Полная версия
Угрюм-река. Книга 2
Прохор всегда был крут в поступках, поэтому, не откладывая в долгий ящик начатых хлопот, он в час дня звонил к баронессе Замойской. Он намеренно оделся былинным «добрым молодцем». Великолепно сшитая поддевка, голубая шелковая рубаха, лакированные сапоги. Он нажал кнопку с некоторым внутренним содроганием. Его выводила из равновесия вкоренившаяся мысль, что баронесса Замойская есть та самая графиня, которая обольстила его в Нижнем.
Он передал швейцару карточку с золотым обрезом: «Прохор Петрович Громов, сибирский золотопромышленник и коммерсант». Швейцар прищурился, прочел, подобострастно поклонился Прохору и позвонил.
– Гость! Отнеси баронессе, – начальственным тоном сказал он выскочившей горничной.
– Какая она из себя? – спросил Прохор, прихорашиваясь у зеркала.
– Да обнакновенная, ваша милость, – сделал швейцар рот ижицей и прикрыл его кончиками пальцев. Он был много проще величественного министерского швейцара: нос пуговкой и ливрея грубого сукна.
– Блондинка, черная?
– Черная, черная!.. Это вы изволили угадать.
– Полная?
– Да, приятная пышность есть.
– Боронесса просит вас пожаловать, – распахнула двери горничная.
Голову вверх, – Прохор направился в гостиную. На его мизинце – крупнейший бриллиант.
– Будьте столь добры присесть.
Зеркала в золотых обводах, шкура белого медведя. На потолке – три голые девы и парящие амуры.
Раздвинулась портьера, и, шурша юбками, вышла баронесса. Сердце Прохора упало. Нет, не та. Встал, склонился, крепко чмокнул руку.
– Боже, какой вы огромный!.. И какой… – Она хохотнула себе в нос, оправила кружева на высоком бюсте и произнесла: – Присядем.
Прохор хлопнулся в крякнувшее под ним кресло.
– Простите, осмелился – так сказать…
– Я очень рада… Вы курите? Пожалуйста. – Она протянула свой золотой портсигарчик гостю и сама закурила.
Прохору было видно, как в соседней комнате лохматая беленькая собачонка повертелась возле стоявшего на полу вазона с цветком и бесстыдно подняла ногу. Прохору стало смешно. Кусая губы, он сказал:
– Какая прекрасная в Петербурге осень.
– Да. Вообще Петербург – чудо. Ну а как Сибирь? Вы женаты? Большое у вас дело? Надолго ль вы в Питер? А оперу посещаете? Ну, как Шаляпин?
Прохор заикался на каждый вопрос ответом, но баронесса в тот же миг его перебивала.
Подали на подносе чай с лимоном, с розовыми сушками. Почему-то три чашки.
– Доложите Семену Семенычу, что чай готов.
Горничная в накрахмаленном фартуке, выстукивая каблучками, скрылась. Баронесса оправила черные локоны, схваченные над ушами обручем в виде блестящей змейки, и, откинувшись в кресле, облизнула тонкие малиновые губы:
– Позвольте! Так это, верно, про вас говорил Семен Семеныч?
– Простите… Кто такой Семен Семеныч?
Баронесса, заглядывая ему в глаза, пригнула голову к левому плечу, погрозила гостю мизинчиком и захохотала в нос:
– Ая-яй!.. Ая-яй!.. Так вы не знаете генерала, у которого…
– Простите! – обескураженно воскликнул Прохор. – Так-так-так.
В это время чрез соседнюю комнату катился петушком сановник.
– Гоп-ля-гоп! Гоп-ля-гоп! – пощелкивал он пальцами вскинутой руки, а собачонка, встряхивая шерстью и кряхтя, подскакивала в воздухе.
– Семен Семеныч, вы не ожидали гостя?
– Ба! Да… – с распростертыми руками направился он к Прохору, но шагах в трех вдруг остановился. – Что угодно? Ах, это вы? Рекомендую, Нелли… Прекрасный молодой человек. Только о делах ни слова… – затряс он на Прохора кистями рук. – Ни-ни-ни!.. В кабинет-с, в министерство-с… А я здесь… Знаете? Это моя кузина. Жена моя на водах, в Карлсбаде… На минутку-с, на минутку-с… завернул. Что, чай? Прекрасно. А я, кузиночка, уже в путь. Заседания, заседания… Сто тысяч заседаний… Даже в праздники. – И сановник схватился за голову. – С ума сойти.
Он чай выпил на ходу.
– Марта, портфель, перчатки! – Поцеловал баронессе руку, кивнул Прохору. – Итак, чрез недельку… Но предупреждаю… Впрочем, нет, нет… О делах ни звука. Адьё! – и от дверей, натягивая левую перчатку, крикнул:
– Кузина! Ради Бога… Предложи господину золотопромышленнику подписной лист. Ну сто, ну двести, сколько может… В пользу сирот отставных штаб-и обер-офицеров.
– Ваше превосходительство! – полез Прохор в карман. – Я рад буду подписать не сто, не двести… И в пользу кого угодно. Вот на пятнадцать тысяч чек. – И он положил синенькую бумажку на кремовый бархат круглого стола.
– О! О! О! – И старик, подскользнув, как конькобежец, по паркету к гостю, с небывалым жаром тряс его руку, восклицая: – Это… это… это… Большая жертва с вашей стороны. Еще раз мерси, горячее, горячее спасибо от лица всех облагодетельствованных вами офицерских сирот. Загляните завтра в час… туда… Понятно? Я послезавтра уезжаю по епархии, с осмотром. У нас там кой-какие… Итак… – Он весь вспыхнул, загребисто сунул чек в портфель и, вильнув взглядом по вдруг помрачневшему челу баронессы, с разбегу выехал на подошвах в дверь.
Прохор сидел недолго. Немножко поболтали, но разговор не клеился: мысли баронессы были сбиты, спутаны, глаза печальны, как у обворованной среди бела дня жертвы. Время уходить. Прохор был уверен, что дело завтра будет решено в его пользу. Он встал.
Баронесса, овладев собой, любовалась мощной фигурой Прохора. Черные, подведенные глаза ее горели искрами. Подавая теплую, в кольцах, руку, она сказала:
– Я жду вас послезавтра в семь…
– Утра?
– Ха-ха!.. Смешной!..
– Простите… Вечера, конечно… Рад!
– Прокатимся на острова. А там видно будет, куда еще. Познакомлю с подругой. Эффектная такая, знаете, кустодиевская… Но… – И она вдруг загрозила пальцем. – Но я ревнива…
– Что вы, что вы!.. – смешался Прохор, а хозяйка раскатилась мягким серебряным смехом чуть-чуть в нос. – Но вы все-таки не сказали мне – женаты вы или нет?
– Женат, черт возьми, женат! – вырвалось у Прохора. Забыв поцеловать протянутую руку, он сжал ее так крепко, что хозяйка сморщилась вся и сказала: – Ой!
– Прииск за мной. Завтра – официально.
– Сколько стоило?
– Пятнадцать.
– Пустяки.
Иннокентий Филатыч вставил новые, хорошо пригнанные зубы и, как грудной младенец, учился говорить с азов. Все как-то не вытанцовывалось – сю-сю, сю-сю, – а когда старик напивался, бормотанье его становилось смешным и непонятным. Но он не унывал. С азартом помогал Прохору в работе, лично бегал на телеграф, производил нужные заготовки, купил и отправил большой скоростью в Сибирь десять вагонов мануфактуры, галантереи, обуви и других товаров. Кой-что подсунуто в общий счет и для своей лавчонки и на изрядную, конечно, сумму, но ведь Прохор Громов не станет же придираться к мелочи, на то он и Прохор Громов. А вечерами сидел где-нибудь в трактире, слушал цыган, певичек или смотрел кино. По субботам и в праздничные дни он посещал храмы. У Спаса на Сенной у него вытащили большущий кошелек, но в нем было всего рубля на три серебра и старые челюсти с лошадиными зубами: Иннокентий Филатыч жалел их выбросить, полагая, что в коммерческом деле и они когда-нибудь да пригодятся.
Красивая, цыганского типа, баронесса в ландо рядом с Авдотьей Фоминишной Праховой, а напротив – Прохор. Экипаж, катившийся чрез Каменноостровский к Стрелке, сильно накренился в ту сторону, где сидела мадам Прахова, да и не мудрено: в этой молодой, но мастодонтистой даме никак не менее восьми пудов. Бюст выпирал горой: вот-вот лопнут шнурки, распадутся кружева. Прохора разбирало мальчишеское любопытство. А бедра, плечи, свежее, румяное, чуть надменное, чуть властное лицо! А эти рыжие, густые, пронизанные солнцем волосы, а большие серые, влекущие к себе глаза! А полные улыбчивые губы и веселый блеск ровных, как один, зубов. Тьфу, черт! Пропало твое сердце, Прохор…
– Гэп-гэп! – покрикивал лихач, и все мелькало, проносилось, отставало.
В пятом часу вечера инженер Протасов получил записку.
«Миленький А. А. Приходите обедать. Мне почему-то очень, очень грустно. Н. Г.».
Скоро полночь. Пристава нет. А он сидит, сидит. Наденька в смущении. Но эти ее фигли-мигли давно знакомы Владиславу Викентьевичу Парчевскому. Он целует ее оголенную руку повыше локтя и слащаво, с дрожью говорит:
– Раз мужа нет, то… В чем же дело?
Наденька оправила подушки, отвернула одеяло. Инженер Парчевский снял с левой ноги сапог.
Часы пробили полночь.
– Ну-с?
– Что?
– Не пора ли домой, миленький сибирячок?
– У меня дом далеко, – ответил Прохор и погладил своей лапой маленькую, с розовыми ногтями кисть руки. – Разрешите два слова по телефону…
Маша, подслеповатая и пожилая – за одну прислугу – убирала со стола чай, пустые бутылки и закуску. Все трое были порядочно подвыпивши.
– Алло! Филатыч, ты? А я в одном доме задержался, у купца Серебрякова. Не жди. Ночую здесь. Ну, до приятного…
Он повесил трубку. Авдотья Фоминишна хохотала с каким-то задорным нахальцем, интригующе.
– Одна-а-ко… Одна-а-ко… – тянула она густым контральто. – Это мне нравится… Ха-ха!.. Так-таки без приглашенья? Одна-а-ко… И не стыдно вам?.. – Она допила бокал шампанского. Влажные губы ее ждали поцелуя. Глаза искрились по-грешному.
Прохор стоял, прислонившись спиной к печке, молчал, дышал, как зверь. Его распаляла страшная внутренняя сила.
Хозяйка подняла брови, пожала наливными плечами и, как бы прося пощады, страдальчески улыбнулась.
– Маша! – капризно крикнула она. – Маша! Приготовьте постель. И – меня нет дома. Я ночую у купца Серебрякова.
Тут все трое, вместе с рассолодевшей Машей, разразились громким смехом.
…Ночью инженер Протасов занес в неписаный дневник своего сердца:
«Удивительная эта женщина, – думал он. – В ней всякого жита по лопате. Святость борется с грехом. Сюда же вплетаются социалистические мысли. Но купеческая православная закваска и влияние отца Александра, этого древа без цветов, доминируют. Сказано: «Клин клином вышибай». Но как, как, если я почти люблю ее, а она влюблена в своего Христа? Разговор (в тысячный раз, на ту же тему):
– Удовлетворены ли вы семейным счастьем?
– Нет. Но принуждаю себя верить, что – да.
– Ради чего хотите обмануть свое сердце?
– Ради клятвы пред алтарем.
– Ну а ежели встретится человек, который войдет в ваше сердце и вытеснит из него все, все целиком, все прежние чувства ваши и привязанности? Все ваши алтари?
– Я пройду мимо такого человека. Я буду страдать до конца, до смерти, до пакибытия…
Она старалась говорить спокойным голосом, не встречаться со мной глазами, но ведь я-то чувствовал, как она вся внутренне дрожала, противоборствуя самой себе. Я тоже пробую бороться с собой. Во имя чего – не знаю. В конце концов мы будем вести сладостную войну друг с другом. За кем победа? Теория вероятности подсказывает ответ. Всяческие комбинации возможны.
Любовь дремлет в моем сердце, как в дереве потенциальная сила огня. Черт знает! Чувствую, что в душе моей крепнут чужие и чуждые мне путы. Ушел, поцеловал ей руку. Она поцеловала меня в лоб. От нее исходила какая-то заразительная и согревающая кровь чистота. Божественная женщина!»
В семь часов утра две головы под одеялом повернулись лицом к лицу, повели разговор и разговорчик. Было совсем светло. Поднялось над тайгою солнце.
– Вероятно, дядя назначит сюда жандармского ротмистра. Как ты к этому относишься?
Наденька молчала. Стражник не ночевал сегодня. Надо подыматься, ставить самовар, а неохота…
– Я предан престолу. Мой отец – герой турецкой кампании. Цель моей жизни – разоблачать всяческую сволочь вроде Протасова. А как думаешь, Нина Яковлевна его любит?
– Пока ничего не могу сказать тебе, Владенька. Потом разнюхаю. Да, по всей вероятности, наклевывается что-то…
– Я желал бы, чтоб Кэтти стала моей любовницей. Возможно это?
Наденька, как на булавках, быстро повернулась лицом к стене.
– Пани Надежда! Я ж пошутил.
Наденька, вздохнув, сказала:
– Она влюблена в Протасова, а Протасов у меня в руках. Кой-что знаю про него, про сицилиста. Захочу – тыщу рублей возьму с него, не меньше. Владенька, когда ж ты мне яду дашь из лыбылатории своей? – И она повернулась к нему лицом.
Парчевский не ответил. Помолчав, спросил:
– Я тебе, кажется, пятьсот должен? Можешь одолжить еще сто рублей?
– А ты меня любишь?
– Нет.
– Дурак!
Парчевский наморщил белый лоб и помигал обиженно.
– Я рабочих по морде бью, а Протасов с ними антимонии разводит. Я предан престолу… Ха-ха! Стачка, забастовка… Сволочи!.. Стрелять надо. А для чего тебе яд?
– Не любишь – и отчаливай. Другого счастливым сделаю. А ты сиди в этой трущобе, сиди, получай свои сто пятьдесят…
– Ты не знаешь, отчего я сижу здесь?
– Нет.
– Дура!
– Сам дурак!
– Дура в квадрате!
– Полячишка тонконогий!
– Дура в кубе! Я, к великому несчастью, картежник. Проиграл на службе в России казенных тысяч семь. Ну, у меня связи, – не судили. Однако со службы выгнали, опубликовали в приказе по министерству. Нигде не берут. Благодаря дяде попал сюда.
Наденька щупала свою бородавочку, соображала.
– Я очень, очень богатая, – сказала она. – Мне довольно. Убегу. И захоровожу себе дружка. В Крым уедем, а нет – на Кавказ. Вот куда.
– Да тебя пристав со дна моря вытащит.
– Либо меня вытащит, либо сам утонет.
Пили чай с вареньем, со свежими оладьями. Парчевский не торопился. Шел дождь, рабочим урок задан, Громова нет дома, – не беда и опоздать, не важно. Он взял сто рублей, надел запасной архалук стражника, поднял башлык и вышел в дождь, в простор. Поди-ка узнай его.
Рабочие пошабашили в семь вечера. В это время в Питере был в исходе лишь второй час дня. Сей дальний бок земли освещался солнцем много позже.
Прохор открыл глаза и осмотрелся. Великолепная спальня карельской березы с бронзой. В широком зеркале отражается кровать, на которой он лежит, и балдахин над нею. Поясной, масляными красками портрет какого-то купца. Под его круглой бородой золотая медаль, а в петлице – орден.
Прохор зевнул, потянулся, бесцеремонно крикнул:
– Дуня! Маша!
В спальню вошла в светло-розовом, без рукавов, пеньюаре Авдотья Фоминишна с горячим кофе на подносе.
– Бонжур, – сказала она хрипловатым контральто.
– Да-да, – промямлил гость, любуясь рослой женщиной, обладательницей здоровой красоты.
– Как почивали? – Она скользнула взглядом к зеркалу и придала лицу невинную девичью улыбку.
– Сладко спал. Видел такие сны, такие сны. Черт бы их драл, какие анафемские, грешные были сны!
С обольстительным жестом розово-белых рук она подала ему закурить.
– Мне снилось, что Авдотья Фоминишна Прахова едет со мной. Я ей строю дом в живописнейшей местности на берегу Угрюм-реки.
– Угрюм-реки? Какие роскошные слова!..
– Обстановка княжеская, пара рысаков, прислуга и двадцать пять тысяч в год…
– А костюмы?
– Костюмы отдельно. По субботам – ванна из шампанского.
– А что ж говорила вам во сне ваша жена?
– Она сказала, что это ее не касается. У нее дочь, райские сады, школа, у меня жизнь, дела. Согласна, Дуня? Сколько тебе платит вот этот? – И Прохор ткнул в бороду портрета.
– Милостивый государь, вы очень грубы! – Грудь женщины вздымалась, как волна, сердце злилось, но серые прекрасные глаза, похожие на милые глаза Анфисы, гладили Прохора по сердцу.
Авдотья Фоминишна, закинув ногу на ногу, сидела на козетке, курила, пускала дым колечками. Под взбитой челкой, за белым лбом шел бешеный торг; шла купля и продажа, прикидывалось «за» и «против», сводились барыши. Лакированный каблук набитой такими же мыслями туфельки нервно постукивал в ковер.
– Я жду ответа. – И Прохор бросил окурок в недопитый кофе.
– Пожалуйте за ответом через три дня, – скрипнула туфелька, и красные пуговки на пеньюаре улыбнулись.
Хозяйка нюхнула из граненого флакончика нашатырного спирту. Хозяйка с волнением переоценивала ценности. И все в ее мире, там, под этою рыжею челкой, за белым лбом, сорвалось со своих основ, сцепилось, перепуталось: полуседая борода портрета с черными лохмами сибиряка, молодая сила с немощью, величавая Нева с Угрюм-рекой, блеск и шум столицы с мерцающими буднями провинции, реальные величины в настоящем с неведомыми иксами грядущего. Но Авдотья Фоминишна давно забыла математику; предложенного гостем уравнения ей сразу не решить.
– Нет, нет… Только не сейчас… Нет, нет, – звякали золотые обручи в ушах. Авдотья Фоминишна отрицательно потряхивала головой, и, чтоб не упустить бобра, она голубиным голосом проворковала: – Вы мне очень, очень нравитесь. Мне тоже ночью снился сладкий сон.
IV
Тем временем Илья Сохатых собирался праздновать день своего рождения.
Он разослал по знакомым двенадцать пригласительных карточек:
«Свидетельствуя Вам и всему Вашему семейству отменное почтение, Илья Петрович Сохатых с супругой Февроньей Сидоровной приглашают Вас почтить их своим присутствием по случаю высокоторжественного дня рождения многоуважаемого Ильи Петровича Сохатых».
У него имелись также и поздравительные карточки с «Рождеством Христовым», с «Новым годом», со «Светлым Христовым воскресением». Подобные же карточки существовали и в обиходе Громовых; Прохор сотнями рассылал их по деловым знакомым всей России. Но у Прохора карточки самые обыкновенные, дешевка. У Ильи же Петровича – с золотым обрезом, с золотой короной наверху. Уж кто-кто, а Илья-то Сохатых правила высшего тона знает, у него всегда «парлеву франсе» [1] на языке.
На сей раз каверзный случай сыграл над ним трагическую шутку: завтра день рожденья, а у него все лицо горой раздуло, и глаза, как у свиньи, закрылись. Всему виной дурак дедка Нил, колдун и чертознай. Ноги ноют, опухают, застарелый ревматизм, доктора нет, фельдшер помер – к кому за помощью идти?
– А вот, сударик, – сказал ему дедка Нил, – шагай, благословясь, на пасеку, растревожь веничком пчелу, а сам разуйся и портки долой. И навалятся на голо место пчелы, нажгалят хуже некуда. И хворь как рукой.
И вот Сохатых в этакое-то время… Эх! Ведь он у хозяина на большом счету, ведь он доверенный в мануфактурной лавке, а там товару на сто тысяч, три приказчика, два мальчика. Послал Илья досматривать за торговлей свою супругу, сам весь в компрессах, а на стуле – дьякон Ферапонт.
– Я, знаете, отец дьякон, – повествует Илья, – обрадовался такому идиотскому рецепту, снял штаны с кальсонами да ну по ульям веником хвостать. Они и взвились… Я, исходя из теории, к ним задом норовлю да ноги подставляю, они на больные ноги два нуля внимания да как начали мне в морду стегать…
– Хо-хо-хо – в морду? – погромыхивал дьякон Ферапонт.
– Я, понимаете, от их щелчков прямо округовел, не знаю, куда по традиции бежать. Загнул на башку рубаху да во весь дух по лестнице домой. А там – двух девок да солдатку черт принес, девки как взвоют от голого изображения, а тут в хохот. А я уж и очами не могу взирать, оба глаза затекли… И как я не ослеп…
Дьякон раскатисто хохотал, пожирая пятый огурец, и все выпытывал у потерпевшего, не ослепли ль девки.
– Завтра день рожденья… Но это сверх возможности. А я вот что, я сделаю в дне рожденья опечатку на три дня.
Действительно, он чрез подручного разослал новые пригласительные билеты с припиской:
«Вследствие позднейших данных церковной метрики, мой день рождения имеет бытность не в понедельник, а в четверг на той же неделе, т. е. на три дня позже».
Что ж, три дня не срок, и Прохор Петрович явился за ответом. Вместо ответа был полуответ, тире иль новый знак вопроса: тот самый «сам», зримый облик которого запечатлел на полотне искуснейший художник, задерживался на Урале дня на четыре, на пять. Она объявила это Прохору, припав пуховой грудью к его стальной груди, и притворно виноватые, но все же милые глаза ее просили снисхождения. Она сказала:
– Я постараюсь, чтоб время, проведенное в моем доме, показалось вам приятным.
Он ласково провел ладонью по ее густым рыжим волосам, закрыл и опять открыл ее глаза, всмотрелся в них, поцеловал:
– Анфиса? Нет, не Анфиса… Та совсем, совсем другая…
– Что с вами?
– Так. Прошло… – Он отмахнул назад свои черные вихры, и глубокий с хрипом вздох упал в наступившее молчание.
Был вечер. Высокая лампа под шелковым сиреневого цвета абажуром горела у стола. Воздух гостиной отдавал застоявшимся сигарным дымом. Прохор вяло спросил:
– У вас были мужчины?
– Да, вчера. Кой-кто из знакомых. Дулись в картишки. Я сейчас прикажу затопить камин…
На звонок пришла опрятно одетая горничная.
– Принесите фрукты и ликер. Затопите камин.
Прохор сидел с закрытыми глазами у стола. Мрачное настроение исподволь охватывало его, давно забытое навязчиво вспоминалось с резкой ясностью. Прохору становилось мучительно и страшно.
– Вам нездоровится?
– Нет… Так… Пьянствую все… Надо бросить.
– Подите прилягте до гостей… Будет князь Черный, граф Резвятников, еще кой-кто. Коммерции советник Буланов…
– Дайте немного коньяку.
Мадам позвонила, и резко позвонили у парадной. Вошли двое.
– Знакомьтесь… Мсье Громов, сибиряк. Лейтенант в отставке Чупрынников, статский советник Дорофеев.
Протянув руку черноусому, с брюшком, Чупрынникову, Прохор сказал:
– Я вас как будто где-то встречал…
– Не припомню, нет, – ответил тот басом и сел.
– Вы не поручик Приперентьев?
– Нимало… Ха-ха… Про такого не слыхал.
– Очень похожи, – сказал хмуро Прохор. – Дело в том, что его золотоносный участок по закону достался мне…
– Ах, вот как? Поздравляю… Ха-ха, – ответил лейтенант в отставке. – Ха-ха!.. Прекрасно. По закону, изволили сказать? Так-с.
Прохор внимательно наблюдал его, с внутренним содроганием вслушивался в его голос: «Что ж это, галлюцинация? Перестаю узнавать людей? Чего доброго, какому-нибудь обер-кондуктору нос откушу? Брошу, брошу пить, брошу». – И, противореча самому себе, он выпил стопку коньяку и потянулся к вазе за цукатами.
Лейтенант в отставке Чупрынников сидел в тени и тоже наблюдал Прохора Петровича. Статский советник Дорофеев – коротконогий, квадратный, апоплексического сложения – открыл рояль, взял несколько аккордов, затем подтянул вверх рукава темно-зеленой визитки и заиграл одну из грустных мелодий Грига.
Пришли еще двое: высокий пожилой актер драмы и вертлявая, в коротеньком, голого фасона, платьице, мадемуазель Лулу. Эта пара сразу внесла смех и общее оживление. Певица затараторила так быстро, как будто у нее четыре проворных языка:
– Послушайте, послушайте, какой скандал. Любовник прима-балерины Зизи князь Ш. влепил затрещину ее ухажеру, милому мальчику, кадетику Коко. И прелестные получены бананы, да, да, у Елисеева. У бельгийского посла вчера ощенилась сука – дог. Роды были трудные, акушеру пришлось накладывать щипцы, ха-ха, смешно… собака и… щипцы. Тенор Панов на арии «милые женщины» дал петуха, галерка свистала. Сенатору Б. в Английском клубе подменили шинель в бобрах на какой-то драный архалук.
– Ах, сибиряк? Очень, очень лестно… Вы такой же холодный, как и ваша страна?
– Да, такой же.
– Аяй, как это нехорошо. – И Лулу, как зачарованная, влипла горящим взором в бриллиант на мизинце Прохора.
– Что же, перекинемся? – с нетерпением проговорил лейтенант в отставке и прищурился в глаза хозяйки.
– Как, дорогие друзья? – спросила хозяйка. – Может быть, сначала чай?
– И то и другое… Господин Громов, вы, разумеется, играете?
– Конечно же, конечно! – ответил за него хор голосов, жадных и завистливых.
– Да, играю… – проговорил Прохор, глаза его загорелись злостью. – Мне хотелось бы сразиться с господином, с господином… – И он ткнул пальцем в черные лейтенантские усы. – Простите, с вами…
– Принимаю, принимаю, – ответили усы, радостно подкашлянув.
– Авось мне удастся оттягать у вас золотоносный участок… Вы ж сами предлагали мне эту комбинацию… Впрочем, участок и без того мой.
Левый лейтенантский ус опустился вниз, правый полез кверху, наглые глаза открывались шире, шире:
– Что вы хотите этим, милостивый государь, сказать? Господа, среди вас нет врача?
Вместо врача вошел, поводя плечами, высокий старик с надвое раскинутой седой бородой; его тугой живот весь в золотых цепях, висюльках.
– Добрый вечер, добрый вечер, – круглым старчески блеклым голосом приветствовал он на ходу гостей.
Хозяйка встала ему навстречу:
– Степан Степанович Буланов, коммерции советник. А это мой новый друг – сибиряк… Господа, прошу в столовую.
Стол богато сервирован и уставлен закусками и винами. На отдельном, с зеркальной крышкой, столике фасонистый самовар пускал пары.
– Самоварчик, дорогой мой, – блаженно закатил глаза Степан Степанович, купец. – Шумит, фырчит… Хозяюшка, а липовый медок есть к чайку? Спасибо… Да, господа, люблю все русское, все самобытное… Ведь я по убеждениям славянофил… Аксаков, Самарин, Хомяков… Да, да, кой-что и мы читали в дни юности… Ну-с, где прикажете садиться? – Купец подобрал полы сюртука и сел возле хозяйки в кресло.