Полная версия
Пушкин в Голутвине. Герой не своего романа
Глеб Васильев
Пушкин в Голутвине. Герой не своего романа
Предупреждение!
Все события, описанные в этой книге, произошли в реальности, после чего были выдуманы заново. Персонажи также абсолютно реальны, выдуманы и частично переименованы.
1
«Он будет такой же, как ты. Только, пожалуйста, давай назовем его как-нибудь по-другому» – сказала моя мама моему папе, узнав, что беременна, и ожидается появление мальчика. Не то чтобы у папы было экзотическое имя – как раз наоборот. Просто мама боялась, что с таким же именем я могу получить судьбу, похожую на отцовскую, а именно – стать творческим человеком.
В понимании мамы, более ранимого и безответного существа, чем творческий человек, не существовало. Она была уверена, что повода для страданий художнику не требуется – и так вся жизнь один оголенный нерв, да на фоне нищеты. Потому как продаться истинный талант если и может в принципе, то только сильно после собственной смерти. Истории прижизненного успеха множества творцов никак не влияли на ее мнение, по той причине, что каждый день перед глазами у нее был свой собственный художник – мой отец. Тот действительно страдал. Он считал свой талант и мастерство достаточно значимыми, чтобы быть жемчужиной, ради которой ценители должны сами нырять на какую угодно глубину не снимая ни сапог, ни ватников. Ценители же такие не отыскивались, а выставлять свой жемчуг на продажу самостоятельно отец считал если и не преступлением против искусства, то чем-то пошлым и недостойным художника.
Тем не менее, мама была не чужда любимой игрушки человечества – противоречий. Когда я стряпал какие-то мелкие поделки из дерева, глины или рисовал каляки-маляки, частенько получал от нее нагоняй. Дескать, нормальным детям полагается мяч по двору гонять, а не глаза ломать, сидя дома. В то же время, когда я записался в музыкальную школу, она не возражала, живо представив мою музыкальную карьеру. В ее мечтах я непременно становился дирижером военного оркестра. Военного – потому что как отмазать меня от службы в армии она не знала, а военный музыкант – это вроде бы и не совсем военный. В том смысле, что не бушевавший в ту пору кровавый Афганистан и не вечный гибельный стройбат музыкантам в погонах, по ее мнению, не грозил. На тот случай, если дирижером мне все же стать не удастся, мама предусмотрела запасной вариант – отправила меня на курсы английского языка. Чтобы у меня появилась возможность стать военным переводчиком, разумеется.
Занятия музыкой, как и уроки английского, давались мне с одинаковым успехом, впрочем, довольно посредственным. В детстве меня совершенно не волновало, какую профессию выбрать. Словно была у меня какая-то неосознанная уверенность, что все сложится само собой. Как говорила моя учительница по классу фортепьяно, не человек выбирает инструмент, а инструмент человека. Нельзя от простого блямканья по клавишам рояля дойти хоть до какого-то приличного уровня исполнительства, если рояль не хочет брать на себя заботу управлять тобой. И я представлял себе такую картину: человек стоит на голове, выставив вперед руки с растопыренными пальцами, а над ним нависает перевернутый рояль, шустро скользя по пальцам частоколом своих черных и белых клавиш, заставляя человека напевать мрачный мотив. Не знаю, почему мотив представлялся мне исключительно мрачным. То ли от того, что человеку, поставленному в такую позу роялем, радоваться не полагалось, то ли потому что детство мое пришлось на последние декады темного века, малорадостного по своей природе.
Можно было бы считать, что единственным результатом десяти лет обучения в музыкальной школе стало стойкое отвращение к классической музыке, если бы не один случай, сильно повлиявший на мою дальнейшую жизнь.
2
На хоровые занятия в одну со мной группу ходила девочка Вика. Внешность она имела довольно странную. Тело Вики было как будто обожжено. Вся кожа, которую позволяла увидеть одежда и жидкие пегие волосы, была воспаленного розового цвета, покрытая трещинками и редкими чешуйками. Под кожей отчетливо просвечивали сине-зеленые ниточки вен, а прозрачные пальцы были лишены ногтей. Поведением Вика не отличалась от других девчонок – такая же болтушка и хохотушка, как и они. Часто приходится слышать о детской жестокости. Не знаю, исключение это или само правило, но никто из девятилетних охламонов группы никаким образом не показывал, что замечает в Викином виде что-то отталкивающее. Никто и никогда не спрашивал, из-за чего она так выглядит, не издевался и не игнорировал.
Одним зимним вечером я пришел в музыкальную школу на собрание хора. В зале, где мы обычно пели, меня и других учеников встретила заплаканная учительница пения. Хлюпая носом, она сказала, что сегодня занятия не будет, потому что Вика умерла.
Возвращаясь домой по темной заснеженной улице, я озирался по сторонам. Мне казалось, что вот-вот я увижу Вику, примостившуюся на крыше табачного киоска, в черной сетке проводов или сидящую верхом на изогнутой шее фонарного столба. Мне казалось, что если мертвые люди и являются живым, то должны при этом выбирать места повыше. Я вглядывался в улицу до тех пор, пока в вихре снежинок не увидел Вику, стоящую на крыше несущейся мимо фуры. Видение было мимолетным, но я успел заметить улыбку мертвой девочки, приветливо машущей мне рукой. Первая моя мысль была о том, что у мертвецов дела не так уж плохи, раз они улыбаются и машут. И сразу за ней пришла следующая – а что же, собственно, такое смерть?
В свои девять лет я прекрасно понимал, что умереть совсем не сложно. Достаточно выпрыгнуть из окна бабушкиной квартиры, находящейся на десятом этаже, броситься под колеса мчащейся машины или поезда, нырнуть в реку и долго-долго не выныривать. Но простое прекращение существования не казалось мне удовлетворительным объяснением смерти. Ведь если смерть – это несуществование, то и ее самой существовать не может. Но каждый знает, что смерть определенно существует. Эта загадка меня заинтриговала настолько, что я решил во что бы то ни стало найти ответ.
Разговор с мамой мало чем мне помог. Она сказала, что смерть это очень плохо, настолько плохо, что ничего хуже и быть не может. Поэтому, пояснила мама, когда кто-то умирает, все его родные и близкие грустят и плачут целую неделю, а может даже и месяц. По ее словам, смерть выходила чем-то вроде болезни, вылечиться от которой было невозможно. Я представил себе человека, который кашлял, кашлял и кашлял, и с каждым кашлем из него выходили частички здоровья, которые в моем воображении больше всего походили на радужные мыльные пузыри. В какой-то момент пузыри, то есть здоровье в теле человека закончилось, и он из живого существа превратился в труп. Получалось, что смерть – это кашель. Или асфальт под окном десятого этажа, о который расшибается выпрыгнувший. А может быть и само окно, в которое он шагает. Немного поразмышляв над этой версией, я пришел к выводу, что при таком подходе смертью может оказаться абсолютно что угодно – от сливы, таящей внутри косточку, способную встать поперек горла, до неведомого метеорита, коварно планирующего разнести Землю на кусочки. Стало быть, и разговаривать с окружающими можно было так: «Привет! Как твоя смерть? Спасибо, моя тоже ничего. Представляешь, вчера гулял со смертью во дворе и встретил Витьку с соседней смерти, он на новой смерти катался, ему на смерть смерти смерть подарила. Он мне показал, до какой смерти она разгоняется – это просто умереть можно!». Но как утверждение, что электроны, к примеру, добрые и находятся повсюду вокруг нас, не годится для объяснения того, что такое электрон, так не годились и слова о плохой вездесущей смерти для понимания ее сути.
Папа сразу сообщил мне, что вопрос о смерти, как и о жизни, – философский.
– Все попытки дать на него окончательный ответ с какой угодно точки зрения, включая научную, только запутывают все еще больше, – сказал он. – И происходит так, потому что окончательную точку смерть ставит сама. Она не спрашивает разрешения и не оправдывается. Вообще ни в какие переговоры не вступает. Именно эта немота неизъяснимости оставляет желающему понять природу смерти единственную лазейку – искусство. Вот, – подытожил папа, – посмотри на картину Босха «Смерть скупца». Может быть, поймешь, что я имею в виду.
Найдя в книге репродукцию картины Босха, я долго вглядывался в нее. Сухонький миниатюрный скупец в забавном гномьем колпачке, восседающий на кровати, выглядел вполне спокойным, несмотря на то, что его спальня кишела чертями и крысообразными монстрами, а в дверь, с порога целясь в него длинной спицей, протискивался скелет внушительных размеров. Возможно, сохранять хладнокровие умирающему помогал миловидный ангел, одной рукой по-дружески обнимающий его за плечо, а второй указывающий на прибитое под потолком распятие. Из центра распятия, как из карманного фонарика, исходил тоненький лучик света.
– Я правильно понял, что смысл смерти в том, чтобы ее не бояться, плевать на чертей и идти на свет? – спросил я у папы.
– Смысл, – ответил папа, – в том, что Босх гениальный художник. Рисовал всякую чертовщину, а в результате стал бессмертным.
Лаконичнее всех свое видение смерти сформулировал мой дед: «Умереть – значит примкнуть к абсолютному большинству». Стоило деду сказать эту фразу, как на него тут же зашипела бабушка: «Что за ужасы ты ребенку рассказываешь!».
3
Мне было пятнадцать лет, когда умерла моя бабушка, а через пару месяцев к ней и абсолютному большинству примкнул и дедушка. Может быть по тому, с каким основательным и окончательным видом они лежали в гробах, мне и в голову не пришло взглядом выискивать их, улыбающихся и машущих с какой-нибудь возвышенности.
К тому моменту я успел ознакомиться с трактовками смерти и посмертного существования, которые предлагали христианство, буддизм, мусульманство и другие религиозные культы. Мне описанные варианты решительно не понравились. Слишком уж они были похожи на сказки, которые рассказывают детям, чтобы те скорее засыпали. Сюжеты оказывались кривоватыми, и логики в них было не больше чем в истории о курочке Рябе, с какого-то рожна взявшей да снесшей золотое яйцо. Единственное отличие, которое мне удалось заметить, заключалось в том, что в сказке о Рябе гибелью яйца все кончалось, а писания сообщали, будто бы все самое интересное после гибели только начинается.
Я уже был готов свыкнуться с самым очевидным и малодушным выводом, что смысла в смерти попросту нет.
– Пора повзрослеть, – говорил я себе. – Ты же не веришь в существование Деда Мороза? Так и про смерть забудь, пока живой.
– Но-но, погоди, – тут же возражал я самому себе. – Если смысла нет у смерти, то не может его быть и у жизни. Разве не так?
– И вот тебе еще одно подтверждение справедливости вывода. Подумай, много ли смысла ты видишь в своей или еще чьей-то жизни? То-то же.
– Мало ли, кто чего не видит. Я вот электромагнитные волны не вижу. Так мне что, утверждать на этом основании, что их не существует? – не сдавался я.
– А тебе очень важно, существуют эти волны или нет? Может, тебя также волнует, живет ли на дне Марианской впадины трехсотметровый кальмар и был ли Пушкин в Голутвине? Наплюй – вот и вся логика. Вместо того чтобы думать о смерти, придумай занятие поприятнее.
– Например, какое?
– Просто удивительно, как ты умудряешься меня огорчать. Тебе пятнадцать лет, парень, а с девчонками ни разу не целовался – расскажешь кому, так засмеют. А там, глядишь, и в жизни смысл какой-нибудь отыщется.
– Девчонки, говоришь? Вот идет мимо симпатичная девчонка, которую и поцеловать не противно. А куда она идет? На верную смерть идет, потому что, куда бы и как бы далеко она ни ушла, к ней и придет. И вот ты предлагаешь мне наплевать на это, признать ее поход за бессмыслицу и развлекаться целованием тела, бредущего к трупному состоянию?
– О, друг, дело дрянь. Ты мало того, что сам с собой разговариваешь, так еще и шизофренический бред несешь. Чтобы не усугублять ситуацию, спорить с тобой больше не буду, только один совет дам. Если уперлась тебе эта смерть, возьми да придумай объяснение сам. Не важно, в яблочко попадешь, или в молоко, главное – успокоишься.
Я снова хотел возразить, но оказалось, что возражать некому. Спорщик исчез так же мгновенно, как и появился. Подумав над его советом, я решил, что стоит к нему прислушаться. Считали же люди в течение множества поколений, что земля плоская, и на качестве их жизни это заблуждение не слишком-то сказывалось. Главное, что понимание было четким и не возникало у людей поводов для метаний и сомнений. Это только в историях о Шерлоке Холмсе любые догадки великого детектива всякий раз оказывались верными, и брюки на коленях у подозреваемого были грязными именно потому, что он рыл в подвале подземный ход, а не из-за неряшливости.
Стало быть, и мне следует сыграть в выдуманного детектива и придумать удовлетворительную развязку сюжета. Но чем старательнее я напрягал фантазию, тем более блеклые и неубедительные варианты она мне подсовывала. Человеческие жертвоприношения древних племен и самоубийственные традиции феодальной Японии казались лишь украшением учебника истории. Рассматривать смерть как высшую меру наказания было противно, да и противоречило логике. Ведь для кого-то уход из жизни долгожданная награда, избавление от мук и страданий. Спартанцы, помнится, были очень недовольны тем, что смерть, этот вечный покой и лучшее обезболивающее, легкодоступна для всех, включая слабаков и трусов. Действительно, если бы заслужить смерть можно было только геройскими подвигами и великими достижениями, было бы не так уж плохо.
Лучшее, до чего я дошел, – это мысль, что смерть нужна человеку, чтобы хоть чем-то отличаться от животных. Ведь какой инстинкт ни возьми, человек недалеко ушел от мыши. Питаться, размножаться и избегать опасности – вот и весь нехитрый набор. Только человек на все сто процентов знает, что хоть и через несколько десятилетий, да умрет, а мышь может об этом не догадываться, даже находясь в лисьей пасти. Для мыши в таком знании прока нет никакого, а человек, помня о своей бренности, будет стараться действовать по олимпийской методике «быстрее, выше, сильнее», чтобы на закате жизни не слишком горько пенять на себя. То есть, смысл смерти в оплате кредита, взятого у жизни и обеспечивающего большие возможности интеллекта.
В эту свою теорию поверить мне никак не удавалось. С одной стороны, слишком уж много людей, несмотря на большие потенциальные возможности, весь свой век проживали по-мышиному. С другой стороны, было совершенно не ясно, в чем смысл мышиной смерти, и зачем человек вообще о ней знает. Раздумья мои были не из приятных, но еще гаже на душе становилось от того, что выделить какие-то явные различия между человеческой смертью и мышиной мне не удавалось. Кощунственную мысль о том, что умершие мыши могу являться своим живым знакомым и махать им лапкой, я старательно гнал из своей головы. Само предположение было предательским по отношению к мертвой девочке Вике.
4
Есть теория, что ум не порождает идеи, а всего лишь служит дверцей для их выхода на свет. В ответ на вопрос, откуда идеи появляются, теория рассказывает что-то на счет информационного поля и работы мозга как приемопередаточного устройства, вылавливающего идейные составляющие из этого поля. C полем и устройством ясности нет, но очевидно, что глупо утверждать, будто бы гараж родил машину, основываясь на том факте, что машина из этого гаража выехала прямо у тебя на глазах. Именно поэтому я не стану говорить, что сам придумал объяснение смысла смерти. Скажу лишь, что это объяснение у меня появилось тогда, когда я ждал этого меньше всего. Хотя, разве не так всегда и случается?
Сумрачным осенним днем я шел по улице, пиная жухлую листву, густо засыпавшую тротуар. Под листьями мелькнуло черно-красное пятно – круглый брелок для ключей, который я тут же подобрал. На одной стороне пластикового кругляша был логотип вокально-инструментального ансамбля Motorhead, а на другой – изображение человеческого черепа анфас. Череп выглядел впечатляюще – он как будто выплывал из черной нефтяной тьмы, а на его скулах играли желто-оранжевые с красным блики невидимого пожара. Было ясно, что этот череп олицетворяет саму смерть.
Понимание обрушилось на меня с такой мощью и скоростью, что я едва устоял на ногах. Череп и был тем ответом, который я искал столько лет. Не конкретно этот череп, а любой человеческий. Лишенная плоти мертвая голова, которая уже столько раз попадалась мне на глаза. Вот он, смысл смерти – выпустить наружу череп, эту сокровенную жемчужину, совершенное произведение человечества.
Хорошо смеется тот, кто смеется последним. А последним всегда смеется череп. И улыбки шире, чем у черепа, не бывает.
Удивительно, что раньше я этого не замечал – лицо какой угодно красоты проигрывает черепу в изящности и выразительности. У черепа не может быть надменного, печального, заискивающего, презрительного, глупого или мудрствующего вида. Его не может испортить некрасивый нос, заячья губа, косоглазие, прыщавая кожа или безвкусная прическа. Череп не нуждается в украшениях и макияже, потому что и так прекрасен. И только смерть способна явить эту красоту миру.
Здесь же открывается разница между смертью человека и любого другого живого существа. Мышиная смерть открывает взору невзрачную мелкую косточку, больше похожую на дырявую яичную скорлупку. Череп собаки или лошади не лучше высушенного кабачка, череп тигра или льва не несет и малой доли величия этих животных, а слоновий напоминает треснувшую вазу далеко не самой изысканной формы. Обезьяньи черепа, взять хоть шимпанзе, хоть гориллу, вульгарны, как неумелый юмористический шарж.
Недаром смерть изображается с человеческим черепом на плечах, а не с головой какого-нибудь хищного зверя, рогатого черта или клыкастого монстра. Название картина Василия Верещагина «Апофеоз войны» с горой человеческих черепов выбрано очень верно, потому как любая война это крестовый поход за новыми черепами.
5
Охваченный эйфорией прозрения, я сам не заметил, как дошел до своего дома. Точнее, до того места где ему полагалось находиться. Вместо облезлой пятиэтажки я обнаружил огромный котлован, на дне которого вокруг бульдозеров и экскаваторов копошились люди в желтых строительных касках. Подумав, что забрел не туда, я огляделся. Детская площадка со скрипучими качелями и покосившимся грибком песочницы была на месте. Соседние дома и зеленый забор поликлиники тоже оказались там, где им и полагалось. Никуда не делась и ржавая «Волга» со спущенными колесами, стоявшая во дворе, сколько я себя помню. Ошибки быть не могло, если, конечно, я каким-то образом не очутился в параллельной вселенной, отличающейся отсутствием в ней одной хрущевки.
«Спокойно, без паники» – сказал я себе.
Где-то совсем рядом заиграла бодрая электронная мелодия. После непродолжительных поисков ее источник я обнаружил в своем кармане. Им оказался мобильный телефон – похожие аппараты, только намного крупнее, я видел в иностранных фильмах. На мерцающем зеленом экранчике высвечивалось «Мама_моб». Я нажал на кнопку с изображением зеленой телефонной трубки и поднес аппарат к уху.
– Степа, я после работы на рынок заеду, домой вернусь к ужину. Купи себе что-нибудь на обед, не сиди голодным. Хорошо? – маминым голосом сказал телефон.
– Мама, нашего дома нет, – ответил я.
– Что? Как нет? Где нет? Что случилось? Степа, ты где?
– Я возле дома… то есть, возле стройки.
– Какая стройка? Ничего не понимаю. Степа, с тобой все в порядке?
– Не знаю, мама, – признался я. – Все остальное на месте, даже соседская «Волга», а дома нет.
– Какая Волга?
– Машина соседская, напротив нашего подъезда стоит. В смысле, стояла. Подъезда-то больше нет…
– А, эта «Волга»… – мама секунду молчала. – Так ты что, на Народного Ополчения что ли?
– Да.
– Так тот наш дом уже полгода как снесли. Степа, ты что, пьяный?
– Не пьяный я, мам. Что значит «тот наш дом»? У нас что, какой-то другой есть?
– Мы же в двухтысячном на проспект Мира переехали. Ты что, не помнишь? Степа, ты себя хорошо чувствуешь?
– Не помню. Нормально, – первый мой ответ был чистой правдой, но на счет нормальности я соврал. Если под «двухтысячным» мама имела в виду год, то по моим подсчетам до него оставалось еще два года с хвостиком. И ни о каких квартирах на проспекте Мира, как и о том, откуда у меня в кармане мобильный телефон, я понятия не имел.
6
Узнав у мамы адрес нашего текущего проживания, через час я оказался перед черной железной дверью, решительно мне незнакомой. Тем не менее, один из ключей со связки, обнаружившейся в моем кармане, подошел, и дверь открылась. Попав внутрь квартиры, я немного успокоился. В незнакомой прихожей висело знакомое зеркало, стояла знакомая галошница и гардероб. Лицо в зеркале тоже было знакомым и определенно принадлежало мне.
Обследование квартиры не заняло много времени. Вся мебель, картины и другой бытовой хлам, который я помнил, – все переехало сюда. Комната с письменным столом, заваленным учебниками и рулонами ватмана, очевидно, принадлежала мне. Порывшись в ящиках стола, я обнаружил брошюру с надписью «зачетная книжка» на обложке. Из книжки я узнал, что меня по-прежнему зовут Степан Черепанов, и что в 1999 году я был зачислен на первый курс Московского Авиационного института, а в настоящий момент, успешно сдав шесть сессий, являюсь студентом четвертого курса.
Идея перемещений во времени никогда не казалась мне привлекательной. Меня одинаково мало интересовало и прошлое, и будущее. Но выходило так, будто бы я помимо своей воли попал во временную дыру и из 1997 года перенесся в 2003. Что полагается делать путешественникам во времени, я не представлял. Стоит ли пытаться вернуться обратно и возможно ли это в принципе? Встречу ли я здесь самого себя, живущего в этом времени, и не приведет ли это к какому-нибудь разрушительному парадоксу? Никакой ясности.
Убрав зачетную книжку обратно в ящик, я перешел в следующую комнату. Там на диване лежал мой папа.
– Привет, – сказала я. Папа бросил на меня мутный взгляд и фыркнул.
– Ты чего не на работе? – спросил я.
– А ты чего не в открытом космосе под куполом цирка без страховки? – папа скрипнул зубами. До меня донесся запах алкогольного перегара.
Я вернулся в «свою» комнату и, не раздеваясь, лег на кровать. Надо было хорошенько обдумать мое положение, но вместо этого мысли постоянно убегали в далекий зимний вечер. Я, шмыгая носом, плетусь из музыкальной школы. С трудом переставляю ноги из-за снега, занесшего тротуар выше щиколоток. Щеки пощипывает мороз, но внутри, под пуховой курткой, двумя свитерами, рубашкой и майкой адское пекло, влажные тропические джунгли и душное малярийное болото. Шею безжалостно грызет шерстяной шарф, а лоб кусает связанная бабушкой шапка. Эта шапка как будто знает, как сильно я ее ненавижу, и всячески демонстрирует взаимность. В руке болтается пакет с нотной тетрадью, которой на хоровых занятиях я никогда не пользуюсь, однако почему-то всякий раз таскаю с собой. Но сегодня я не обращаю внимания ни на пропитавшуюся потом майку, ни на шапку с шарфом, ни на бестолковый пакет. Я смотрю на дорогу. Вот-вот из-за поворота появится огромная фура. Когда она будет проезжать под фонарем, в медовом конусе света, заполненном вьющейся снежной трухой, на ее крыше я увижу…
Бодрая электронная мелодия, вспоровшая тишину, заставила меня вздрогнуть. Я достал из кармана мобильник и снова вздрогнул, увидев высветившееся на дисплее имя звонившего – «Вика». Поколебавшись несколько секунд, я принял вызов.
– Привееет! Ты сейчас где? Не очень занят? – спросил звонкий девичий голос.
– Э… дома. Нет, не очень.
– Может, прогуляемся? Соскучилась по тебе.
– Давай прогуляемся, – согласился я. Голос Вики был совершенно нестрашным и очень даже живым.
– Тогда через полчаса на Новокузнецкой в центре зала?
– Ага.
7
До нужной станции метро я доехал ровно за полчаса. Похоже, мы с Викой встречались там уже не впервые, раз ей было известно точное время в пути. Встав посреди зала, я огляделся – людей, как и я ожидающих здесь свидания, было множество. С мраморной скамейки вспорхнула девушка с вьющимися каштановыми волосами, подбежала ко мне и, подпрыгнув, по-детски повисла на моей шее.
– Ура! Люблю тебя! – девушка чмокнула меня в губы. Не припомню, чтобы в чьих-то глазах я видел больше счастья.
– Ура, Вика, – согласился я и бережно опустил девушку на пол. Вика оказалась трогательно маленькой, головы на полторы ниже меня.
– Пошли гулять! – Вика схватила меня за руку и потащила к эскалатору.