Полная версия
Охота на охотника
Ее собираются вывозить в Арсинор.
А Димитрию…
Не ему… ей остается смириться. Она ведь всегда смирялась.
Чужая память.
Теперь с нею легче управиться.
– Наймем кого, пусть научит основам, а там пройдем освидетельствование и ограничители поставим, – матушка говорит убежденно. – Притыцкие так сделали…
– И что в том хорошего? – отец ворчит, но согласится. Он всегда и во всем с матушкой согласен, и от этого становится еще обидней. – Лишать девку шанса…
– Какого шанса? – матушка едва ль не визжит, что совсем неприлично. – Одумайся… в этом университете, если хочешь знать, совершенно невозможные порядки! А Элька не особо умна, не говорю уже о хитрости. Быстренько окрутят, а после бросят. Вот принесет в подоле…
– Авось не принесет.
– Если и нет, то дальше что? Дар у нее есть, но куда с ним… в менталисты коронные? А дальше что? Кому нужна будет жена, способная мозги из головы вытащить?
– Ты преувеличиваешь.
– Я? Это ты… на что ты ее обрекаешь? Служить короне до самой смерти? Ни друзей, ни… Тебе ли не знать…
– Успокойся, – примиряюще сказал батюшка. – Небось и на нее свой охотник сыщется, а если дар и вправду яркий, то есть те, кто не испугается, а наоборот…
Прочь. Не то.
Хотя обида ярка. И стало быть, маменька уговорила. Конечно, отец обещал подумать, всего-то нужно, что годик потерпеть. Чай, университет не убежит. А пока у Эли будет время подготовиться.
Вон наставника пригласили.
И цепку на шею повесили, мол, для ее же блага, а то ж дар, он такой, опасный без должного контроля. Цепка душила. И ночью Элиза просыпалась оттого, что того и гляди задохнется. Она умоляла матушку, но та оставалась непреклонна.
Нельзя. Дар…
Дальше слезы, уговоры…
Но матушка лишь отмахивается:
– Дорогая, не понимаю, на что ты жалуешься. Жених ждать, пока ты доучишься, не станет. А партия наичудеснейшая. Тебе стоит порадоваться, что тобой заинтересовались Ветрицкие…
Стоп. Ветрицкие.
Древний род. Богатый. И сестрица кривится, не скрывая злости: уж она бы… но у нее дара нет.
– Постарайся все не испортить, – матушка сама нащипывает щеки и хмурится. Стало быть, выглядит Элиза не так чтобы хорошо. Ничего. Она привыкла к собственной некрасивости.
А Ветрицкий хмур. Он старый.
Как папенька. Но по нему не скажешь, смотрится молодо, что заставляет сестрицу жеманничать. Впрочем, Ветрицкий в отличие от иных кавалеров не испытывает восторга и не спешит лишиться разума, но машет рукой и говорит:
– Замолчите.
И Стеша замолкает.
Ее глаза вдруг стекленеют, и сама она…
– Не стоит волноваться, это ей не повредит. Она будет уверена, что весь вечер меня очаровывала, а я поддавался. При внушении главное – использовать понятные людям образы. Позволите?
Он потянул за треклятую цепочку, и Элиза склонила голову.
Первый вдох дался ей… тяжело.
А Ветрицкий нахмурился:
– Стало быть, ее в принципе не снимали? Когда ваш батюшка написал мне, я, признаться, не думал, что все настолько… серьезно. Дышите. И если больно – кричите.
Она не кричала.
Стиснула зубы, пытаясь справиться и со слабостью, и с головокружением, чем заслужила одобрительный кивок.
– Ваш дар успели изуродовать, благо не окончательно… Но это я носить запрещаю. Ясно?
Элиза кивнула, впрочем, сумела сказать:
– Маменька…
– Ваша матушка пытается лезть в дела, в которых ничего не понимает. Но я сумею донести до нее свое неудовольствие.
Рядом с ним было…
Спокойно? Пожалуй. И сестрица, в кои-то веки замолчавшая, радовала премного.
– Итак, мне интересно, чего вы сами желаете? – жених предложил руку, и Элиза ее приняла. А заодно задумалась: чего она желает?
Никто и никогда не спрашивал.
Никто и никогда…
А она сама…
– Не знаю, – честно ответила она, хотя с ответом ее как раз таки и не торопили. Ветрицкий же кивнул, соглашаясь будто, что вот так, с ходу, и не поймешь, чего пожелать. – Я… наверное… научиться, как вы… и стать хорошей женой…
Элиза запнулась. Вздохнула. И призналась:
– Только вряд ли получится…
– Почему?
– Я ведь… я не слишком красивая. И глупая. И неуклюжая. И музицировать не умею.
– Поверьте, – он позволил себе легкую усмешку, – я в состоянии купить себе театр, если уж потянет музыку послушать. Вы милая девочка, но пока слишком девочка…
И Элиза подавила вздох разочарования. Значит, откажется, и тогда сестрица преисполнится уверенности, что случилось это исключительно благодаря ее красоте, а матушка окончательно в Элизе разочаруется и точно в монастырь отправит.
Сбежать.
И…
– Не спешите. Свою долю глупостей вы еще исполните, – Ветрицкий остановился и, подняв пальцами Элизин подбородок, заглянул в глаза. – Не стоит смущаться. Это нормально. Молодость порывиста и искренна в своих устремлениях. А что не всегда оные разумны, это ведь не их вина… я бы предложил вам следующее: учиться.
Помолвка состоится, и договор будет подписан. А значит, Элиза, можно сказать, замужняя жена, потому как такие договоры не разрывают просто так, и если подпишут, то маменька позволит переехать…
– В переезде пока нет нужды. Я отправлю к вам учителей. И компаньонку. Полагаю, она сумеет оградить вас от излишнего внимания вашей… родни. Попытаемся восстановить ваш дар…
– А если…
Если дар не восстановится, будет ли этого достаточно, чтобы помолвку разорвать?
– Не переживайте… вы очаровательны. Юны. И неглупы. А потому я в любом случае буду рад назвать вас своей женой…
Память.
Память сминается под пальцами, она словно теплый воск, и Димитрию сложно ею управлять. Он пытается. Он не думает о Ветрицком. Кажется, тот недавно погиб… Несчастный случай или что-то вроде? Или не в случае дело, но…
Дальше. Вдох. Выдох.
Учеба. Дни, слипшиеся в одно. Компаньонка, оказавшаяся такой милой… только для Элизы. Она и вправду как-то сделала так, что маменька перестала к Элизе придираться, вдруг озаботившись приданым Стешеньки и вовсе ее судьбой.
Ей нужен жених не хуже.
Вот только кому надобна невеста без дара? И Стешка понимает. И злится. И давится неспособностью своей эту злость обуздать.
– На редкость несдержанное и неразумное поведение, – компаньонка говорит с легким акцентом, хотя и чисто, и Эля кивает. – Женщина, которая так себя ведет, не может рассчитывать на удачную партию. К счастью, внешность на самом деле решает мало…
Дальше.
Приезды Ветрицкого. Прогулки по полям. Букет из ромашек и колокольчиков. Разговоры…
– Его императорское величество давно уж отошел от дел, – Ветрицкий говорит с ней как со взрослой. – Это печально, поскольку ныне судьба империи оказалась в руках людей недостойных… если вовсе людей.
Она слушает.
Бестолковая влюбленная девочка, готовая ради ласкового слова в омут кинуться. Она и кидается, пропитываясь духом этой нелюбви к короне.
Ей кажется, что ей доверяют.
Как же…
– Ее императорское величество, если подумать, тоже не виновата… все же в природе своей она далека от человека. Более того, кое в чем они, несомненно, людей превосходят… – Ветрицкий в Арсиноре бывал часто, привозя из поездок подарки, причем не только для Элизы, и разговоры.
Их Димитрий изучал особо тщательно, уже не испытывая ни брезгливости, ни угрызений совести, но лишь страх пропустить что-то и вправду важное.
К примеру, легкое внушение.
Да, девочка была менталистом, но юным, неопытным, что стоит слегка подтолкнуть такую в нужном направлении? Сделать чувства к Ветрицкому ярче, приглушив остальные.
Пусть оживает лишь рядом с ним.
Привыкает, что отныне весь мир ее – в нем лишь. А заодно…
Ее явно готовили.
К чему?
К представлению? Она, как супруга наследника древнего рода, обязана была бы предстать пред императорскою четой. Кто ждет от наивной сельской девочки удара?
Память сопротивляется.
Она хранит свет, и любовь, и растреклятые колокольчики. Еще аистов, что выплясывали в гнезде и трещали, трещали, запрокинув головы.
Первый робкий поцелуй.
– Вы мое счастье, – говорит Ветрицкий, и Элиза задыхается от избытка эмоций.
А Димитрия мутит от фальши.
– Мне придется уехать, душа моя, – он целует бледные ручки. – Но скоро я вернусь, и, полагаю, мы сыграем эту чертову свадьбу… я больше не готов ждать.
Это признание заставляет Элизу вспыхивать от стыда. И предвкушения. И сердце бьется часто-часто…
– Слушайся Катарину, – велит Ветрицкий. – Она тебе дурного не посоветует…
Он уехал и не вернулся.
Хмурый папенька.
Маменька в слезах и с платочком. Стешка, не скрывающая радости, и от этого втройне больно.
– Мне жаль, – отец отводит глаза. – Это был несчастный случай…
– Это было убийство, – Катарина слегка картавит. И говорит тихо, уверенно, и Лиза сразу верит ей.
– Кто?
– Стрежницкий.
Имя незнакомо. Оно колючее, гадкое, и Элиза повторяет его шепотом, пробуя на вкус. Имя вязнет на зубах. Имя вызывает отвращение, глухую злость, до тошноты, до…
– За что?
– Цепной пес короны, он не сам, он лишь делал, что велят… Не переживай, девочка моя. Ветрицкий о тебе позаботился…
Он и вправду оставил духовую грамоту, по которой Элизе отошли поместье и пара деревень, немалое денежное содержание и гарнитур из желтых алмазов.
– Он собирался делать подарок к свадьбе, – сказала Катарина, которая как-то сама собой осталась в семье, благо положенное ей жалованье Ветрицкий выплатил на десять лет вперед. – Вам бы пошло несказанно. Не стоит плакать. Вот увидите, жизнь сложна и непредсказума… Полагаю, у вас будет возможность восстановить справедливость.
Эта мысль прочно засела в Элизиной голове.
Справедливость.
Ветрицкий ее заслуживает, потому что он самый лучший… был… За что убили? И кто? Она, конечно, не могла узнать сама, но Катарина, верная Катарина…
– Гнилой, ничтожный человек. Во время Смуты ему удалось выбрать верную сторону, – она теперь была подле Элизы денно и нощно, надежно ограждая подопечную и от матушки с ее безумною идеей немедля выдать Элизу замуж, а еще отнять алмазы, ибо у Элизы траур, а Стешеньке нужнее, и от самой Стешки, и от всех иных забот. – Он многое творил такого, о чем ныне говорить не принято… Сказывают, он собственноручно удавил невесту…
– Свою? – спросила Элиза и поняла, до чего нелепо звучит этот вопрос.
– Свою. Это очень грустная история… о любви и доверии… Так уж вышло, что я знала несчастную Марену и потому от души ненавижу Стрежницкого.
Стоп. Вдох. Выдох.
И осторожно, не спеша, не разрушая тонкого полотна чужой ожившей памяти. Катарина… ее лицо расплывчато, и сложно сказать, красива она или нет. И вовсе разобрать хоть какие-то черты. Голос и тот будто бы меняется.
Высокая? Низкая?
Цвет волос, цвет глаз, все ускользает, будто бы Димитрий смотрит на нее сквозь закопченное стекло. Морок? Определенно.
– Мы были близки, как сестры… ближе, чем иные сестры…
Стешка давеча скандал закатила, что у Элизы платья лучше. Так ей из Арсинора привезли, по последней моде. Ветрицкий мерки отвез Ламановой, заказал гардероб для будущей жены. И сердце сжалось болезненно…
– Я ей говорила, что опасно доверять этому проходимцу… Откуда он взялся? Появился вдруг, вскружил голову, уверил, что они будут вместе до конца жизни. Женское сердце слабо, сама знаешь…
И Элиза кивает.
Знает.
А еще болит оно, ноет.
– Она прошла с ним через многое. Она стала верной подругой. Была ранена, защищая его. Выжила, несмотря ни на что… А он ее удавил.
– Почему?
Катарина пожала плечами:
– Надоела… Видишь ли, дорогая, мужчины не склонны ценить самоотверженных женщин. Она узнала о нем кое-что нелицеприятное. В последнем своем письме она говорила, что пребывает в сомнениях, что любовь в ней борется с чувством долга. Полагаю, он помогал смутьянам, представляясь верным сторонником короны…
– Это…
– Предательство. Да, но, возможно, она готова была бы принять его и таким – что поделаешь, любовь ослепляет…
Димитрий согласился.
Еще как ослепляет, а уж приправленная изрядной толикой воздействия, вообще способна сделать влюбленного слепым, глухим и неспособным думать.
Девочку было жаль.
Немного.
– Полагаю, она попыталась воззвать к его совести, за что и поплатилась. Мне стоило немалых усилий выяснить ее судьбу. И да, я пришла в ужас, я желала не мести, но справедливости…
– И почему?
– Потому что к тому времени Стрежницкий успел прославиться. Как же, герой… о нем говорили как о человеке самоотверженном, подающем пример слабым. И тут я. Кто бы поверил мне? Тому несчастному письму, в котором и доказательств не было, одни лишь намеки.
Теперь голос звучал ровно, а речь была тиха, убаюкивающа. И Элиза поддалась ей, она прикрыла глаза, почти засыпая.
– Ничего, деточка, я так ждала, мы все ждали… И время пришло. Ты ведь поможешь мне? Мы восстановим справедливость…
От памяти почти ничего не осталось.
Верно, время выходит, ведь мертвое должно остаться мертвым. А потому Димитрий торопится. Он листает дни, прослушивая беседы, которые сводятся к одному: девочку учили ненавидеть.
Воплощение зла. Подлец. Соблазнитель женщин. Бретер, вызывающий на бой лишь тех, кто заведомо слабее. Убийца на службе короне.
Как узнали?
Димитрий спросит. Позже.
– Скоро уже… – Катарина стала ближе, чем родные, и, пожалуй, лишь она одна понимала всю боль юной души.
Конечно, понимала. Она и не давала этой ране зарасти, наслаивая на одни чувства другие. Это ведь просто – разжечь интерес до влюбленности, а ее выставить любовью. И плеснуть горя, отчаяния. Довести до грани.
– Ты должна принять участие в конкурсе, – Катарина держала Элизу за руку. – Это наш шанс…
Единственный.
Ведь она никогда не выйдет замуж, чтобы не опошлить память о Ветрицком.
– Куда тебе на конкурс? – матушка, впрочем, имела свое собственное мнение. – Ты посмотри на себя! Ты исхудала, вся потемнела, тебя и близко не допустят. А вот Стешенька…
– У Стеши нет дара, – сухо напомнила Элиза. – Это противоречит условиям. Что до меня, то я… вольна в своем выборе, даже если вы будете против.
Матушка обиделась и занемогла. Стешка устроила скандал, а Катарина наняла экипаж.
– Скоро, дорогая моя, скоро мы окажемся во дворце, но действовать придется осторожно. Мой бедный брат слишком спешил, за что и поплатился… Вот увидишь, у нас с тобой получится.
Память извернулась и выплюнула Димитрия. Он оказался вновь в тумане, непроглядном, густом, что войлок. Он трогал этот войлок, и пальцы проваливались в него, но сам Димитрий оставался на месте.
Неужели заблудился? Проклятье. Он должен вернуться!
Туман молчал.
Должен… ради империи, которая вот-вот рухнет, потому что все думали, что заговорщикам нужна власть. Она нужна, но не только она… Менталисты сходят с ума чаще остальных. Проклятый дар, обратной стороной которого становится одержимость.
Туман все еще молчал.
Лешек! Он должен услышать… он должен понять… почувствовать…
Кровь…
Они смешивали ее, резали руки кухонным ножом, который Димитрий стащил у старшей кухарки. И смешивали. Над огнем и еще над водой. Братья навек… братья…
Ну же, Лешек, отзовись.
Туман молчит и сердце тоже. Значит, надо иначе… Как? Вернуться самому. Ведь где-то там осталось тело, спеленутое кровавыми рунами. И Димитрию всего-то нужно – найти его…
И еще рыжую.
С темными, что вишня, глазами. С умением ее всегда оказываться не там, где нужно. Сосредоточиться… и нет, она не услышит.
А кто?
Та, которая ходит меж мирами.
– Асинья! – закричал Димитрий и не удивился почти, когда туман обернулся вихрем белых перьев. Крылья распахнулись, а из пустоты на Димитрия взглянули синие нечеловеческие глаза.
И он взмолился:
– Выведи…
Глава 9
Матушка пряла пряжу.
Иногда находило вот на нее. Усаживалась у окошка, приоткрывала ставенки, впуская в жаркие покои свои летний ветерок. Она трогала каменную кудель с каменными же нитями, прикасаться к которым дозволено было лишь некоторым людям.
Толкала.
И волчок крутился сам собою, а белые пальчики знай себе тянули нить, тонкую да звонкую, уже не каменную, но и не такую, к которой привыкли люди. Матушка слегка наклоняла голову, а порой и песню заводила, правда, со словами непонятными.
После, когда пряжи вдоволь станет, она уберет кудель, а на место ее кросна поставят. И тогда заскользит по ним заговоренный челнок, из камня ткань выплетая. И будет та ткань тонка, тоньше шелка, но и прочнее гранита. Ни стрела ее не возьмет, ни даже пуля…
Батюшке она рубаху сшила. И Лешеку.
И стало быть, не только ему надобно, если матушка вновь прясть села.
А нить-то белая, полупрозрачная.
Женская?
– Заходи, дорогой, – она выпустила кудель из рук, но та плясала, сама нить вытягивая. – Присядь. Выпей вот.
Она сама поднесла Лешеку ковшик резной, наполненный до краев самых водою. И была вода та студена, а еще горька без меры. Лешек пил, давился, но все равно пил, до самого дна, до…
– Больно? – матушка заглянула в глаза и волосы тронула, ласково, как в детстве. А Лешек уткнулся головой в живот ее, вдохнул родной запах и с трудом удержался, чтобы не разрыдаться. – Кровью пахнет… стало быть, ходил?
– Ходил.
– Узнал что?
– Узнал… ты тоже знаешь, верно? Без тебя она бы не укрылась, так? Почему ты ей помогла, а отцу… он…
– Он бы не отпустил, – она перебирала светлые прядки, вытягивая из них печаль и горе. – Он был одержим мыслью род восстановить и никогда бы не позволил ей уйти, держал бы здесь, в клетке этой.
– Но ты…
– Я сама в клетку пошла. Мой выбор, и только мой. А она другого желала.
– Свободы?
Это Лешек, пожалуй, мог бы понять, но слишком жива была еще память. И люди, погибшие, стало быть, зазря… Если матушка знала, если…
– И свободы в том числе. Она уцелела чудом. Она уцелела, а прочие нет. Она сбежала на свидание, позволила случиться любви. Решила, что если батюшка больше не император, то и она не цесаревна, а стало быть, может позволить себе такую роскошь, как любовь… Правда, матушки все одно опасалась. Говорила, что больно та была строга…
Императрица отстранилась и ладонью вытерла слезы. Слезы? А Лешек не заметил, что плакал. Надо же… как мальчишка… а ведь он будущий император и права не имеет ни на слезы, ни на что другое. Глянул в каменные глаза матери и попросил:
– Расскажи…
– Так не о чем рассказывать особо… – императрица выпустила его и подала шелковый платок. – Утрись и присядь. Однажды… я только-только во дворце появилась. Все иное, незнакомое. Мир этот. Люди, которые меня и боялись, и ненавидели. Я не была готова ко всему этому, терялась и, признаюсь, испытывала преогромное желание немедля покинуть это место.
Что бы было тогда?
Отец смирился бы? Или оставил бы проклятую корону? И так, и так – плохо…
– Он мне помогал. Он знал, насколько все… нехорошо порой бывало, однако мужчине тяжело воевать с женщинами, и во многом мне пришлось справляться самой. Потому я благодарна несказанно Одовецкой за ее помощь.
Матушка вернулась к кудели.
И нить заплясала, задрожала, меняя цвет на темно-синий.
– Однажды в покоях моих появилась девушка, что было удивительно, поскольку покои эти охранялись весьма и весьма тщательно. Однако, как выяснилось, дом, построенный на крови, этой крови многое позволяет. Она назвалась цесаревной Ольгой, и я ей поверила.
– Сразу?
– Она не лгала, – матушка задержала нить меж пальцами. – Белый с лазоревым – это красиво?
– Пожалуй…
– Она просила передать Сашеньке, что жива и что возвращаться не желает. Чтобы ее не искали, поскольку она знает способы скрыться и… в том не будет никому выгоды. Она вышла замуж. За человека, которого сама полагала простым. И желала лишь жить с ним в мире и согласии. Она боялась, что твой отец не устоит перед искушением, откроет Книгу и узнает правду. А узнав, попробует ее вернуть…
– А возвращаться она не желала.
– Категорически. Она понимала, что супруга ее никогда здесь не примут. И мне это было понятно. Как и опасения, что с неугодным супругом этим может произойти несчастье, пусть даже не по воле твоего отца, но по молчаливому сговору тех, кто пожелает породниться с нашим семейством.
И Лешек, подумав, кивнул. Пожалуй, что так… сколько вон на матушку покушались даже после того, как он на свет появился и был законным наследником объявлен. А уж супруга цесаревны точно не пощадили бы, тем паче если он крови простой…
Люди хрупки. Слабы.
– А еще она ждала ребенка и не желала, чтобы тот становился заложником в дворцовых игрищах. Его бы признали наследником, а там уже…
– И ты рассказала отцу?
– Нет.
– Почему?!
– Потому что пожалела ее…
– А его?!
– Он пережил смерть и брата, и племянников. Он отомстил за них. Отплакал. И отпустил. А скажи я, неужели бы он удержался? – Кудель на мгновенье замерла, чтобы заплясать скорее, сильнее. – Ты знаешь, что он стал бы искать и нашел бы. И никому от этого не стало бы хорошо.
Пожалуй, в чем-то матушка была права.
– А теперь что? – тихо спросил Лешек.
Она же, потянув нить, уже темно-золотую, янтарную, сказала:
– А теперь… теперь тебе решать.
И улыбнулась этак хитровато. Конечно, решать ему… и вот как решить, а главное – что? И прав ли Лешек в своих догадках? А если не прав, то…
– Я слышала, – матушка легко сменила тему, – ты давеча не один с прогулки вернулся…
Лизавета маялась.
Во-первых, чувствовала себя изрядно виноватой. Пусть Гришка был еще тем засранцем, лишенным не только чести и совести, но и мало-мальского ума, однако смерти он не заслуживал. Тем паче такой… Вот если бы она, Лизавета, не оставила бы его одного, беспомощного, то, глядишь… Во-вторых, не отпускало ощущение, что весьма скоро тот господин, который явно был не против назначить Лизавету виновной в этой нелепой смерти, решит-таки, что был прав в своих устремлениях.
И что тогда?
Доказывать, что она не травила Гришку?
А кто травил?
– Интересненько, – Аглая Одовецкая терла пальчики. Она стояла, поднявши руку, и терла, терла, хмурилась. Нюхала эти самые пальчики. – Яд-то редкий, дорогой… зачем его тратить на этакое убожество?
– А с чего ты решила, что убожество? – Таровицкая хмуро поглядывала в сад, но при том не делала попыток подняться с резной скамеечки. Более того, со стороны она выглядела весьма пристойною барышней, занятою исключительно девичьим делом – веночком. Пальцы ее двигались, тонкие стебельки переплетались…
– Бабушка сказала…
Таровицкая вздохнула и закатила глаза.
– Он газетчик, – Одовецкая все же вытерла пальцы о юбку. – А они вечно гадости пишут…
– Неправда! – Лизавете стало обидно.
Да, она писала гадости, не без того, но ведь она лишь рассказывала о людях, которые оные гадости совершают. Почему тогда получается, что люди эти несчастные, а газетчики – сволочи?
Или совершать гадости можно, а рассказывать о них – никак?
– Правда, правда, – Авдотья цветочки перебирала с видом преудивленным, будто не могла понять, как вышло ей собрать этакий веник. – Папенька тоже говорит, к нему как-то один приезжал, все ходил по городу, вынюхивал, выглядывал. Оказалось – шпион.
– И что вы сделали? – в голосе Одовецкой слышался немалый интерес.
– Как что? Повесили, и дело с концом…
Лизавета потрогала шею. Подумалось, узнай подруженьки о ее работе… Нет уж, лучше, чтоб не знали. Да и какие из них подруги? Случайные. Жизнь свела, жизнь и разведет. Закончится конкурс, и разойдутся, разлетятся пути-дороженьки. Лизавета домой вернется.
И научится вышивать крестиком.
Или вот крючком вязать. У тетушки изрядно выходит. Будет писать сестрицам письма, радоваться, что у них-то жизнь сложилась, а сама… что сама? Поплачет да успокоится…
– Если он газетчик, – Таровицкая выплетала узор из васильков и ромашек, вставляя тонюсенькие веточки вейника, – то мог что-то узнать такое, чего знать ему не полагалось.
– Узнал, – сказала Лизавета. – Он мне говорил… я потому его… он сказал, что скоро тут весело станет.
– Вот так прямо и сказал?
– Не то чтобы прямо… я так поняла.
– Знаешь его?
Лизавета кивнула. И уточнила:
– Не слишком близко. Он ко мне сватался.
Авдотья фыркнула. Таровицкая бровку приподняла, а Одовецкая головой покачала, явно не одобряя. Вот только что именно она не одобряла – намерения ли покойного или же саму мысль, что к Лизавете могут свататься, – осталось неясно.
– Он и раньше был… не особо вежлив, – раз уж начала говорить, то следовало продолжать. – Сказал, что все равно мне деваться некуда… а скоро… что-то произойдет. Нехорошее. И полагаю, на празднествах…