил знаменитый списанный из клуба занавес и даже прислал женщину, которая сшила из него портьеру и шторы на окна. Вопрос только – сколько он потом за все это потребует!
Паркет у Николаевых был всегда натерт до блеска, на обеденном столе лежала белоснежная скатерть. Скатерть эта буквально лишала Сергея аппетита. На него удручающе действовал вид белой поверхности стола, слишком большого для двоих, где каждая пролитая капля супа должна оставить след. А когда режешь мясо, то просто страшно себе представить: вот сейчас вылетит из-под ножа и, как есть, в коричневом жирном соусе – хлоп на скатерть!
Чувствуя необходимость все время быть начеку, Сережка тосковал, и кусок становился у него поперек горла. Он с завистью поглядывал на сидевшую напротив приятельницу, недоумевая – как она может держаться за столом так свободно, болтать и жестикулировать, и крошить хлеб на эту проклятую скатерть.
Была и еще одна причина того, что он обычно отказывался от приглашений к обеду. Марью Гавриловну он невзлюбил с первого взгляда и в мыслях называл ее драконом и старой ведьмой. Возможно, это чувство было взаимным; во всяком случае, каждое его посещение домработница воспринимала как личную обиду. Наверное, ни один тюремный надзиратель не совал заключенному его миску баланды с таким пренебрежительным видом, с каким Марья Гавриловна подавала тарелки Тане и Сережке. Совершая свои путешествия из столовой в кухню, она всякий раз так хлопала дверью, что Таня испуганно взмаргивала, а над столом начинали нежно звенеть хрустальные сосульки. Обедать в такой обстановке было не особенно приятно.
Вдобавок ко всему дракон еще поразительно плохо готовил. Сережка только молчаливо изумлялся: дома все вкусно, что бы мать ни приготовила, хотя бы простую картошку, – а здесь всегда обед из трех блюд, а суп какой-то пресный, мясо всегда пережарено или пересолено, а компот или кисель – хуже, чем в последней нарпитовской столовке. "Вот зараза, продукты только переводит", – сокрушенно думал Сережка, глядя, как Николаева безуспешно расковыривает вилкой какую-нибудь обугленную котлету. Ему было очень жаль ее, вынужденную так скверно питаться, хотя и на белой скатерти и под хрустальной люстрой.
Однажды он засиделся у Николаевой до вечера, помогая ей разобраться в логарифмической премудрости. Около шести Марья Гавриловна бесцеремонно вошла в Танину комнату, где они занимались, и стала неторопливо повязывать перед зеркалом головной платок.
– Завтра я не приду, – бросила она, покончив с туалетом и направляясь к выходу, – дела есть.
– Хорошо, Марья Гавриловна, – кротко ответила Таня.
Когда домработница удалилась, по обыкновению громыхнув дверью в столовой, она беспомощно посмотрела на Сережку.
– Вот видишь, какая она! Значит, завтра мне опять нечего есть. Ведь у нее и так есть выходные, и все равно почти каждую неделю вот так – возьмет и не придет один день. И хоть бы тогда готовила мне накануне… так нет, нарочно ничего не оставит. Даже хлеба не купит…
– А так тебе и надо! – взорвался Сережка. – Так тебе и надо, поняла? И мало тебе еще, подожди вот – пускай она еще с месяц поживет, так ты еще работать на нее станешь!
Вскочив с места, он прошелся по комнате, держа руки в карманах.
– Нашла себе домработницу, нечего сказать! – добавил он, фыркнув от ярости.
– Так что я, по-твоему, должна делать? – жалобно закричала Таня. – Ну что, что?
– Что? Да очень просто – выгнать ее завтра же к чертовой матери, вот что!!
– Да, выгнать! Попробуй ты ее выгнать! Как я это сделаю?
– Ну и сиди со своим драконом на шее! А то ты без домработницы прожить не могла, верно? Глядеть на тебя совестно – сама за собой убрать не можешь!
Таня покосилась на него и вздохнула.
– Я могу за собой убрать, – сказала она тихо, виноватым тоном, – я и постель даже свою сама стелю, но готовить я не умею… а кто будет кормить Дядюсашу, когда он приедет?
– А ты думаешь, она будет кормить, да? Так он же ее, сатану, на второй день пристрелит – пусть только она ему подаст такой обед, как тебе сегодня!
Таня опять тихонько вздохнула – на этот раз это был явно вздох сожаления о несбыточной мечте.
– Ну ладно, мне пора, – сказал Сережка и кивнул на раскрытый учебник тригонометрии. – Разобралась теперь?
– Д-да, кажется, теперь да…
Он молча собрал книги.
– Тебе что, завтра и в самом деле есть нечего?
– Наверное, нечего! – Таня засмеялась. – Не знаю, до сих пор она никогда мне ничего не оставляла, назло.
– Тогда пойдешь обедать к нам, – решительно сказал он. – Прямо из школы.
– Да нет, зачем же, Дежнев? Спасибо большое, но только я ведь могу пообедать с Люсей в институте – там хорошая столовая, я уже несколько раз там ела…
– Еще чего, по столовкам ходить… в столовке сроду так не поешь, как дома. Ты вот увидишь, как мамаша готовит, – с гордостью сказал он, – это тебе не твой дракон. Я сегодня скажу, что ты будешь.
– Ну хорошо, – сдалась Таня. У нее никогда не хватало силы воли сопротивляться, когда с ней начинали говорить таким решительным тоном.
Узнав, что придет обедать Сереженькина одноклассница – девушка из какой-то знатной семьи, – Настасья Ильинична решила не пожалеть трудов и уменья. Обед и в самом деле удался на славу; хорошо, что Коля накануне принес получку и можно было не ударить перед гостьей лицом в грязь.
А вот гостья опаздывала, хотя Сергей сказал, что придут прямо из школы, никуда не заходя. Было уже почти три часа, обед перестаивался, а молодежь все не шла.
Явиться они изволили только в половине четвертого – сын и вместе с ним девушка. Высокая, глазастенькая, в белом пушистом беретике и сером пальто из дорогого драпа.
– Ну вот, мама, – сказал Сергей немного смущенно, – вы тут знакомьтесь… это вот Николаева, Татьяна…
Настасья Ильинична вытерла руку фартуком.
– Милости просим, – сказала она с достоинством, подавая ладонь дощечкой. – Раздевайтесь, Танечка, обедать будем. Я уж думала, и вовсе не придете.
– Ой, вы, пожалуйста, извините! – затараторила гостья, расстегивая пальто. – Мы собирались раньше, но зашли в зверинец – это я затащила, там новые обезьяны, – ой, что они выделывают, это просто…
Рассовав по карманам перчатки, берет и шарфик, она стащила пальто и, не глядя, сунула стоявшему тут же Сергею; тот бережно понес его к вешалке. Гостья, оставшись в синей плиссированной юбке и белой – под стать берету – пушистой фуфаечке, продолжала оживленно рассказывать про обезьян.
"Хотя б спасибо сказала", – с неожиданным уколом обиды подумала вдруг Настасья Ильинична, тотчас же ревниво подметившая и необычное внимание сына, и небрежность гостьи, принимавшей это внимание как должное. И вообще – разве так годится… культурная вроде девушка, из хорошей семьи, а получилось некрасиво. Ждут ее обедать, тут с ног сбиваешься – угостить Сереженькину приятельницу как положено, – а она вот тебе, обезьянов отправилась глядеть. Да и сын тоже хорош. Не знал будто, к какому часу она их ждала. Ясно, мать теперь что! Мать и обождать может, ничего ей не сделается…
Нужно сказать, что гостья – словно догадавшись о произведенном ею неблагоприятном впечатлении – всячески старалась загладить свою вину и не очень в этом преуспела. Вызвавшись помочь накрыть на стол, она ухватилась за это с таким рвением, что тут же разбила тарелку. Настасья Ильинична только вздохнула про себя. Дело было, понятно, не в стоимости старой тарелки; просто Настасья Ильинична не любила белоручек, не умеющих ни за что взяться. Что это за девушка, которая в шестнадцать лет и на стол подать по-человечески не умеет! Хуже всего было то, что сын (мать-то сразу это заметила) смотрел на это иначе. Это больше всего и не понравилось Настасье Ильиничне.
Ничем не проявляя своих чувств, она наблюдала за девушкой, и та нравилась ей все меньше и меньше. Красивая она, это верно; даже не то что красивая, а просто из тех, что заткнет за пояс любую раскрасавицу. Румяная – кровь с молоком, большеглазая, и все заливается-хохочет. Знает, видно, что зубки – один к одному, вот и хвалится. Нет, такие вертушки никогда не были Настасье Ильиничне по душе.
Когда сели за стол, хозяйка почувствовала было себя польщенной завидным аппетитом гостьи, но скоро разочаровалась и в этом. Не съев и тарелки супа, Танечка потеряла к угощению всякий интерес, стала баловаться ложкой и крошить хлеб. Болтала она не переставая – и про книжки какие-то, и про своего дядьку-командира, и про этих обезьянов, не к ночи будь помянуты. Зина (про Сергея-то и говорить нечего!) глаз не спускала с гостьи, так и ловила каждое ее слово.
– Ты ешь лучше, – строго сказала дочери Настасья Ильинична, – Что это за мода такая, чай не в театре сидишь…
Если веселая гостья и поняла, что сказанное относилось главным образом к ней самой, то, во всяком случае, это очень мало на нее подействовало. "Правда – поддакнула она хозяйке, – про еду-то мы и забыли!" – и спустя минуту, кое-как управившись с супом, снова завела свою болтовню.
Она больше рассказывала, чем расспрашивала, и это тоже не понравилось Настасье Ильиничне. "Только собой и интересуется, – подумала она, подавляя вздох. – И чего в ней Сереженька нашел…" Что сын в этой легкомысленной болтушке нашел для себя очень многое, уже было для матери совершенно ясно; и это-то заставляло ее с ревнивым пристрастием изучать Таню, не упуская ни одной мелочи и совершенно не замечая главного.
После обеда Зина убежала к подружке готовить уроки. Настасья Ильинична начала убирать со стола.
– Разрешите вам помочь, – с жаром сказала Таня, – я ничего не разобью, честное слово!
– Чего тут помогать, Танечка, – улыбнулась хозяйка, – уборки этой на пять минут… Сереженька, ты бы покамест занял гостью, развлек чем. Скоро Коля придет – может, куда сходите, в кино, что ль…
Сережка не заставил себя упрашивать, увел Таню в свою комнату и стал развлекать.
– Я тебе сейчас такое интересное покажу, – сказал он, разворачивая на койке громадный истрепанный чертеж. – Смотри, это вот монтажная схема автоматического винторезного станка… Помнишь, я тебе про него говорил? Ты тогда так ничего и не поняла… Ну, ничего, сейчас мы тут во всем разберемся. Верно?
– Конечно, – кивнула Таня без особой уверенности. – Я… надеюсь.
– Ладно, тогда садись. – Сережка вытащил из-под стола табурет и хлопнул по нему ладонью. – Только сюда, а то еще на схему усядешься, с тебя станет…
Таня послушно села на табурет и сложила руки на коленях. Сережкина комната, которой он страшно гордился (елки-палки, собственный кабинет!), напоминала скорее железнодорожное купе. Напротив двери – окно, под ним маленький столик, а справа и слева, вдоль боковых стен, – две узенькие железные койки, его и Колина. Справа над изголовьем висела прочная самодельная полка, где в большом порядке стояли учебники, техническая литература и комплекты журналов; слева, над койкой старшего брата, соответствующее место занимала гитара и два выходных костюма, серый – Сережкин и синий – Колин. Костюмы были аккуратно зашпилены в "Энскую правду". Таня нашла все это очень уютным, хотя и тесноватым.
Ей вообще понравилось у Дежневых. Обед был просто замечательный – так вкусно кормили только у Лисиченок, да и то не всегда. И сестренка у Сережи такая симпатичная! О нем самом говорить нечего – Сережа есть Сережа. Даже сейчас, когда выяснилось, что развлечения-то у него бывают довольно бесчеловечные. Ну что ж, в конце концов всякий развлекается по-своему. Например, Филипп Испанский, король, тот в юности любил мучить кошек. Сережа, мучающий ее с помощью этой своей схемы, в сравнении с Филиппом – просто ангел. Сережа, Сергей – какое хорошее имя, раньше она почему-то никогда этого не замечала… а как было бы хорошо называть его просто по имени, без этой дурацкой школьной манеры – "Дежнев", "Николаева"…
…Да, вот только его мама. Маме его она не понравилась – хотя странно, почему бы это. Уж кажется, она очень следила все время, как бы не сделать чего-нибудь такого, что могло бы не понравиться Сережиной маме.
– Ты слушаешь?
– Да, да, слушаю!
– …так вот, – вдохновенно бубнил Сережка, водя пальцем по разложенной на столе громадной схеме, – ты вот здесь сама видишь – когда резец доходит до конца, то этот кулачок делает пол-оборота, и тогда срабатывает вот этот конечный выключатель, – видишь, кулачок давит на его шток, и тогда вот эта катушка… какой же у нее номер… ага, "10-2", видишь?.. тогда эта катушка оказывается под напряжением. А раз напряжение подано на эту катушку, то ты сама понимаешь, что…
Она торопливо кивала, соглашаясь, но на самом деле не понимала ни единого слова. Что будет, если напряжение подано на катушку? И как оно вообще там очутилось, это напряжение? И что это за катушка? Станок, о котором Сережка говорил с такой нежной любовью, оставался для Тани чудовищным и бессмысленным нагромождением каких-то реле, прерывателей, пускателей и разных других штук, названий которых она даже не могла запомнить. В довершение всего ее начало вдруг клонить ко сну: ночью она дочитывала "Саламбо", а здесь в комнате было натоплено, да и обед оказался очень уж сытным.
– Да ты слушаешь?! – свирепо окликал ее Сережка, и она снова испуганно встряхивалась и изо всех сил старалась не пропустить ни слова из его объяснений.
Это издевательство кончилось только с приходом Николая. Тот поздоровался с Таней очень вежливо и немного смущенно; он, видимо, боялся взять неверный тон и вообще чувствовал себя не совсем ловко. Но скоро это прошло. Через полчаса он уже играл на гитаре и пел песенки из фильмов; голос у него был приятного тембра, и играл он хорошо, – Таня, ожив, слушала его с удовольствием. Она подумала, что Николай, наверно, желанный гость на всех вечеринках и что у него много знакомых девушек, которые, как выражалась Раечка, "сохнут по нем". Жалко только, что он так неправильно говорит, ну как Сергей не скажет ему, что нельзя говорить "вы уважаете гитару"! Это вроде как – "я ужасно уважаю вареники". Ужас просто, ей нехорошо становится, когда она слышит это "уважаю"…
В девятом часу Николай попрощался с Таней, попросил не забывать и ушел вместе с гитарой, заботливо укутав ее в старый шерстяной платок. Так и есть – его уже ждали у одного приятеля. Таня тоже собралась было домой, но в комнатке, похожей на вагонное купе, было тепло и уютно, а на стеклах сверкал дождевой бисер, и за окном уныло поскрипывала под ветром голая акация. Подумать только – идти сейчас по неосвещенным окраинным улицам, брр! Она охотно согласилась на уговоры посидеть еще.
– Только слушай, Дежнев, я пересяду на твою кровать, можно? На табуретке ужасно неудобно…
– Да садись, чего спрашивать…
Она сбросила туфельки и уселась на кровати, в самом углу, поджав под себя ноги.
– Ты знаешь, у тебя замечательный брат.
– Чего? А-а… да, братуха у меня хороший.
– Очень. Только не говори "братуха", это какое-то безобразное слово. Прямо как из "Республики Шкид".
– Из какой республики? – переспросил Сережка.
– Из "Шкид", я же тебе говорю! Есть такая книга, ты не читал?
– Что-то не помню…
– Ну, ясно. Послушай, Дежнев, ты вообще читаешь что-нибудь, кроме своей техники?
– Что нужно, то читаю, – огрызнулся задетый за живое Сережка. – Уж во всякой случае не про поцелуйчики!
Таня вздохнула с сожалением.
– Ты вырастешь односторонним человеком, – сказала она убежденно, – вот увидишь. Как камбала. Ты видел? Это такие морские рыбы, у них на одном боку глаза, а другой бок совсем белый и служит пузом. Фу! Ты бы лучше переделывался, пока не поздно.
– Ты уж зато вырастешь многосторонней, – съязвил он, – прямо Леонардо да Винчи в юбке!
– Про человека не говорят "многосторонний". Нужно говорить "разносторонний" – эх, ты! У нее такая богатая, разносторонняя натура.
– У кого это?
– У Николаевой Татьяны Викторовны, – скромно ответила Таня.
Сережка презрительно фыркнул:
– Расхвасталась, дальше некуда. Да и потом, чего ты вообще учить меня взялась! "Так говорят", "так не говорят"! Тоже мне, учительница…
Сказал он это вовсе не потому, что действительно рассердился на замечания; просто ему захотелось вдруг позлить Николаеву, вызвать ее на спор. Ему всегда приятно было смотреть на нее, когда она спорила и горячилась, размахивая руками и от возмущения еще больше картавя. И хотя обычно Николаева заводилась с пол-оборота, на этот раз провокация не удалась.
– Но я ведь не хотела тебя обидеть, – с неожиданным смирением сказала она, – честное слово. Мне ведь просто хочется, чтобы ты говорил совсем правильно, потому что… ну, я просто не люблю, когда говорят неправильно. Правда, ты меня извини.
Она запнулась, чуть было не назвав его но вмени. Ей очень хотелось это сделать. И еще – ей захотелось вдруг прикоснуться к нему. Ну, просто пожать ему руку или погладить по щеке. Но пожать руку она сможет только когда будет прощаться, а погладить по щеке – хотя бы кончиками пальцев – вообще едва ли удастся когда бы то ни было. Ей стало невыносимо грустно.
– Чего там извинять, – буркнул Сережка. – Я и не обиделся вовсе…
Он покосился на нее – она сидела поодаль от него, на другом конце койки, и оставалась в тени. Дверь в соседнюю комнату, где мать занялась шитьем, была прикрыта, а лампочка под картонным колпаком освещала только стол. На затененном лице девушки глаза казались больше обычного и выражение их было печальным.
– Какого цвета у тебя глаза? – спросил он вдруг, и сердце его замерло, как перед прыжком с вышки.
– Карие, – негромко ответила она, помедлив секунду. – И немножко золотистые. Хочешь посмотреть? Подними лампу.
Он протянул руку к лампе, висевшей низко над столом на длинном шнуре. Таня подалась вперед, упираясь кулачками в одеяло, и приблизила лицо к Сережке. Моргая от яркого света, она старалась не щуриться.
– Видишь теперь?
Сережка опустил лампу, и она закачалась как маятник, бросая свет то на стену, то на Танины колени.
– Да, вижу, – сказал он и встал с койки. – Они какие-то рыжеватые…