Полная версия
Угрюм-река. Книга 2
Протасов сел к столу, Парчевский – на диван. Оба чувствовали себя скверно: один как вор, другой как нечаянный, непрошеный свидетель-очевидец. Во всех углах столовой притаилось тревожное молчание. Лишь мерно отбивали такт часы да встряхивалась сонная канарейка. Протасов стал тихонько насвистывать какой-то мотив. Парчевский внимательно точил ногти металлической пилочкой в костяной оправе.
– А я, простите, и не знал, что вы такой набожный.
Парчевский, не торопясь, вынул из сердца шпильку недруга и заострил свою:
– Как вам известно, я католик… Бывают обстоятельства, когда, когда… Ну просто, я растерялся, не знал, что делать, когда пани опустилась на колени… Но я никак не ожидал ни подобного вопроса с вашей стороны, ни того, что вы на цыпочках подкрадываетесь, как кошка… И то и другое – моветонно.
Парчевский закинул ногу на ногу и круто отвернулся от Протасова.
– Знаете, – проговорил Протасов, крутя в воздухе пенсне, – задав такой вопрос, я просто интересовался вами как типом… Вот и все…
– Мерси…
– Да, да. А вы свой менторский тон приберегите для кого-либо другого. Например, для Наденьки.
– Пардон… Для Надежды Васильевны, хотите вы сказать?
– Для той роли, которую вы ей навязали, она слишком примитивна, чтоб не сказать – глупа.
– При чем тут я и при чем тут Наденька? – поднял брови и плечи инженер Парчевский.
– Да, подобный симбиоз дьявольски интересен… Ха-ха-ха!..
Во всем черном вошла Нина.
VIII
Весть о смерти хозяина разнеслась по всему поселку. Слухи плодились, как крысы: быстро и в геометрической прогрессии.
Отец Александр, хотя с большим сомнением в смерти Громова, все-таки на литургии помянул у Божьего престола новопреставленную душу Прохора. «Лучше пересолить, чем недосолить», – по-бурсацки, попросту подумал он. А как служба кончилась, горничная Настя передала ему приглашение барыни «пожаловать на чай».
Домашнее совещание – Нина, отец Александр, Протасов – происходило в кабинете Прохора. На нем присутствовал в качестве немого свидетеля и волк.
У Нины глаза заплаканы, естественный румянец закрыт густым слоем пудры. Отец Александр впервые прочитал заметку и трижды перекрестился.
– По-моему, еще бабушка надвое сказала, – проговорил Протасов, закуривая сигару Прохора. – Я полагаю, что «Петербургский листок» самая желтая, самая скандалезная газета в мире. Бульварщина! На эту тему я уже говорил вчера с Ниной Яковлевной. И думаю, что я прав, утверждая, что тут просто какой-нибудь фортель… Хотя…
– Помилуйте, – крестообразно сложил священник руки на груди. – А имена? Иннокентий Филатыч, папаша Нины Яковлевны… Боюсь быть пророком, но логика заставляет думать, что…
– Вчера мы послали в Петербург экстренные телеграммы в несколько мест, – сказала Нина.
– В редакцию, в градоначальство, в столичную полицию и в адрес Прохора Петровича – в Мариинскую гостиницу, в Чернышевом переулке, – подтвердил Протасов.
При словах «Прохор Петрович» лежавший на кушетке волк навострил уши, позевнул и завилял хвостом. Священник, заметив поведение животного, спросил хозяйку:
– А вы не наблюдали, многочтимая Нина Яковлевна, некоторого душевного, нет, не душевного, конечно, а… как бы это сказать? Ну, вот этот самый зверь, как он себя вел в то черное число? Может быть, выл, может быть, лаял, сугубо тосковал…
– Не припомню, – сказала Нина. – Голубчик Андрей Андреич, подайте мне шаль, замерзла я… – Она передернула плечами.
– Так, так… А то с сими бессловесными тварями бывает. Чуют, чуют… Ну, что ж. Ежели ничего не произошло такого, это зело утешительно. Во всяком случае, дочь моя, надо уповать на милость Божью и духа своего не угашать.
Читая назидания и понюхивая из серебряной табакерки душистый табачок, отец Александр привел несколько известных ему примеров, когда людей живыми почитали игрою случая за мертвых.
– Так было, например, с моим наставником преосвященнейшим новгородским и старорусским владыкой Феогностом…
– Или с владыкой американским Марком Твеном, – вставил Протасов, принеся шаль.
– Да, да! Да, да! – с какой-то детской радостью воскликнул священник.
– Я ко всему готова, – кутаясь в шаль, сказала Нина.
– Зело похвально!
Было выяснено, что ни телеграмм, ни писем от хозяина не поступало вот уже десять дней. Это обстоятельство признавалось самым тревожным. В сущности, для всех трагедия была почти достаточно очевидна. Лишь легкие тени надежды мелькали в душе Нины. Они только мучили ее, сбивали, не принося успокоения.
– Во всяком случае, – сказал священник, – я полагал бы целесообразным торжественную панихиду отложить до тех пор, пока факт абстрактный, не дай Бог, станет фактом конкретным. – Он почувствовал, что допустил некоторую неловкость, и, чтоб сгладить впечатление, добавил: – Впрочем, я интуитивно чувствую, что Прохор Петрович жив.
Волк опять быстро замолол хвостом и соскочил с кушетки.
– А ежели – да, что мне делать? – Опущенные глаза Нины опять заволоклись слезой. – Ехать в Питер или…
– Или предоставить доставку останков усопшего Иннокентию Филатычу и вашему папаше? – перебил священник. – Я полагал бы, вам бросать дела и хрупкую Верочку не следует.
– Что касается ведения дел, – сказал Протасов, выпустив густые клубы дыма, – то я ручаюсь головой, что дела ни в малой степени не пострадают.
– Я в этом уверена, – попробовала робко, сквозь слезы, улыбнуться ему Нина.
Протасов перехватил улыбку, как луч солнца, по-своему оценил ее и спрятал в сердце. Сердцу стало жутко, страшно и приятно.
Удрученней всех, пожалуй, чувствовала себя Анна Иннокентьевна. Лавку сегодня она не отпирала, а сидела в спальне полураздетая, окруженная кумушками, старушками, шептуньями, и, плача, неистово кричала:
– Папашеньку моего засудят!.. Папашеньку моего засудят!..
В своей искренней печали не отставал от нее и дьякон Ферапонт. Прохор выписал его с Урала как искуснейшего кузнеца. Он всей душой был привязан к Прохору. Сколько раз ходили они вместе с ним на опасную охоту. Однажды медведь смял Прохора – кузнец взмахом тяжелого топора сразу почти отсек зверю мохнатую башку. Прохор в долгу не остался, – он вдвое увеличил кузнецу жалованье и подарил ему хорошее ружье. Прохор, как и прочие, всегда поражался громоносным его голосом. Однажды стадо коров, напуганное заполошным зыком Ферапонта, примчалось с выгона в поселок, а бык ринулся в болото, завяз там по уши и сдох.
Когда Нина Яковлевна уезжала в гости или на богомолье, Прохор ударялся в гульбу. Он брал с собой кузнеца в лодку и заставлял петь разбойничьи песни:
Эх, долго ль мне плакатьСудей умолять —Что ж медлят кнутамиМеня на-а-казать…Песня гудела, ударялась в скалы, неслась во все концы густо и сильно. Рабочие, копошась на работах, на минуту бросали дело, прислушивались, говорили:
– «Сам» с Ферапонтом гуляет.
Чтоб угодить Нине и возвысить кузнеца, Прохор однажды сказал ему:
– Слушай, Ферапонт… А хочешь в дьяконы?
– Мы темные, – с великой надеждой в сердце осклабился кузнец. – Ну, правда, читать-писать умеем хорошо.
Не бросая кузнецкого цеха, он на полгода поступил в обработку к отцу Александру, по настоянию Прохора женился на дочке отца Ипата из Медведева, несколько времени прожил в уездном городе, где и был недавно посвящен в дьяконы. Пред женитьбой кузнец имел такой разговор с Прохором:
– Прохор Петрович, а ведь у меня баба на Урале имеется… жена, Лукерья.
– Дети есть? Любишь ее?
– Никак нет.
– Документы при тебе? Паспорт, метрика…
Кузнец подал. Прохор бросил их в печку, сказал:
– Вот, теперь холостой.
А приставу велел послать Лукерье сто рублей и официальное уведомление, что ее муж «волею Божьей помер». Так, по капризу Прохора, Лукерья овдовела, кузнец стал дьяконом, вековуха Манечка, дочь отца Ипата, вышла замуж.
Великие дела может делать Прохор. Так как же темную смерть такого человека не оплакивать?! Дьякон Ферапонт в кузницу не пошел, с утра стал пить, сидел на полу, выпивал по маленькой, закусывал нечищеной картошкой и сквозь слезы заунывно выводил вполголоса:
Вечная па-амять…Курносенькая толстушка Манечка – на аршин меньше его ростом – совсем карманная, имела над великаном-мужем неограниченную власть.
– Садись на пол. Вот тебе бутылка. И больше не смей. Ори не громко – народ ходит по улице.
И дьякон, утирая слезы, тихонечко тянул:
Со святыми упо-ко-ой…А Манечка, засучив рукава, месила тесто.
Илья Петрович Сохатых ночь провел на рыбной ловле; он узнал печальную весть лишь сегодня утром. Ошеломленный, расстроенный бессонной ночью (поймал двух щук и двух язей), он сразу не мог сообразить: грустить ему иль нет? Однако, отложив детальные размышления на этот счет до послеобеда, он из приличия тоже решил грустить и немедленно же впал в печаль. Но вот беда! Книга «Хороший тон, или как держать себя молодому человеку в обществе» не давала ему должных наставлений. Свадьбы, крестины, именины – этого добра хоть отбавляй, а похорон нету. Тоже, книжица! Хе-хе!.. Он решил действовать по усмотрению, согласуя свои поступки со здравым смыслом. Надел черную пару, приколол к рукаву траурный креп, пред зеркалом напрактиковался, опуская концы губ, делать лицо постным и пошел выразить Нине Яковлевне соболезнование.
С отвислыми губами он влез в кухню, поздоровался за руку с Настей и просил доложить барыне. Тем временем у Нины Яковлевны происходило совещание, – она сказалась больной, не вышла. Илья Петрович помрачнел, вздохнул, вынул свою визитную карточку с золотым обрезом, приписал на ней «убитый горем», попросил вручить вдове, съел предложенный Настей пирожок, сказал «адью» и, посвистывая, удалился.
Рабочие на всех предприятиях, несмотря на окрики десятников и мастеров, на угрозы штрафом, работали сегодня через пень-колоду.
Частые и долгие закурки, разговоры-разговорчики. В глазах, в речах, в движенье мускулов – прущее наружу злорадство.
– Подох – туда ему и дорога. Праздновать надо сегодня, а не спину гнуть. Хуже не будет. В сто разов лучше будет. С того человека, что пристукнул его, все грехи долой. Мы и сами собирались…
– Что? Что, что?!
– Так, ничего. Проехало.
Десятники, приказчики ради своего общественного положения стыдили рабочих, останавливали их, но сами по горло плавали в соблазне радости. «Хозяйка возьмется за дело – лафа будет. При ней – Протасов-управитель. А тот изничтожился, и само хорошо».
С обеда многие не вышли на работу. Приказанием пристава две казенки и пять пивных были закрыты. У шинкарок скуплено рабочими и выпито все вино. Каталага набита битком гуляками: пьяных таскали в бани и в склад чугунных отливок. Урядник и стражники расправлялись с пьяными по-своему. Те отбивались ногами, плевали в ненавистные морды утеснителей, грозились:
– Погоди, сволочи! Теперь все перевернется носом книзу.
Общая масса рабочих, окончив трудовой день, была трезва, буйства не позволяла, но все-таки рабочие пели песни, кричали «ура», даже додумались выбрать депутацию, чтоб идти к хозяйке и Протасову «с поздравкой», – их благоразумно отговорили. На некоторых избах и почти во всех бараках вывешены праздничные флаги. Стражники сбрасывали их, а мальчишки вывешивали вновь.
Альберт Генрихович Кук, будучи в полном здоровье, тоже сегодня забастовал, остался дома. С мистером Куком это небывалый случай. С утра приказал Ивану подать бутылку коньяку и никого не пускать. Иван был крайне удивлен. Не менее Ивана удивлен самим собой и мистер Кук. Такого малодушия, такой дряблости духа с ним никогда не приключалось.
Надо бы немедленно пойти, упасть к ногам ее, молить, просить. Но воля, мысль – в параличе. «Ну, одну для храбрости. Ну, другую… Ну, третью. Теперь или никогда, теперь или никогда».
– Иван, новый бутилка! Больван! Вчера ослеп, завтра не видишь?!
«Да, надо идти, надо идти. Во всяком случае – шансы есть. Протасов – социалист, материалист, – долой, не в счет; Парчевский – щенок, дурак, картежник, – долой! Еще кто, еще кто, черт побери?! Итак – шансов на восемьдесят пять процентов».
– Иван! Штиблеты… Очень лючшие.
Он сбрасывает войлочные туфли, но душевный паралич вновь поражает его волю. Звонит телефон, мистер Кук с лихорадочным взором сумасшедшего снимает трубку:
– Кто? Протасов, вы? К черту! Меня нет дома…
«Да, да, надо идти, надо идти… Но я как будто… вы… вы… выпивши».
– Иван! Я пьян?
– Никак нет, вашскородие.
Он припоминает ту, давнишнюю встречу с Ниной. О, как он ее любил тогда и как любит по сей день! О, как любит! Так не может любить ни один русский, ни один немец, ни один француз. Даже шекспировский мавр не любил так свою Дездемону, как он любит мадам Громофф… несчастный, как это, ну как это?.. несчастный вдофф… Ради нее, может быть, он и прозябает в этой дикой стране, с этим диким человеком Прохор Громофф…
– Барин, ужинать прикажете?
– Как, как, как? Я еще не очшень позавтракал. Пей!
Иван пьет.
– Иди!
Иван уходит.
Да, да. Он помнит очень хорошо. Роща. Серп месяца справа и – она. Он бросился перед нею на колени, он приник лбом к ее запыленным туфлям. Она подняла его, что-то сказала ему, но он тогда был глух на оба уха, был безумен, он крикнул: «О да, о да», – и выстрелил из револьвера. Он хотел тогда убить себя. Но – пуля улетела вверх. Несчастный случай. О да! О да! И лишь спустя неделю каким-то чудом он ясно вспомнил все ее слова. Она сказала: «Я ценю ваши чувства ко мне. Я вас буду уважать, буду вас любить как славного человека». И добавила: «не больше»… Эту ее фразу он навеки выгравировал в своем сердце. Резец был – страсть, смертельная жажда достижения. А последние слова «не больше» (он смысл их понял) спустились из сердца в печень. Они терзают его, они мешают ему спокойно жить, они горьки, как желчь…
Все на свете можно превозмочь. Можно взорвать скалу, можно пустить реку по другому руслу, можно победить самого себя. Но женщина? Как ее возьмешь, каким волшебным ядом приворожишь к себе?.. Кто, кто? Кто ответит?!
– Чего-с?
Перед ним Иван. Он качается вправо-влево, приседает, подпрыгивает к потолку. И все качается, все приседает, все подпрыгивает. Мистер Кук прочно уперся ногами в пол, а руками вцепился в верхнюю доску стола. Но пол колыхался, как качель, а заваленный чертежами письменный стол старался вырваться из хозяйских рук и лететь в пространство. Мистер Кук икнул и уставился Ивану в переносицу.
– Садись, Иван… – сказал он слабым голосом.
Иван повиновался.
– Иван! – Мистер Кук оторвал руки от стола и чуть не упал на пол. – Иван! А вдруг ты и я будем… ну завтра… ну через недель-другой очшень, очшень богаты. О, я сумею поставить дело, поверь, Иван… – Он чуть приоткрыл глаза – Ивана не было, сидел Протасов. Приоткрыл глаза пошире – вместо Протасова – Парчевский, он вытаращил и протер глаза – Парчевский исчез и вместо него он, он, сам мистер Кук, двойник.
– С кем имею честь?
И мистер Кук запустил в самого себя грузным пресс-папье. Зеркало, перед которым он брился утром, – вдребезги и кувырнулось со стола.
– Ха-ха!.. Фено-оме-нально!..
Да, да… Все-таки надо идти как можно скорей. Настал последний час, и мистер Кук должен предстать пред своей дамой. Мистер Кук прекрасно воспитан. Мистер Кук вполне уверен, что дама предпочтет именно его. О, мистер Кук скоро, очень, очень скоро будет миллионером. Да, да, да…
– Иван!.. Давай! Очень лючший…
– Чего-с?!
– Брука, брука, брука!
– Помилуйте, господин барин! Какие брюки?! Ночь. Вы две бутылки коньяку изволили вылакать.
– Очшень ты дурак… Рюська хорош пословиц говорит: кто обжегся на молоке, дует водку… Ну, живо, живо, живо!.. Бутилка водки!..
– Не дам, вашскородие… Ей-богу, не дам. Извольте ложиться дрыхнуть.
Мистер Кук с добродушной улыбкой посмотрел на него, прищелкнул пальцами и прилег ухом на стол. Стол гудел, качался. Подошла к мистеру Куку Нина, погладила его волосы и бережно повела его на холостяцкую кушетку.
– О Богиня!.. Это вы?..
– Так точно, барин, я… – сказал Иван, поддерживая его под мышки.
Часы пробили двенадцать. А около часу ночи дежуривший в почтовой конторе стражник привез Нине сразу четыре ответные телеграммы.
IX
Инженер Парчевский вернулся после вечернего свидания с очаровательной хозяйкой в полном восторге от самого себя. Его небольшая – две комнаты и кухня – квартира была обставлена по-барски: Прохор Петрович из практических целей на это денег не жалел. Пан Парчевский подошел по мягкому ковру к большому зеркалу. На него глянуло счастливое лицо, подбородок и губы улыбались, глаза же, как ни старался он смягчить их выражение, оставались жестки и надменны.
– Вид гордый, самостоятельный и… милый, – сказал он. Зеркало повторило за ним точь-в-точь, как попугай.
Ну конечно. Не седеющей же голове Протасова тягаться с молодым ясновельможным паном, в жилах которого течет кровь, может быть, самого круля Яна Собесского. Он же великолепно подметил отношение хозяйки к этому русскому пентюху Протасову. Простая дружба, выгодная для сторон, все же остальное – глупые бредни полоумной Наденьки. Да иначе и не может быть: в пани Нине слишком сильна вера в Бога, Протасов же… Ха-ха! Пусть, пусть, тем лучше.
Провожая его до передней, даже дальше, до самой выходной двери, пани Нина благодарным голосом сказала ему:
– Милый, милый Владислав Викентьич. Я очень ценю вашу преданность мне… Только ваше молодое сердце могло понять весь тот ужас, который меня охватил теперь. Так неужели вы любите меня? Спасибо вам. Прощайте, милый.
Положим, пани говорила не те слова, даже совсем другими были ее речи, но она именно сказала бы так, если б этот проклятый смерд Протасов не высунул в дверь свою бульдожью башку, чтоб все подглядеть, все подслушать своими ослиными ушами. О, пся крев!..
– Цо то бендзе, цо то бендзе?..
Хватаясь за виски, плавая в золотых мечтах, пан Парчевский проследовал по ковру к конторке и стал сочинять запросную телеграмму своему другу в Питер.
Эту ночь многие, кто успел узнать траурную новость, не спали вовсе.
Не ложилась спать и Кэтти. Она не могла отважиться одна пойти к Нине. Кэтти жила в просторной комнате у женатого механика. Чистейшая кровать, книги, портреты, всюду цветы – комната благоухает. На подушке, засунув мордочку в пушистый хвост, спит ручная белка Леди.
Девушке нет покоя. Институтка по воспитанию, младшая подруга Нины, она обожает ее. И вся ее внутренняя жизнь в заоблачных мечтах. Она также обожает и Протасова, пожалуй, маленько обожает и Парчевского. Но она много слышала про него дурного, и ее сердце всегда отодвигало его на запасные пути.
Интересно заглянуть в ее дневник. Она отражена в нем – вся.
«17 июля. Вчера, завиваясь, обожгла лоб. Ангел Нина подарила мне флакон парижских духов. Я без ума от них. Тонкий, но очень прочный запах.
21 июля. Сегодня мылась вместе с Ниной у них в бане. Я очень похудела, но похорошела. Ноги длинные. Очень жаль, что я не балерина. Хотя поздно. Мне 25 лет. Так полагаю, что похудела от этого несносного А. А. Пр. Мне показалось, что он мне строит глазки. Но, я знаю, он любит Нину, а на такую фифку, как я, – плюет. Он думает, что я – девчоныш.
30 июля. Папочка пишет, что их полк переводят в Рязань. Он назначен командиром полка. Парчевский жал мне руку двусмысленно. Он душка. Он нехорошо снится мне. Нескромно.
1 августа. Протасов никогда не возьмет меня замуж. Хотя Нина уверяет меня в обратном, я вижу по всему, что она неравнодушна к нему, она хитрит со мной. Леди обмочила мне подушку очень желтым, как гуммигут. Как жаль, что здесь нет лимонов. Я очень скучаю по лимонам и апельсинам. Еще скучаю о маме. Зачем она так рано умерла?
23 августа. Очень давно не писала. Протасов в моем присутствии сказал Нине, что он если женится, то на очень молоденькой девушке, наивной, как цветок, и постарается воспитать ее, возвысить до человека. Я заметила, как губы Нины задергались. Протасов сказал: «Но этого никогда не будет». Он какой-то загадочный. Все уверены, что он заодно с рабочими. Какая низость!»
Все в том же роде. И вот сейчас, в эту глухую ночь, она вписала:
«Догорели огни, облетели цветы». Бедное мое сердце чует, что Нина выйдет за Протасова. Она умная. И, кроме того, у меня есть на этот счет данные. А мне, бедненькой, кто ж? Парчевский? Эх, фифка, фифка! Уксусу не хватает в моей жизни. Уксусу!!»
Она разделась, не молившись Богу, бросилась в кровать и стала не совсем скромно думать о Парчевском.
А Парчевский меж тем уже два часа сидит у пристава.
Пили поздний чай. Пристав пыхтел. Разговор сразу перешел на событие. Пристав был в шелковой, вышитой Наденькой голубой рубашке с пояском и походил на разжиревшего кабатчика. Поставив на ладонь блюдце, он подул на горячий чай.
– Я вам, Владислав Викентьич, доверяю, – сказал он. – Вы – наш. А этот прохиндей Протасов – ого-го! Это штучка, я вам доложу.
– Вполне согласен…
– И ежели, Боже упаси, он вскружит голову хозяйке, – а это вполне возможно, – ну, тогда… сами понимаете… Ни мне, ни вам… Да он меня со свету сживет.
– Не бойтесь, – сказал Парчевский. – Моему дяде кой-что известно про Протасова. Он же якобинец, социалист чистейшей марки.
– Правда, правда, – подхватила Наденька. – Я ж сама видела, как он ночью со сборища выходил…
– Да он ли?
– Он, он, он!.. Что? Меня провести? Фига!
Пан Парчевский чуть поморщился от грубой фразы Наденьки.
– Этот самый Протасов давно мною пойман… – И пристав утер мокрое лицо полотенцем с петухами. – Но… он был под защитой покойного Прохора Петровича.
– Ах, вот как? Странно. Я не знал.
И Парчевский записал в памяти эту фразу пристава.
– И знаете что, милейший Владислав Викентьевич… – Пристав прошелся по комнате, сшиб щелчком ползущего по печке таракана и махнул по пушистым усам концами пальцев. Он сел на диванчик, в темноту, и уставился бычьими глазами в упор на Парчевского. – Я, знаете, хотел с вами, Владислав Викентьич, посоветоваться.
– К вашим услугам, – ответил Парчевский и повернулся к спрятавшемуся в полумраке приставу.
– Наденька, сходи в погреб за рыжичками… И… наливочка там… понимаешь, в бочоночке… Нацеди в графинчик. – Наденька зажгла фонарь, ушла. Пристав запер за нею дверь, снова сел в потемки. – Дело вот в чем. Как вам известно, а может быть, неизвестно, покойный Прохор Петрович должен мне сорок пять тысяч рублей. В сущности, пятьдесят, но он пять тысяч оспаривал, ну, да и Бог с ними. Тысяч двадцать он взял у меня еще в селе Медведеве, там одно неприятное дельце было, по которому он после суда оказался прав. И вот… – У пристава сильно забурлило в животе; он переждал момент. – И вот, представьте, я не имею от него документа. Опростоволосился. Теперь буду говорить прямо. Я должен состряпать фиктивный документишко задним числом с моей подписью и подписью какого-нибудь благородного свидетеля, при котором я вручал Громову деньги. Так как этот документ я представлю в контору для оплаты, а может быть, и в суд, то благородный свидетель должен быть человек известный и стоящий вне подозрений. За услуги я уплачиваю свидетелю, невзирая на свою бедность, – пристав икнул, – пять тысяч рублей. Из них тысячу рублей я могу вручить в виде задатка сейчас же, вот сию минуту. – Пристав опять икнул. – Не можете ли порекомендовать мне такого человека?
Теперь забурлило в животе у Парчевского.
– Н-н-н-е знаю, – протянул он и заскрипел стулом. – Надо подумать.
Ему не видно было лица пристава, но пристав-то отлично видел его заюлившие глаза и сразу сообразил, что пан Парчевский думать будет недолго.
Однако он ошибся. В изобретательной, но не быстрой голове Парчевского закружились доводы за и против. Пять тысяч, конечно, деньги, но… Вдруг действительно пани Нина будет его женой. Тогда пришлось бы Парчевскому доплачивать приставу сорок тысяч из своего кармана.
– Разрешите дать вам ответ через некоторое время.
– Сейчас…
– Не могу, увольте.
– Сейчас или никогда. Найду другого…
Парчевского била дрожь. Пристав подошел к нему, достал из кармана широких цыганских штанов бумажник и бросил на стол пачку новых кредитных билетов.
– Сейчас… Ну?
У пана Парчевского румянец со щек быстро переполз на шею. Синица, улетая, чирикнула в небе, и журавль сладко клюнул в сердце. Пять тысяч рублей, поездка в уездный город, клуб, картишки, стотысячный выигрыш.
– Ну-с?
– Давайте!
Наденька постучала в дверь.
– Успеешь, – сказал пристав и подал Парчевскому для подписи бумажку. Тот, как под гипнозом, прочел и подписал.
– Спасибо, – сказал пристав. – Спасибо. Тут ровно тысяча. Извольте убрать. Моей бабе ни гугу. У бабы язык что ветер. Бойтесь баб… Фу-у! Одышка, понимаете. Ну вот-с, дельце сделано. Я должен вас предупредить, что Прохор жулик, я жулик, Наденька тоже вроде Соньки Золотой Ручки. Вы, простите за откровенность, тоже жулик…