Полная версия
Убийственное лето
А она потом вернулась к группе девушек, две или три были наши, деревенские, и они смеялись, и мне казалось, что они смеются надо мной. Жоржетта спросила, хочу ли я еще потанцевать, и я ответил, что нет. Я снял пиджак и галстук и поискал глазами, куда мне их деть. Жоржетта сказала, что она позаботится, и, когда я повернулся – руки свободны, но мокрая рубашка прилипла к телу, – Эль была здесь, стояла прямо передо мной, не улыбалась, просто ждала, но почему-то иногда ты уже знаешь наперед, что будет потом.
Мы станцевали один танец, потом второй. Я не помню, что именно – вообще-то я хорошо танцую, мне неважно, что они там играют, но это точно было что-то медленное, потому что я прижимал ее к себе. Ладонь у нее была совсем мокрая, и время от времени она вытирала ее о подол, а ее тело сквозь платье обжигало. Я спросил, над чем они смеялись с подружками. Она откинула назад свои темные волосы, они задели мне щеку, но не стала крутить вокруг да около. Первая же ее фраза сразила меня наповал. Они смеялись с подружками, потому что ей не очень-то хотелось идти танцевать со мной, и она даже случайно что-то сострила насчет пожарных, и вышло ужасно смешно. Вот именно так, слово в слово.
Я знаю, что вы мне скажете, я это уже слышал миллион раз: что глупцов следует опасаться пуще, чем подлецов, что она глупа как пробка и мне тут же нужно было дать деру, что стоит ей открыть рот, и сразу ясно, что она за птица, – но это все неправда. И именно потому, что это неправда, я должен все подробно объяснить. На танцульках девицы всегда ржут как лошади, когда слышат всякую похабщину, которую дома говорить запрещено. Они наверняка знают куда меньше, чем хотят показать, но боятся выглядеть смешными, если не будут гоготать громче остальных. К тому же это я задал ей вопрос. Я спросил, над чем они смеялись, вот она и ответила. Могла бы соврать, но она никогда не врала, если это ее напрямую не касалось, и это слишком утомительно. А если мне неприятен ее ответ, тем хуже для меня, зачем тогда спрашивал?
А потом, когда я с ней танцевал, я заметил одну вещь. Это мелочь, я уже о ней говорил, но она главнее всего остального. У нее была влажная рука. Я ненавижу пожимать потные руки, даже когда здороваюсь на ходу, просто терпеть не могу. А с ней я такого не почувствовал. Я сказал, что она вытирала руку о подол. Если бы это сделала любая другая, мне стало бы противно. А тут нет. Ее мокрая ладошка была, как у сомлевшего младенца, и напоминала что-то, что мне всегда нравилось, даже не знаю, что именно, но что-то, что есть и у младенцев, и у маленьких детей и наводит тебя на мысли о самом себе, об отце и его сгнившем механическом пианино и напоминает среди танца, что ни ты, ни твои братья так и не пошли постоять под окнами банка «Креди мюнисипаль», чтобы дать им послушать «Розы Пикардии». Да, именно так, напоминает что-то, что не связано ни с добром, ни со злом, но может наверняка привести туда, где я сейчас оказался, и хоть раз заставить Вердье искренне заплакать и уже не быть таким ничтожеством. Когда мне говорили о ней, хотели убедить бежать от нее, пока не поздно, я тоже всегда отвечал: «Да пошли вы…»
Еще я заметил, с первых же ее слов, что у нее другой выговор, не местный. Конечно, не такой резкий акцент, как у Евы Браун, но он был слышен даже в этом грохоте. Я спросил, говорит ли она с матерью по-немецки. Она сказала: ни по-французски, ни по-немецки, ей не о чем с ней разговаривать. А с отцом и того меньше. Эль ниже меня, у меня рост метр восемьдесят четыре, но для девушки она высокая и вся какая-то вытянутая. Худенькая, только грудь выступает, я ощущал ее, когда прижимал к себе, а сверху она видна была в вырезе платья. Пока мы танцевали, ее длинные волосы закрывали ей лицо, и она часто откидывала их назад. Таких красивых волос я больше ни у кого не видел. Я спросил: они от природы такие черные? Она ответила:
– Ну ты, специалист, даешь, ей этот цвет обходится в семьдесят пять франков в месяц, к тому же голова чешется, того и гляди заработает себе колтун.
Красные и оранжевые прожекторы вдруг снова завертелись и стали слепить глаза, а «Апачи» опять вышли на тропу войны. Именно в эту минуту, когда уже было ничего не слышно, я спросил, не хочет ли она чего-нибудь выпить. Но она поняла, только повела левым плечом и пошла за мной. У выхода я сказал Вердье, что он может станцевать танец или два, а я побуду снаружи. Я произнес это не как обычно, а командирским голосом, и он сразу понял, что я выпендриваюсь перед Эль. Мне стало неловко. Он ничего не ответил и ушел.
Мы пробились сквозь стену людей, толпившихся на ступеньках шатра. На площади, когда мы молча шли к кафе, я взял ее за руку, и она позволила. Сначала вынула руку и вытерла о платье, но потом вложила назад. У стойки она заказала минеральную воду «Виттель» с мятой, а я пиво. Вокруг сидели люди и обсуждали скачки – я проиграл и Коньята тоже, – а она, щурясь, оглядывала зал. Я спросила, не Жоржа ли Массиня она ищет, и она сказала, что нет, что он ей не муж.
После пекла в танцзале в баре было прохладно, и я чувствовал, как рубашка прилипает к телу холодными островками. Она тоже была вся мокрая. Я мог проследить взглядом за капелькой пота, которая стекала у нее от виска по щеке, оттуда на шею, а там уже она вытирала ее пальцем. У нее короткий нос, и через полуоткрытые губы видны белоснежные зубы. Эль заметила, что я неотрывно смотрю на нее, и засмеялась. Я тоже засмеялся. Но она тут же снова мне врезала. Сказала, что когда я смотрю на нее вот так, то похож на придурка, что все-таки я мог бы сказать что-нибудь поумнее.
На дороге из Пюже в Тенье есть отель, там раньше был медный рудник. При отеле бассейн и ресторан, на столах красные скатерти в белую клетку, и ужинают там при свечах. Я не знаю, как объяснить, но для меня этот отель казался чем-то очень важным. Я раз попал туда – возвращал отремонтированную машину и сказал себе, что когда-нибудь поеду туда при деньгах, а со мной будет красивая, нарядно одетая девушка, как у тех мужчин, которых я видел в тот вечер. И, не раздумывая, снова подставляя себя под удар, я сказал Эль, что хотел бы как-нибудь пригласить ее в тот ресторан на ужин, и, наверное, выложил бы как на духу и все свои остальные мысли, если бы она снова не дала мне по мозгам, еще больнее, чем в первый раз. Она не дала договорить и заявила, что не собирается переспать со мной ради ужина в ресторане. Вообще-то меня предупреждали.
Кажется, я засмеялся, хотя это неважно. Вокруг было полно народу, в игральных автоматах звенели монеты, «Апачи» надрывались на сцене, но я ведь и так знал, что день сегодня идиотский, девица идиотка, что я в полном нокауте, как вдруг она меня добила окончательно, чтобы уже разом прикончить. Она выдохнула, глядя куда-то мимо меня – не вздохнула, а именно выдохнула, – что не намерена торчать здесь весь день, как пень, и что она, кстати сказать, танцевать может только по воскресеньям.
Мы вернулись в «Динь-дон». Я уже не держал ее за руку. Не мог с собой ничего поделать, она меня достала. Когда меня что-то задевает, я не умею притворяться. Я довел ее до деревянных ступенек, где уже тысячу лет топтались те же люди, и по-дурацки сообщил ей, что я туда больше не пойду, что мне пора. Не знаю, зачем я это сказал. Делать мне, в общем-то, было нечего, просто сжег мосты, хотя понимал, что тут же об этом пожалею. Я хотел было намекнуть, что у меня где-то назначена встреча с девушкой, но она не дала мне времени. Сказала:
– А, ладно.
И все, протянула руку. Она ушла танцевать, подавшись вперед всем телом, чтобы пробираться между сидевшими на ступеньках, и любой из них мог попытать с ней свое счастье, но я-то знал, что я ее потерял навсегда, навсегда. Когда она скрылась, я вспомнил, что мне всяко нужно попасть внутрь – забрать свой пиджак.
Я вернулся в кафе выпить еще пива. Я впервые почувствовал то, что другие так никогда и не смогли понять. Я имею в виду не только мать, Микки и Бу-Бу, а вообще всех на свете. Несколько минут назад, когда я сидел, облокотившись на ту же стойку, посетители не спускали с нас глаз только потому, что она была со мной, все было наполнено жизнью, включая меня самого. Я знаю, что это звучит глупо. Я никогда не испытывал такую гордость ни с одной другой девушкой – именно гордость, – хотя, как я уже говорил, была у меня подружка покрасивее, чем Эль. Сейчас я гордился ее густыми волосами, ее походкой, ее манерой широко распахивать глаза, ничего вокруг при этом не замечая, ее кукольным личиком. Она и вправду напоминала куклу, которую я видел, когда был маленьким, а теперь увидел снова: она выросла вместе со мной. А теперь я сидел, как полный кретин, перед кружкой пива.
Я пошел немного посидеть в машине шефа, которую поставил в тени. Я не знал, куда мне податься. А потом подошел Микки, он увидел, как я иду по площади. В руках он держал шары, играл с местными. Он сказал, что они в паре с Жоржем Массинем первую партию проиграли, а теперь впереди на три очка[22]. В шары он играет так же лихо, как водит свой грузовик. Всегда стремится быть очень метким, но попадает только в шары противника. Он сказал мне, что если я хочу вернуться домой, то могу ехать сейчас, они с Жоржеттой доберутся сами. Я сказал, что подожду. Он сказал, что в соседней деревне сейчас ярмарка, и когда он закончит играть, то, если я не против, можно съездить туда пострелять в тире. Я спросил его, кого он планирует убить. Стреляет он так же, как играет в шары. Однажды в тире он нажал на курок в тот момент, когда ему передавали ружье, и едва не убил бедную хозяйку.
В результате решили, что, когда он закончит партию, мы вернемся посмотреть Марселя Амона по телику, а на ярмарку, может, смотаемся после ужина. Мы с Микки и Жоржеттой так и сделали, а Бу-Бу остался с приятелями, они обычно ездят всей компанией на одном мотоцикле, но на ярмарку мы не поехали, стали играть в рами[23] с Коньятой. Она всегда со всеми собачится, и нужно ждать сто лет, прежде чем она решится сбросить карту, и так до бесконечности.
Около полуночи мы с Микки отвезли Жоржетту домой, потом подъехали в мастерскую оставить DS перед воротами. Шеф еще не спал, спустился объявить, что больше никогда в жизни не даст мне свою машину. Мы выпили грушевой наливки на ступеньках, выкурили сигару, рассказали кучу идиотских историй, и я пришел в себя. Я сказал себе, что на свете много других девушек, их вообще-то так много, что, будь у меня миллион жизней, все равно я всех бы не поимел. Я сказал себе, что правильно сделал, что ушел с танцев. По крайней мере, дал ей понять, что я за ней не бегаю.
На следующий вечер Эль явилась ко мне в мастерскую.
Когда она вошла со своим велосипедом, улица была залита ослепительно оранжевым солнечным светом, а я как раз лежал под машиной, поднятой на домкрате. Увидел только ноги, но сразу же понял, что это она. Ноги подошли так близко к машине, что можно было до них дотронуться, она громко спросила, есть ли тут кто. Я лежал на спине на подкатной тележке, и когда вылез наружу, то увидел, что, вопреки всем сплетням, она носит трусики. Белого цвета. Она спокойно посмотрела на меня сверху вниз, сказала, что у нее сдох велик, но не отошла назад ни на сантиметр. Я попросил ее подвинуться, чтобы я мог вылезти. До нее дошло через несколько секунд. Я изо всех сил старался строить из себя эдакого крепкого парня, как в кино, смотреть ей прямо в глаза и никуда больше. В конце концов она немного попятилась, но я так резко выкатился наружу, что она сообразила, что мне неловко.
Она сказала, что у меня классная тележка. Сказала, что хотела бы на ней покататься, и уселась на нее. Я вообще не успел отреагировать. Даже не подхватил ее велосипед, она просто-напросто бросила его на пол, там, где стояла. Так всегда, чем глупее у нее намерения, тем труднее ее остановить. Растянувшись плашмя на животе, как будто собираясь плавать, она стала кататься по мастерской туда-сюда, отталкиваясь от пола руками и вопя от радости, когда ей удавалось избежать столкновения. Шеф ушел в магазин, но Жюльетта была наверху, в кухне, и тут же выскочила посмотреть, что происходит.
Жюльетта ее недолюбливала, да и никто из женщин, кроме Евы Браун, не мог ее любить, и стала по-всякому ее обзывать и велела идти куда подальше и там демонстрировать свою задницу. Я догадался, что шеф, должно быть, ляпнул что-то не то на ее счет или проговорился как-то иначе. Жюльетта дико его ревнует, боится, что его уведут. Она ушла к себе на кухню, сказав мне:
– Разломай ее велосипед, пусть только выкатывается отсюда!
И хлопнула стеклянной дверью, которая отделяет мастерскую от квартиры. Обычно, если там вылетело стекло, значит, они ссорились.
На сей раз стекла выдержали. Ну а Эль никогда не отвечает, когда на нее кричат. Она встала, отряхнула испачканную юбку до жути грязными руками, взглянула на меня, как переглядываются дети в школе: «До чего противная эта училка!» Я снял переднее колесо с ее велосипеда, проверил покрышку. Не понадобилось даже погружать ее в воду, резина была не просто проколота, а порвана сантиметра на три. Я спросил у нее, как она умудрилась, но она только повела левым плечом и не ответила.
Я сказал, что у меня нет запаски. Дома есть покрышки, которыми пользовался Микки, еще вполне годные. Но когда я предложил, чтобы она сходила к нам домой и попросила у матери дать ей одну, она отказалась. «Чтобы меня обхамили? Благодарю!» Спросила, когда я заканчиваю работу. Я сказал, что еще долго придется лежать под машиной. Она сказала, что подождет на улице. Я был голый до пояса, перед грозой всегда ужасно парит, и она сказала, что я здорово накачан. Когда увидел, что у нее порвана покрышка, то почти не опасался, что она как-нибудь выскажется на мой счет, но это было первое доброе слово, которое я от нее услышал, и мне было приятно. Но оказывается, я зря радовался. Качков, как раз, она не любит. Наоборот, ей нравятся худые парни, чем стройнее, тем лучше.
Я закончил работу, помылся в глубине мастерской, надел рубашку и крикнул Жюльетте, что ухожу. Она видела из окна, что Эль меня ждет, поэтому крикнула, чтобы я проваливал на все четыре стороны.
Она ждала меня, сидя совершенно неподвижно на пригорке, опершись обеими руками о землю, велосипед валялся рядом. Я никогда не видел, чтобы люди могли сидеть так неподвижно, как Эль. Потрясающе. Такое впечатление, что у нее даже мозг замер, а в широко открытых глазищах вообще ничего не отражается. Однажды дома она не слышала, как я вошел и тоже замер на месте, наблюдая за ней. Она была просто как кукла. Забытая кукла, которую посадили в углу комнаты и бросили. Прошла вечность. В конце концов я не выдержал и пошевелился, иначе бы спятил.
Мы прошли с ней бок о бок по деревне, одной рукой я держал ее велосипед, другой – переднее колесо. Точнее, мы спустились по улице, она там всего одна, и пока шли, все высыпали на пороги домов и пялились на нас. Я говорю совершенно серьезно: все. Даже новорожденный в коляске. Не знаю, возможно, в них просто говорил животный инстинкт, который после грозы гонит людей наружу, или же они боялись пропустить такое зрелище: Пинг-Понг с дочкой Евы Браун. Во всяком случае, говорить мы не могли. Брошар вышел из своего кафе и помахал мне рукой, я еле-еле махнул в ответ. Остальные с напряженными лицами провожали нас глазами, но тоже молча. Даже когда я испытывал свою «делайе», меня еще ни разу не сопровождал такой почетный караул.
Наш дом стоит на отшибе, как и дом ее родителей, только на другом краю деревни. Это ферма с каменными и деревянными постройками – покосившиеся, но еще крепкие крыши и большой двор. Кроме виноградника, который мы купили на двоих с Микки, и участка в один гектар, который летом сдаем отдыхающим под парковку для караванов, другой земли у нас нет. Живность тоже не держим, разве что несколько куриц и кроликов. Мать очень следит за чистотой в доме и даже собаку завести не разрешила. Отец оставил нам только стены и механическое пианино. Мы живем на мой заработок и на крохи, остающиеся у Микки, который все свои деньги тратит на то, чтобы прийти к финишу часа через три после лидера. Но ни в чем себе не отказывает. Как говорится, гонщик-аутсайдер. А снаряжение у него, как у первоклассного чемпиона, и, если бы в городе можно было бы надувать покрышки гелием, как Эдди Меркс, он наверняка поступил бы так же. Если Микки сделать замечание на этот счет, он сразу же напускает на себя такой вид, будто проглотил жвачку, и стыдит нас за крохоборство.
Во всяком случае, едва мы вышли из деревни и смогли заговорить, Эль сказала, что я не имел права вчера бросить ее вот так. Она заметила, что меня что-то задело, но не поняла, что именно. Она жалеет, что я ушел, потому что я хорошо танцую. Я сказал ей – хотя это была только часть правды, – что мне было не по себе из-за Жоржа Массиня. Она ответила:
– Скажешь тоже, Жора-обжора, она ведь, между прочим, никому не принадлежит, а уж тем более Жоржу Массиню, и к тому же между ними все кончено.
Потом она шла по дороге, качая головой, словно повторяла про себя то, что только что произнесла вслух.
В тот день, казалось, что-то особое было разлито в воздухе – небо ярко-голубое, словно чисто вымытое – даже мать стояла у двери и смотрела, как мы идем по двору. Я крикнул ей издали, что должен починить велосипед, и пошел прямо в пристройку, где держу все, что требуется для Микки. А они друг другу ничего не сказали, даже не поздоровались. Вот-та, потому что ее просто этому не научили, а мать, потому что ни за что не покажет, что чувствует перед теми, кто в юбках, включая Жоржетту. Думаю, окажись на нашем дворе шотландец в килте, он тоже поверг бы ее в ступор.
Пока я накачивал шину, Эль пошла и села на деревянный настил возле крана с родниковой водой, в нескольких шагах от меня. Она подставила пальцы под струю, но не спускала с меня глаз. Я спросил, она что, нарочно порвала покрышку, чтобы повидать меня? Она сказала, что так и есть, «секатором для обрезки роз». Я спросил, она что, нарочно подошла вплотную к машине, она ведь знала, что я под ней лежу. Она сказала, что нарочно. Она уже несколько дней назад заметила, что я разглядываю ее ноги, когда она проходит мимо мастерской. Прежде чем войти, она хотела даже снять трусики, только чтобы увидеть выражение моего лица, но Жюльетта следила за ней из окна, потому она не решилась.
Она не засмеялась, не понизила голос, говорила как ни в чем не бывало, произнесла все это точно так же, как все остальное, со своим слегка заметным акцентом, как у бошей. А потом я по ошибке поставил на колесо проколотую шину, и пришлось начинать все сначала. У меня было дико тяжело на сердце. Я ей сказал, что девушка не должна так говорить. Она ответила, что все девушки одинаковые, просто некоторые ханжи, вот и вся разница. Я работал, повернувшись к ней спиной, чтобы она не заметила мою оплошность. Но вообще-то я боялся взглянуть на нее. Тогда она сказала:
– Пинг-Понг – это же не имя, как вас зовут?
Я не успел подумать и ответил:
– Робер.
Когда велосипед был готов, она не стала торопиться. Сначала посидела еще на настиле у источника, зацепившись одной ногой за край, а другую поставив на землю, чтобы я мог хорошенько разглядеть то, что она хотела продемонстрировать, но в глазах у нее промелькнуло, нет, не разочарование, что-то большее, скорее, грусть, может быть, оттого, что она поняла, что ее уловки на меня больше не действуют и что, возможно, мне скорее противны. Позже я узнал: когда она чувствовала, что проигрывает в какой-то игре – она прилично играла в карты, – у нее появлялся такой же взгляд. Потом она спустила ногу, оправила юбку и только тогда встала. Она спросила, сколько она должна. Я пожал плечами. Она мне сказала – и ее голос звучал совсем не так, как обычно, мне даже показалось, что исчез акцент: «Вы меня не проводите?» Я проводил. Она хотела сама тащить велосипед, но я не дал, сказал, что мне не трудно.
Мы почти не говорили по дороге. Она сказала, что очень любит Мэрилин Монро и что прошлым летом выиграла конкурс красоты в Сен-Этьен-де-Тинэ. Я сказал, что мы были там с братьями и что у нее явно было преимущество. Потом вся деревня снова высыпала на улицу посмотреть, как мы идем, все, кроме разве что младенца в коляске, который уже на нас насмотрелся. Брошар снова как-то нерешительно помахал мне рукой, а я махнул в ответ. Мне казалось, это первое апреля, и у нас на спинах болтаются рыбы[24].
Мы попрощались у ее дома. Она забрала велосипед и пожала мне руку. Ева Браун стояла в глубине двора, распрямляла цветы, поникшие от грозы. Она смотрела на нас издали и молчала. Я крикнул:
– Добрый вечер, мадам!
Но с таким же успехом мог поздороваться со статуей. Я стал, пятясь, отходить от Эль, но вдруг она спросила, в силе ли мое приглашение поужинать в ресторане. Я ответил, что, конечно, в силе, когда она захочет. И она сказала:
– Тогда не будем откладывать, давайте сегодня вечером?
Первое, что пришло мне в голову, что ей трудно будет отпроситься. Эль ответила: «Она справится». Я сперва подумал, что она говорит о матери, поэтому дошло до меня не сразу. Я тогда еще не знал, что иногда ни с того ни с сего она говорит о себе или о тех, к кому обращается, в третьем лице. С ней самое простое «передай мне соль» превращалось в головоломку.
Ева Браун наблюдала за нами, стоя неподвижно в глубине двора. Был восьмой час. На вершинах гор еще лежали солнечные блики, но до ресторана, куда я хотел ее повести, ехать не меньше полутора часов, и то если мчаться по серпантину. Я не мог идти в рабочей одежде, ну и ее при свечах я представлял одетой как-то иначе, а не в юбке и рубашке-поло. Я уже молчу про жирные пятна, которые она насажала, пока, как дурочка, резвилась в мастерской. Но она поняла это и без слов. Я просто должен был сказать ей, что надеть, а она будет готова через пять минут. Я должен обойти дом, ее комната выходила на луг Брошара, и она покажет мне свои наряды через окно. Именно поэтому в конце концов я не мог уже прожить без нее. Она придавала жизни такое ускорение, какое мне и не снилось.
Я кивнул. Он тронула меня за руку, внезапно улыбнулась и как-то расслабилась всем телом – словно слегка подпрыгнула, тут же бросила на землю велосипед и побежала в дом. Бежала она быстро, потому что ноги длинные, но как девчонка – по-особому: выбрасывая их в стороны и покачивая бедрами. Ненавижу, когда по телику показывают, как на соревнованиях девушки бегают, как паровозы. Не знаю почему, но меня это бесит.
Я обошел дом вдоль ограды кладбища, как тогда, вечером на прошлой неделе, но теперь мне не нужно было прятаться. На пастбище не было ни души, летом коров приводят позже. За изгородью из колючего кустарника сквозь жужжанье пчел я слышал, как Ева Браун что-то громко говорила по-немецки, а Эль ей отвечала. Слов я не понимал, но догадывался, что именно они обсуждают. Потом наступила тишина.
Минуту спустя Эль распахнула окно. У них на втором этаже три окна, ее – правое. Она показала мне красное платье, розовое и черное. На черное она прикрепила большой цветок, чтобы я посмотрел, потом брошку. Она прикладывала платья к себе, а демонстрируя красное, высвободила одну руку, чтобы поднять наверх копну черных волос. Я знаком показал «нет». Два других мне очень понравились. Особенно розовое, очень короткое, на тонких бретельках. Я развел руками, как неаполитанец, показывая, что не могу решить, какое лучше. Тогда она стянула через голову рубашку. У нее были голые груди, именно такие, как я и представлял, – круглые и налитые, прекрасные для такого худого тела. Сначала она наделал розовое, но из-за подоконника я видел ее только наполовину. Потом она его сняла, хотела примерить черное, но мне и так уже было все ясно, я тряс изо всех сил большим пальцем, чтобы показать, что предыдущее, розовое, мне нравится больше. Тогда она поняла и отдала мне честь по-военному. Это был чудесный миг, наверное, один из лучших в моей жизни. Когда я его вспоминаю, мне хочется начать все сначала.
Пока Эль собиралась, я пошел в мастерскую. Шеф был уже наверху с Жюльеттой, а я так быстро влетел к ним на кухню, что стукнул стеклянной дверью об открытую дверцу холодильника. У них так тесно, что нельзя открыть обе двери одновременно. Мастерская постепенно вытесняет квартиру, они используют любой закуток для хранения бутылей с машинным маслом и папок с документами, скоро им вообще придется жить на улице.
Я сказал шефу, его зовут Генрих, а дразнят Генрихом Четвертым[25], потому что он оттуда же родом, что мне нужна машина. Он велел взять старую 2CV[26]. Это чтобы показать Жюльетте, что он мной недоволен. Она наверняка расписала ему сцену в мастерской. Я спросил, нужна ли ему DS. Жюльетта готовила ужин, но не преминула съязвить. Нет уж, чтобы заниматься всякой мерзостью с Вот-той, совершенно не обязательно ехать в лес на ее машине. Уж увольте. К счастью, шеф умеет ее обуздать. Он сказал, что если я и был в нее влюблен в школе, то это не значит, что она должна издеваться надо мной всю жизнь. Она пожала плечами, но вернулась к своему пюре и овощерезке.