Полная версия
Убийственное лето
Когда мы подошли к грузовику, они там еще все спали, ну точно – детки-паиньки, склонившись все как один на одну сторону, как колосья в поле. Я губами протрубил «Подъем!», и они спустились друг за дружкой, еще полусонные, забывали забрать свой мопед, возвращались, даже не поблагодарив и не попрощавшись, одна только дочка хозяина кафе Брошара прошептала: «Спокойной ночи, Пинг-Понг» – и побрела домой нетвердой походкой, так и не проснувшись. Мы с Жоржем посмеялись над ними: «Умаялись, бунтари…» Наши слова среди ночи звучали гулко, как в соборе. И в конце концов мы разбудили Микки. Он высунул из кабины свою всклокоченную голову и изругал нас на чем свет стоит.
А потом мы сидели с ним вдвоем на кухне, я, конечно, имею в виду Микки, выпили по стаканчику, прежде чем идти спать, и я рассказал ему то, что услышал от Жоржа. Он мне ответил, что на свете много таких брехунов: выставляют себя половыми гигантами, а у самих член, как у суслика. Я сказал, что Жорж вовсе не брехун. А он сказал, что как раз наоборот. Его эта история интересовала еще меньше, чем меня, он думал о чем-то своем, пока допивал вино. Когда Микки о чем-то размышляет, просто туши свет, кажется, что он сейчас додумается до того, как превратить соленую воду в пресную; он так напрягается и морщит лоб, что иначе, видно, мысли не приходят. В конце концов он несколько раз с серьезным видом покачал головой и знаете, что сказал? Сказал, что марсельская команда «Олимпик» выиграет кубок, в любом случае, даже если Мариус Трезор восстановит форму только наполовину.
На следующий день, а может, в следующее воскресенье, Тессари, тоже автомеханик, как и я, заговорил со мной про Эль. Мы с Микки спустились утром в город сделать ставки на бегах в бистро. Мы вдвоем ставим двадцать франков плюс пять франков за Коньяту. Она говорит, что хочет играть отдельно. Всегда ставит на те же номера: 1, 2 и 3. Говорит, если повезет, так повезет и так, без всяких выкрутасов. Мы в семье три раза выигрывали на скачках, и каждый раз – Коньята. Два раза по тысяче франков, а один раз семь тысяч. Она немного дала матери, ровно столько, чтобы вывести ее из себя, а остальное забрала себе – новенькими купюрами по пятьсот. Сказала: «На всякий пожарный…» – правда, не уточнила на какой. Мы даже не знаем, где она их прячет. Однажды мы с Микки перевернули к черту весь дом, включая сарай, куда Коньята обычно носа не кажет, – не для того, чтобы их свистнуть, а просто чтобы ее разыграть, – но так ничего и не нашли.
Во всяком случае, в воскресенье, когда у меня уже лежали в кармане билеты, Тессари или кто-то другой купил мне аперитив у стойки, потом я угостил его, сыграли три раза в 421[16], но и на этом дело не кончилось. В тот день мы с Тессари стали обсуждать мою «делайе». Я ему говорил, что выну из нее мотор и переберу по новой, а он ткнул меня локтем, чтобы я посмотрел, кто зашел в бистро. Это была Эль, пришла поставить пять франков за своего парализованного отца – черные волосы собраны в высокий шиньон, – положила велосипед на тротуар и встала в длинную очередь.
Ярко светило солнце, на ней было нейлоновое небесно-голубое платье, такое прозрачное, что, если смотреть на свет, Эль казалась почти голой. Ни на кого не глядя, ждала, переминаясь с ноги на ногу, под материей угадывались ее налитые груди, округлость бедер, а иногда, когда она шевелилась, даже проступала набухлость в ложбинке между ног. Я хотел что-то сказать Тессари, шутки ради, например, что в купальнике можно увидеть куда больше и что все мы здесь – скоты, потому что у стойки были и другие парни, и все как один повернули голову в ее сторону, но две или три минуты, пока она была в баре, все молчали. Она пробила свой билет и снова на секунду показалась голой в дверях, потом подняла велосипед с тротуара и уехала.
Я сказал Тессари, что с радостью бы с ней переспал, и заказал еще рюмку пастиса[17]. Тессари ответил, что в принципе это не трудно, он знает многих, кто с ней спал. Он сказал, что это, само собой, Жорж Массинь, который подвозил ее домой с вечернего сеанса в субботу, но еще аптекарь из города, у которого жена и трое детей, а прошлым летом – один отдыхающий и даже один португалец, который работал за перевалом. Он знает, что говорит, потому что этот отдыхающий как-то раз пригласил его племянника со всей компанией, и Эль там тоже была. Они все прилично набрались, и племянник видел, как она и этот турист этим занимались. Разве я не в курсе, как заканчиваются такие вечеринки – по парочке в каждой комнате. Его племянник еще сказал, что волноваться за нее не нужно, она отсасывает с заглотом.
Я сказал Тессари, что не понимаю, что значит «отсасывает с заглотом», а он сказал, что нарисует схему, чтобы было понятнее. Два парня, которые сидели рядом и слушали, о чем мы говорим, начали ржать. Я тоже засмеялся, чтобы как все. Расплатился, сказал «Чао!» и ушел. Всю дорогу, пока вел «рено», думал только об этом: Эль с туристом, а племянник Тессари подглядывает, чем они занимаются.
Трудно объяснить. С одной стороны, мне еще больше ее захотелось. С другой, когда я увидел ее на пороге бара, почти голую, открытую всем взглядам, мне стало ее жалко. Ей это было невдомек, и как только она ушла со света в тень, стала похожа на девочку-паиньку в голубеньком платье, с прической, из-за которой казалась выше, и, не знаю почему, так она мне нравилась гораздо больше, но вовсе не потому, что мне ее хотелось. Теперь я ее презирал, убеждал себя, что переспать с ней будет нетрудно, что нечего церемониться, но в то же время мне было не по себе и вообще все осточертело. И кстати, не только она, а вообще все. Не знаю, как объяснить.
На следующей неделе я видел, как она много раз проезжала мимо мастерской. Она жила на самом краю деревни, в старом каменном доме, который Ева Браун обустроила, как могла, насажав повсюду цветочки. Обычно Эль ездила на велосипеде в булочную или возвращалась обратно. До этого я ее почти никогда не видел. Вовсе не потому, что она раньше меньше выходила из дома. Это как слова, на которые впервые обращаешь внимание в газете, а потом они попадаются непрерывно, и ты всякий раз удивляешься. Я поднимал голову от машины, чтобы посмотреть на нее, но не набирался смелости махнуть рукой, ну а тем паче – завязать разговор. Думал о том, что рассказали мне Жорж и Тессари, ну а когда она проезжала на своем велике и ей не было дела ни до меня, ни до своих выставленных напоказ ляжек, то я, как придурок, смотрел ей вслед, пока было видно. Придурок, потому что мне от этого было больно. Однажды шеф заметил. Он сказал:
– Эй, очнись! Если бы ты мог прожигать взглядом, то давно спалил бы ей задницу.
Как-то вечером во дворе я говорил о ней с Микки. Я просто упомянул, так, между делом, что был бы не прочь попытать счастья. Он ответил, что, по его мнению, мне лучше держаться подальше от таких девиц – если ей направо, то мне налево, она мне не годится. Мы из родника наливали воду в ведра. Мать потребовала, чтобы я провел в дом водопровод, ей без разницы – механик я или водопроводчик. В результате он все время ломается. Хорошо, что папаша перед смертью успел заделать Бу-Бу, он и прочищает трубы. Сыплет в них какой-то химикат, который их разъедает, как кислота, Бу-Бу говорит, что они скоро развалятся на кусочки, но какое-то время все опять работает. И тогда мы забываем о проблемах с водой.
Я ответил Микки, что позвал его вовсе не для того, чтобы он давал мне советы, а чтобы помог. Мы так и стояли у родника с полными ведрами тысячу лет, пока он думал, а у меня чуть руки не отвалились. Наконец он сказал, что если я хочу увидеть Эль, то лучше всего пойти в воскресенье на танцы, она всегда там бывает.
Он имел в виду сборный шатер под названием «Динь-дон», который ставят на неделю то в одном городке, то в другом, а молодежь ездит вслед за ним по окрестностям. При входе покупаешь билет, который нужно приколоть к груди, как номер у заключенных, а вот сидеть там не на чем, разноцветные прожекторы крутятся с дикой скоростью и слепят, а что касается уровня шума, то за десять франков больше такого нигде не найдешь. Даже Коньята слышит на таком расстоянии, а вот что на кухне из крана льется вода, ни за что не услышит.
Я сказал Микки, что если попрусь в такое заведение в свои «тридцать с хвостиком», то и выглядеть буду соответственно. Он ответил:
– Точно.
Я-то хотел сказать: как дурак, а он тут же добавил:
– Как пожарный.
Если бы у меня были свободны руки, я бы помог ему донести ведра или все, что потребуется: Микки явно противопоказано перетруждаться, это отражается на его умственных способностях. Я терпеливо объяснил, что я как раз и не хотел, чтобы она снова увидела меня в форме пожарного. Он сказал, что в таком случае я могу пойти в своей обычной одежде. Я сменил тему. Сказал, что посмотрю, но тогда он заявил, что в любом случае там должен дежурить пожарный, а потом в команде только и будет разговоров о старшем сержанте-бабнике.
У нас в бригаде, к счастью, никто никогда не хочет торчать в «Динь-доне». Во-первых, это воскресенье, дражайшая супруга не потерпит, к тому же дома будет ростбиф на ужин и можно посмотреть телик. Мы живем в хорошем месте, ловим все – и Швейцарию, и Италию, и Монте-Карло, можно посмотреть какой хочешь фильм – от Средневековья до наших дней. Во-вторых, если начинаются какие-то разборки, а они бывают всякий раз, когда какой-нибудь безусый сопляк строит из себя мачо, то тогда все уверены, что пожарный – это полиция. Как-то в воскресенье мне пришлось всеми правдами и неправдами вызывать туда ребят из казармы – вызволять одного из наших. Он попросил двух танцоров, которые не могли поделить партнершу, не раздирать друг другу рубашки. Если бы тогда жандармы нас не опередили, от него осталось бы мокрое место. Но все равно он потом три дня провалялся в больнице. Когда он вышел, мы скинулись ему на подарок.
На тренировке в среду перед танцами нас в казарме собралось с грехом пополам полдюжины. Я просто спросил, кто пойдет со мной дежурить в Блюмэ. Это большая деревня в пятнадцати километрах от нас, в горах, и «Динь-дон» должен был перебраться туда в следующее воскресенье. Никто не ответил. Мы пошли на футбольное поле рядом с казармой тренироваться в полном снаряжении. Мы говорим «казарма», на самом деле это бывший медный рудник. Таких много между городом и перевалом, их закрыли в 1914 году, слишком дорого обходились. В нашей казарме одни сорняки да бездомные кошки, но мы обустроили гараж на две машины, которые нам выделили, и раздевалку с душем. В раздевалке, пока мы переодевались, я сказал, что со мной пойдет Вердье. Он служит на почте, не трепло, и единственный, кроме меня, неженатый. К тому же ему это дело по душе, хочет выглядеть профессионалом. Он как-то доставил в больницу из-за перевала трехлетнюю девочку – она единственная уцелела в жуткой аварии – и рыдал во весь голос, когда узнал, что она выживет. С тех пор полюбил работу. Он, кстати, держит связь с этой девочкой, даже иногда посылает ей деньги. Говорит, что, когда ему стукнет тридцать пять, он ее по закону сможет удочерить. Мы над ним иногда подшучиваем, ему двадцать пять, через десять лет он уже сможет на ней жениться. Он говорит, чтобы мы шли подальше.
Когда я думаю о том мае – и прежде всего о днях до «Динь-дона», – мне становится грустно. Зимы у нас жуткие, все дороги завалены снегом, но едва наступает хорошая погода, как сразу же лето. Темнеет позднее, и я оставался после работы и возился с «делайе». Или же чинил гоночные велосипеды Микки к началу сезона.
Обычно шеф тоже был в мастерской, всегда нужно что-то доделать, и тогда его жена Жюльетта обязательно приносила нам пастис. Они оба мои ровесники – с ней мы ходили в школу, но он уже совсем седой. Он родом из Баскских земель[18], и лучшего игрока в шары я в своей жизни не встречал. Мы летом выступаем с ним в одной команде против отдыхающих. Когда случается какой-то несчастный случай или пожар, то даже среди ночи звонят в мастерскую, потому что у нас в деревне сирены не слышно, и он срочно сам везет меня в казарму. Говорит, что проклинает тот день, когда взял меня на работу, лучше бы ногу себе сломал.
Я по-прежнему провожал Эль глазами, когда она проходила мимо днем, а она по-прежнему меня не замечала, но у меня возникло такое чувство, что со мной случится что-то потрясающее, и не только, что я с ней пересплю. Это было похоже на волнение, которое я почувствовал перед смертью отца, но только ровным счетом наоборот, и это было приятно.
Да, я сожалею о том времени. Как-то я ушел из мастерской поздно вечером, но не домой, а под предлогом, что хочу проверить велосипед Микки, направился к перевалу. На самом деле я хотел проехать мимо дома Эль. Окна были открыты, в нижней комнате горел свет, но я был довольно далеко, и ничего не было видно, дом стоял в глубине двора. Я оставил велосипед неподалеку и прошел вдоль стены кладбища. Сзади дом практически примыкает к пастбищу, которым владеет Брошар, хозяин кафе, и дом отделен только колючей изгородью. Когда я подобрался ближе к окнам, то сразу увидел Эль, и меня прямо как стукнуло. Она сидела за обеденным столом под большой висячей лампой, к которой слетались ночные мотыльки, и читала журнал, опершись локтями на стол и накручивая прядь волос на пальцы. Я помню: на ней было белое платье в синий цветочек с воротничком-стоечкой и асимметричной застежкой. И это платье, и это ее выражение лица я узнал у нее позже, она казалась намного моложе и как-то беззащитнее, чем обычно, просто потому, что была без косметики.
Я так и стоял довольно долго по ту сторону изгороди, в нескольких метрах от нее. Даже не представляю, как я мог дышать. А потом ее отец закричал с верхнего этажа, что голоден, а мать ответила по-немецки. Я понял, что она тоже сидит в этой комнате, но мне ее не было видно. Я воспользовался тем, что этот дебил заорал, и тихонько ушел. Ну а что касается Эль, ее папаша мог бы надрываться хоть всю ночь, она так и не отрывалась от своего журнала и разматывала и снова наматывала на пальцы одну и ту же прядь волос.
Когда я теперь это вспоминаю, мне самому смешно, до чего ж я был тогда глуп. Даже когда я был мальчишкой и втюрился, скажем, в Жюльетту – которая вышла замуж за моего шефа – и провожал ее из школы домой, мне никогда не приходило в голову спрятаться, не дыша, за забором и смотреть, как она читает журнал. Я, конечно, не буду хвастаться, что мог охмурить любую, но кое-какие приключения все же были. Не считая то время, когда я служил в морском пожарном батальоне[19] в Марселе, мы тогда голову себе не ломали – шли вдвоем-втроем в увольнение на улицу Кур-Бельзанс[20] и выбирали одну на всех, чтобы скинула цену. Но до армии, и главное после, мне кажется, у меня было не меньше девушек, чем у других. Иногда это продолжалось месяц, иногда неделю. Или так, на ходу, где-нибудь на танцах в другой деревне. Перепихнешься в винограднике, потом говоришь ей, что еще увидимся, и привет.
Было время, я больше года встречался с дочкой зеленщика, Мартой, мы чуть не поженились, но она получила место учительницы возле Гренобля; мы сперва писали друг другу часто, а потом все реже и реже. Она блондинка и, наверное, даже красивее, чем Эль, – другого типа – и очень славная. Во всяком случае, я совсем потерял ее из виду, скорее всего, она уже вышла замуж. Я иногда вижу ее отца, он на меня зол и со мной не разговаривает.
Уже в этом году, в марте и апреле, как раз до Эль, я встречался с Луизой Лубе, кассиршей из кинотеатра. Ее называют Лулу-Лу, она носит очки, но тело у нее потрясное. Только мужики могут это понять. Она высокая и на лицо симпатичная, но не больше – это когда одета, но стоит ей раздеться, и не знаешь, за что сперва хвататься. Но муж ей попался вредный – он владелец автомастерской, где работает Тессари, – стал нас подозревать, и пришлось разбежаться. Она ни за что не хочет уходить из кинотеатра, хотя мастерская у них очень даже прибыльная, просто чтобы три вечера в неделю он к ней не приставал со своими телячьими нежностями. Ей двадцать восемь, и есть голова на плечах. Она за него вышла ради денег и этого не скрывает, но говорит, что из-за его вывертов – сегодня-совсем-не-могу, а завтра – сегодня-делай-мне-все-все-все – кончится это тем, что его хватит кондрашка.
После сеанса Лулу-Лу закрывала решетки на окнах и дверях кинотеатра, киномеханик отказывался, ему это якобы запрещает профсоюз, а директор давно уже дрыхнет, забрав выручку за день. Так вот, она запирала решетки, выключала все лампы, кроме подсветки сцены, чтобы мы хотя бы нашли друг друга в темноте, а я тем временем, чтобы удостовериться, что наша интрижка не попадет в завтрашние газеты, осматривал здание снаружи, а она потом пускала меня внутрь. Обычно когда она открывала мне дверь, то была уже наполовину раздета – успевала скинуть одежду по дороге. Много времени на любовные охи да ахи у нас не оставалось. Мы трахались в зрительном зале, а что делать – кабинет директора и будка киномеханика были заперты на ключ. Мы устраивались в центральном проходе, где постелен ковер, и в первый раз, сам не знаю почему – то ли из-за ее потрясающего, куда ни коснись, тела, то ли из-за шеренг обступивших нас кресел и высоченного потолка, то ли из-за нас самих – таких нелепых в этой огромной пустоте, где эхом отдается каждый шорох, – но тогда у меня ничего не вышло.
Потом мы стали встречаться вечерами по средам – в среду у них один сеанс, я заходил к ней в кассу по дороге из казармы, поддержать компанию. Ну и, конечно, заглядывал по субботам. В субботу вечером Микки ждал меня в своем грузовике у выезда из города. У него тоже есть подружка – сослуживица Вердье, работает на почте, и, когда я приходил, они с Микки прощались. Несколько раз я возвращался один на велосипеде, последние километры так круто идут в гору, что приходилось тащиться пешком; губы горели, вокруг ни души, и холод собачий, а мне было хорошо.
В конце концов муж повадился встречать Лулу-Лу с работы, когда она запирала решетки, ну и пришлось нам расстаться. В тот вечер, когда я оставил у нее на хранение свою каску, она сунула в нее, за кожаный амортизатор, записку, которую я нашел на следующий день. Она написала: «Ничего хорошего у тебя не будет». Я не понял, что она имеет в виду, но спрашивать не стал. Она хотела сказать то же, что и Микки, когда мы набирали воду во дворе. Она догадалась, что я стесняюсь своей каски, и поняла почему. Я интересовал ее больше, чем мне казалось. Как-то днем в прошлом месяце – я потом все расскажу по порядку – мы с ней снова ненадолго оказались наедине, но получилось не лучше, чем в первый раз. Было уже слишком поздно.
В субботу, накануне танцев в Блюмэ, я позвонил из мастерской, чтобы кого-то послали вместо меня в кинотеатр. Там дежурить они все охочи. Думаю, я решил туда не ходить, чтобы не портить мою завтрашнюю встречу с Эль. Или же не хотелось видеть, как она уезжает после фильма в фургончике Жоржа Массиня. А возможно, и то и другое. Не знаю. В любом случае, я об этом пожалел, ведь готов же был пойти.
Я ждал в кухне, когда вернутся Микки и Бу-Бу, протирал бензином детали «делайе», которые притащил домой, завернув в тряпку. Выпил почти всю бутылку вина. Потом Коньята (я-то думал, что она кемарит в своем кресле) сказала, чтобы я перестал метаться как угорелый, у нее голова кружится. Мать уже давно спала. Я заодно почистил и смазал охотничьи ружья, они валялись в шкафу после окончания сезона. Той зимой я убил двух кабанов, а Микки одного. Бу-Бу стреляет только по воронам, да и то мажет.
Было уже за полночь, когда я услышал шум мотора, а фары грузовика осветили окна. Они смотрели ковбойский фильм с Полом Ньюманом и тут же начали дурачиться, схватив со стола ружья. Коньята смеялась, а потом испугалась, она ведь глухая, а Бу-Бу гениально изображает мертвых: пуля в животе, выпученные глаза, и готово. В конце концов я сказал, чтобы Бу-Бу отправлялся умирать к себе в кровать, но сперва помог Коньяте, ее нужно поддерживать, когда она поднимается по лестнице.
Когда я остался вдвоем с Микки, я спросил у него, была ли Вот-та в кино. Он сказал, что была. Я спросил, уехала ли она с Жоржем Массинем. Он сказал, что уехала, но с ними была еще Ева Браун. Он посмотрел на меня, ожидая новых вопросов, но у меня их не было или, наоборот, было слишком много. И он пошел отнести ружья в шкаф. Я налил ему стакан вина. Поговорили об Эдди Мерксе и о нашем отце, он был хорошим охотником. Еще говорили о Марселе Амоне[21], в понедельник вечером его показывали по телику. Он его обожает. Когда Марсель Амон выступает по телевизору, мы должны перестать жевать – нужно благоговеть, как на службе в церкви. Я сказал ему, что Марсель Амон – это класс. Он сказал, что точно, что полный блеск. А в устах Микки это значит немало. Все, что делают Мариус Трезор и Эдди Меркс, – это полный блеск. Ну и Мэрилин Монро вдобавок. Я сказал ему, что обязательно нужно будет вернуться с танцев к началу передачи, но он не ответил.
Странный все-таки этот Микки. Наверное, у меня голос звучал неуверенно – я налил ему и теперь наливал себе, – но дело было в другом. Пусть он выглядит не слишком башковитым, но не стоит его недооценивать, он точно знает, что вас гложет. Мы помолчали. Потом он сказал, чтобы я не беспокоился насчет завтра, он меня прикроет и сам все разрулит. Я ответил, что мне не нужно, чтобы он клеил для меня девчонку, я и сам прекрасно справлюсь. Но он сказал очень верно:
– Точно. Потому что Вот-та мне по барабану.
На следующее утро, в то самое знаменитое воскресенье, мы, три брата-босяка, помылись в душе во дворе. Солнце светило – лучше не придумать, и мы ржали над Бу-Бу, который дико стесняется показаться голым и с воплями прикрывает нижний этаж цветастой занавеской, которую я приладил к кабинке. Вода из родника все лето холодная – просто сердце останавливается, но ручной насос дико медленно качает ее в бак наверху, так что когда привыкнешь, то и такой душ воспринимаешь как продукт цивилизации.
Микки спустился в город на велосипеде сделать ставку – ему все равно нужно тренироваться, а когда вернулся, я уже оделся. Правда, таким они меня еще никогда не видели, и, когда я появился в галстуке, все за столом слегка прибалдели.
С Вердье я должен был встретиться прямо в Блюмэ, он собирался приехать на казенном «рено», приписанном нашей пожарной части. Мы вчетвером – с нами была Жоржетта, подружка Микки, – поехали на «Ситроене DS» моего шефа. Он всегда дает, если я прошу, но каждый раз, когда возвращаю, говорит, что теперь машина работает хуже. Больше всего, увидев меня не в форме, удивился Вердье. Я надел бежевый костюм, желто-оранжевую рубашку и красный вязаный галстук, который одолжил у Микки. Я ему объяснил, что приехал с братьями, не успел переодеться для дежурства, но если что – форма в машине.
Было три часа дня, но возле «Динь-дона», раскинутого на рыночной площади, уже стоял такой шум, хоть уши затыкай; а у входа в огромный павильон с полудня собралась плотная толпа, только чтобы заглянуть внутрь. Я велел Вердье оставаться на посту возле кассы и заставлять тех, кто заходит, тушить сигареты. Он ничего не спросил. Он никогда ничего не спрашивает.
Меня тут знают и не хотели брать деньги за билет, но я настоял, пусть будет приколот к груди, как у всех. Внутри творился сущий ад. Все заливал ярко-красный свет прожекторов, ревели электрогитары, гремели ударные, и вопили те, кто уже вошел в раж, – просто голова раскалывалась. Разглядеть и расслышать кого-то вообще невозможно, а поскольку солнце добела накалило жестяную крышу, все задыхались от жары, но не расходились. Бу-Бу ощупью отправился разыскивать приятелей, потом Микки подтолкнул меня к Жоржетте, чтобы я с ней потанцевал, а сам тоже смылся, пробираясь среди окружавших нас теней, которые общались с помощью жестов. Жоржетта принялась крутить бедрами, я тоже изображал нечто подобное. Единственным хорошо освещенным пятачком в зале оставалась круглая сцена, где отводил душу оркестр – пятеро парней в брюках с бахромой и раскрашенными во все цвета лицами и торсами. Бу-Бу потом сказал мне, что их называют «Апачи» и что они очень крутые.
Как бы то ни было, я целую вечность танцевал с Жоржеттой на одном и том же месте: кончалась одна мелодия, начиналась другая, я весь взмок, и мне вправду казалось, что это никогда не кончится, но вдруг прожекторы погасли, свет стал почти нормальным, выдохшиеся «Апачи» заиграли кончиками пальцев медленный фокстрот. Я видел, как парни и девушки с прилипшими ко лбу волосами садились перевести дух прямо на пол, прислонившись к стенке павильона, а потом увидел, что Микки ее нашел-таки и что Эль, как я и опасался, была с Жоржем Массинем, но мне уже было все равно: как вышло, так вышло.
На ней было очень легкое белое платье, у нее тоже волосы прилипли к вискам и ко лбу, и с того места, где я стоял, – в пятнадцати – двадцати шагах от нее – я видел, как у нее поднимается грудь и приоткрыт рот, она пытается отдышаться. Я знаю, что это идиотизм, но она до того мне нравилась, что мне стало неловко перед самим собой или я просто испугался и решил уйти. Микки разговаривал с Жоржем. Поскольку я хорошо знаю своего брата, то догадывался, что сейчас он плетет невесть что, чтобы увести его на улицу и расчистить мне поле боя. В какой-то момент он указал на меня и что-то сказал Эль, и она посмотрела в мою сторону. Она смотрела несколько секунд, не отворачиваясь и не отводя взгляда, и я даже не заметил, как Микки вышел вместе с Жоржем Массинем.