
Полная версия
Три робких касания
– Да.
– Мне нужно будет сходить на бал к барону Кулькину. Потом Килвин ещё… А потом уйдём. Я придумаю куда. Ань?
Глава 11
Давай молчать сегодня?
Давай молчать об этом?
Давай в последний раз?
Здесь мало, мало света.
Обломки старых фраз.
Давай кричать неспешно.
Давай гулять в ночи.
Мне весело, мне нежно.
Ты для меня молчи.
Все эти вереницы
И хохот, и жара…
Как хочется забыться,
Закрыться до утра.
Не слышать и не слушать
Весь шорох между строк.
Простуженные души.
Прогулянный урок.
Давай молчать сегодня?
Пусть ночь течёт сквозь нас.
Пусть ток по венам бродит.
Я пьяная от фраз.
Глава 12
Безликие боги
Весна вернётся, дождь побежит по дорогам,
И солнца тепло согреет твоё сердце.
Так должно быть, ведь огонь внутри нас тлеет,
Вечный огонь, и зовется он надежда....
Аджей Сапковский «Баллада Лютика» («Wieczny Ogień»)
В углу над торшером, в левом, где в приличных домах обитают лики Солнечного, бормотало радио. На столе поблескивала тарелка с овсяным печеньем.
– Должен вам признаться, ребята, живете вы, – Килвин потянулся к последнему, черному не от шоколада – от копоти: – хорошо. – Съел.
– В каждой семье должен быть тот, кто будет доедать оставшиеся конфеты.
Кажется, так говорила третья папина жёнушка.
– У меня это Велька, – Аня с легкостью вступила в игру.
– А у меня Килвин.
– Что? Ну, знаете, – он почти обиделся, надулся, но прежде дожевал печенье. – Пошли вы! Оба!
– Это…
– Знаю, твоя квартира. Сам пойду. В душ. Галвин, мне в гостевой или?..
– Да, – я, не глядя, кивнул. – Она тебя чем-то не устраивает?
– Нет. Вы вместе… спите. Понял.
– Полотенце синее возьми! – докинул вдогонку. Впрочем, он сам разберётся. В квартире всё ещё воняло дымом. Что форточки, что вытяжка – справлялись плоховато.– Я не мой брат, – обронил я растерянно, когда тот промелькнул в дверях. Я, кажется, это уже говорил. На Килвине были домашние брюки и полотенце, перекинутое через плечо. Он пробурчал что-то про нашу ванную и вновь потерялся. Мне не было стыдно, скорее неловко. Я не он, не сильный, не статный, не Килвин.
– Я знаю, – повторила она теми же словами. «Знаю». Руки пахли печеньем и кремом, и дикой душистой травой. Где-то включился душ, забарабанили теплые струи, закапал недокрученный кран. – Я тебя люблю.
Так просто.
Но Аннушка ушла спать, и гостиная опустела. Снова жёлтым оказался свет, снова холодом запахло из окон. Большой дом, столько комнат и людей, только ночью открывает своё жуткое злое лицо.
– Свет так и не выключаешь?
– Что? Твою мать, Килвин. – Он появился так неожиданно. Что от меня хочешь? Шёл бы спать. – Выключаю.
Сел рядом и спросил:
– Чё ты всё время злишься?
– Злюсь?
Разве я злюсь? Так тихо было.
– Сейчас меньше. Но, Галвин. Я понять не могу, почему ты меня… Ты меня презираешь? – он отвернулся к окну. Закрыть бы, а то простудится. – Потому что я глупый? Не такой, как твой великолепный Виррин Од и бароны?
– Что? О господи! – в меня будто камнем бросили. Презираю, злюсь? А он смотрит, несчастный. – С чего ты это вообще взял?
– Ну, вот опять.
– Что опять? – мой тон? Ну, не ребёнок же он, чтоб всё его задевало, взрослый мужик, погоны носит, девок водит, курит, как паровоз.
– Ты даже не замечаешь. Бросаешь свои шуточки наотмашь, будто я тебе враг.
– Нет, – я мотнул головой. – Нет. Нет.
Я не думаю, не призираю, не высмеиваю. Нет. Надо сказать. А за окном такая жёлтая, совершенно круглая луна.
– Хорошо. Ты такой. Я знаю. Но чёрт. С Анькой ты ласков. Я вижу.
– Не надо.
– А? – он приподнялся удивленно. Съехало полотенце.
– Я нормальный. Не смотри на меня как на… на чернокнижника. Просто не смотри. – Не называй, как ты любишь. Не бросай мне горстями победы в лицо. И не смейся, когда больно. Я-то стерплю, как всегда терпел. Только…
Вон, на луну набегают шершавые тени. Холодом веет из незашпаклёванных рам.
– Я больше так не буду, – пролепетал он, точно ребёнок. Кошка прыгнула на диван. – Обещаю.
Какой в этом толк? Мы всё равно нормально поговорить не можем. Ты думаешь, что я никчёмный, фанатик и псих, что я жалок и не умею жить. А я действительно не умею, но с поправкой – в твоем мире, в таком веселом, многолюдном и душном, но я учусь. Да, долго. Да, бестолково. Но знаешь, становится легче. Я понял. Я, наконец-таки понял! Я не урод. Не ущербный. Я просто боюсь людей.
– Знаешь, – он замолчал и посмотрел на кошку, грубые пальцы нежно почесывали полосатый лоб, а Велька, предательница! ластилась к нему и мурчала. – Я рад за тебя. Я думал. Я боялся. Но у тебя, у тебя всё хорошо. Сидишь вон, довольный! Даже лохмы твои… Я ж люблю тебя!
– Ага, хорошо. Ха, – да и я тебя. – Если о зиме не задумываться, о десятых там числах…
– Десятого? – встревожился, как в первый раз!
– Оставь. Мы уезжаем. После Самайна, – как Од. Но этого я не добавил. Ничего брата злить, и так нервный. Встревоженный.
– Ясно.
– Думал, ты обрадуешься. Сам же…
– Да! И правильно. Уезжайте. Я тебе бумаги достану. – Где ж он их достанет? Боже, Килвин. Килвин. – Просто, знаешь…
– Не знаю.
– Эм… Мне сказать тебе нужно. На Самайн скажу, и тебе и Аньке, чтоб честно было. Да, – кивнул он сам себе. – А давай вместе праздновать? У меня. Давай? Давно ведь не праздновали.
– С детства, – снова мрачно. – Я не могу. У нас бал.
Луна в окна смотрела жёлтая.
– Суки. Опять? Галвин! Сука, – он почти не ругался. Не кричал на меня. – А после? – спросил потухшим голосом. – Давай после тогда?
– Хорошо.
– Хорошо, – повторил он беспокойно. – Хорошо.
***
Подле кружили люди в золотистых фраках, в разукрашенных камзолах, бархатных башмаках – пёстрые, что попугаи, пернатые твари с южных островов, со ртами полными яда, гнусного, густого яда. Как сами только не поддались его колючему дурману? Они танцевали и танцевали. Их каблуки выстукивали вальсы, дразнили скрипки, обгоняли трубы. Их женщины, душные в сладких парфюмах, в тяжелых платьях, двигались резво, ластились, ломались, красивые руки, блестящие кольца, браслеты и серьги, помады и шали, лощёные кудри. Но где они сами? Мастер Виррин курил у окна. Из тонкой изогнутой трубки вырывался синеватый дымок. Отлаженные чёрные брюки, жилет и брошенный рядом пиджак. Он был громадным вороном, опасным и чистым. И мне это нравилось. Я не курил. А только стоял рядом, крутил в руке на четверть отпитый бокал. Вино горчило и жгло гортань.
– Это кристаллофизика, Галвин, – с усталой улыбкой продолжал мастер.
– Это на зильском, – я раздражался, хотя гневаться было незачем. – Я не знаю зильского. Зильский. Как только она закончит переводы…
– Хорошая девочка, не так ли? Не стоило нам её портить. Эх, – он развёл руками, обводя бушующий зал. Море, почти, что море. Но море глубже. И пахнет, и дышится совсем не так. Когда-нибудь я поеду к морю, когда-нибудь посмотрю Брумвальд.– И всё-таки мне интересно твоё мнение. Что скажешь, Всеведущий?
Что я мог сказать?
– Это великое открытие. – К нам неспешно подплыл барон Кулькин, устроился рядом, но в разговор встревать не спешил, ему важно выслушать, что мастер скажет, как на меня посмотрит, и только потом можно самому говорить и глядеть. – Мы можем не тратить время на поиски впустую, попадает симметрия кристалла в симметрию свойства – пробуем, нет – ищем дальше.
– Жаль, не мы додумались, – усмехнулся мастер.
– Но и не девочка, как я понял, – лукаво влез Кулькин. – Девчонка всего-то переводчица.
– Знание принадлежит Зильским древним.
– Зильским, – повторил Кулькин пьяным попугайчиком. Знал бы он ещё, кто такие Зильские древние. Понятия ж не имеет!
– До этого тоже додуматься надо было. Анна самостоятельно расшифровала старинные схемы, – уже тогда я чувствовал какую-то странную обиду на косность всего этого чудесного сообщества. Доклад-то они выслушали, а потом, как зафыркали, и выгнали её из Малых лабораторий. А я? Тоже хорош. Просидел себе тихонечко. Вот она и ушла. Ушла.
– Именно. Зря вы недооцениваете девочку, барон, – Виррин мягко улыбнулся, поправил баронский фрак, заставив того покраснеть до безобразия, и скрылся в глубине клокочущего зала.
Это случилось давно. Это не было сном.
До самого утра я барахтался в тревожной дрёме, застрявши между каменной подушкой и прошлогодними воспоминаниями. За это время я так и не смог выветрить из себя злость и вину, я всё также скучал по наставлениям мастера, по его шуткам, умению держать этот высокородный сброд, и по нему самому, я тоже скучал. Прошлогодний Самайновский бал стал тревожным концом моей «темной» карьеры. И, боже мой, я наконец-то, перестаю о том жалеть. К чертям Совет, в пропасть Лаборатории и весь Карильд, коль им плевать, так мне и подавно! Виррин оставил нас и, как всегда, оказался прав.
Дом спал. Лишь я один ходил в полумраке по старенькому паркету, хлопал дверьми, тревожил мутные зеркала, переливал воду в турку, ломал спички у плиты. Спички хрустели, расходились на щепки, стирали серу, не желали гореть. Мне бы вспомнить, что вчера было, о чём мы с братом… На брате мысли замолкают. Два идиота. Он меня, и я ж его. Так почему? Пахнет газом. Я закрываю вентиль, тянусь к окну, там шпингалет. Заел.
***
– Что там на улице? – Она кружила перед зеркалом, прижимая кошку к груди. Красное платье мелькало точно пламя. Казалось, вся комната полна этим алым, и потолок, и стены, зашторенные окна, косоногие стулья. – Расскажи мне.
Я отодвинул кофе. Что там? Кругляш, натёкший с чашки, ровные капельки пара. Что там, за шторами?
– Синевато-серый, пыльный голубой, растяжки белого, клочки и капли. Ты, правда, хочешь посмотреть?
– Хочу, – она остановилась, оправила платье и кошку на пол опустила, так аккуратно. – Ты говорил…
Я говорил. Не отрицаю.
– О?
– О чём-то, Галвин?..
Из коридора к нам ввалился Килвин, без стука, без майки, сонно протёр глаза.
– Доброе утро.
– Здравствуй.
– Я оставлю вторые ключи. – Странный спектакль. – Мы скоро уйдём. – Зачем я так говорю? – Нам нужно. – Килвин непонимающе смотрит, зевает. Куда им нужно? Опять им нужно. Мне стыдно. Мне беспомощно и душно. Я мечусь в этих несказанных и беспутно брошенных словах. – Пойдём платье покупать. – Я обещал, в конце концов, а ему, ему и слова не…
– Давайте кашу сварим, – предлагает Килвин, – у вас вроде изюм был и молоко?
– Овсяную? – Аня снова оправляет платье, стряхивает налипшие пылинки. – Мы из неё вчера печенье сделали, нет?
– Там осталось, – что ж, тоже выход, – чуть-чуть.
***
Бледные лужи и небо бледное. Так неправильно. Как правильно?
– Это глупость, наверное, – я потянулся завязывать шарф, перевязывать, перекручивать.
– Не знаю. Не глупость. Я не… раньше не… не говорила, никому. Ты не смейся, не смейся, пожалуйста.
– Не буду, – вот так вроде лежит нормально, шарф этот, – Я только что такую ересь нёс. Ань? Я, – сказать надо. Не лежит. Помолчу.
– Давай, будто мы верим?
– Верим?
– Верим… если бы действительно, на самом деле и в этом мире, знаешь… знаешь, я бы сказала, – Анна крепче сжала мою кисть.
«Я веду нас. Всё нормально. Мы дойдём, не провалимся», – не скажу. Ох, конечно, не скажу. Не могу.
– Она вернётся, Галвин, – она наклонилась к моему плечу. Моя прекрасная, прекрасная Анна. – Магия, – и задрожала, то ли от ветра, то ли стыда, такого крепкого и незваного, и ненужного. Он приходит всегда, всегда, накрывает мою голову тугой волной жара и просит трепать шарф. Не смотри. Не смотри, глупец!
– Магия?
– Настоящая, как в сказках, как у старых богов. Огромная, всесильная, живая. Это глупость, конечно.
Она, говорила так неуверенно, но, господи, мне вновь хотелось верить, слепо по-мальчишески тянуться к невозможному, небывалому, не нашему. Я понимаю. Я…
– Знаешь, раньше я думал, что магия есть, она просто уснула и ждёт. Но я учёный, мой долг не верить.
– Ты чернокнижник, милый, твой долг вызывать демонов!
– А твой врезаться в столбы и резать кур на ущербной луне, – легко парировал я. – Эти демоны у меня уже хрен знает, где сидят.
– Где-где сидят? Галвин! Чары они не такие… это как, как соглашение, как… – её голос, набравший было уверенность, вновь оборвался и затих. – Нельзя брать больше, – слова не шли, – чем следует. Нельзя менять мир против его воли. Чары требуют чуткости и, да, чёрт их знает! Я вот не знаю. Я просто вижу иногда. Иногда. Редко очень, правда, – снова что-то жуткое, что-то тревожное нахлынуло, и я почувствовал, почувствовал, но обратить не смог. – Во снах ко мне является, не сам, конечно, нет, как знак или знаменье, святое ли? Мама тоже его видела, ещё мальчишкой, человека с глазами цвета льда. Ему, ему будто бы благоволят звероликие, старые боги. За ним тьма, перед ним свет. Он стоит могучий на самом краешке, на кромке меж явью и навью, меж силой и безумием. Я не знаю, кто это, Галвин. Не знаю, но чувствую, он меняет наш мир, перекраивает его, – она замерла, вдохнула по-птичьи. – За ним другие люди, и лицами они не похожи на нас. И девочка с тонкими израненными запястьями кличет пламя, и лик её затирает дым. А ещё… ещё тварь. Огромная каменная тварь, храпящая в лоне горы. Тварь не может очнуться, она шепчет во сне, подзывая их и меня. И меня, и меня, и меня, – разлеталось эхом. – Я боюсь. Эта тварь забрала маму. Заберёт нас. Я боюсь и не верю.
***
«Подайте, люди добрые! Солнечным богом молю, – подвывала нищенка. Девчонка ещё. Больная что ли? Или играет? Две кривые косы, растянутое синее платье и огромная солнечная руна на серой бечёвке. – Не к кому мне больше обратиться, одни вы у меня остались. Вы, – тянула попрошайка, а люди оборачивались, – и Боженька, – и отворачивались, и отходили прочь. – Стойте, господин! Подайте медяк на лечение. Дай вам Бог, дай, – господин лихо вывернулся, а она продолжила свой путь сквозь толпу.—здоровьишка! Дай вам Бог…».
«Она беременная?» – сколько участия, сколько страха.
Нищенка волочила ногу, тяжело опираясь на грязный костыль из ломаного орешника.
«Да, чур, тебя!», – чуть ли не плюясь, шикнула вторая женщина в розовой шляпке, обрисовав перед собой и подругой благословенное кольцо.
Я машинально подобрался, заслонив собой Анну, сунул руки в карманы, отвел взгляд. Боже, как же мы жалки! Я, женщины, нищенка, тот хмурый господин в клетчатом плаще, и мальчишка с тортом, обогнувший попрошайку по длинной дуге!
Аня молчала, все десять шагов от ателье до кондитерской, все наши десять шагов трусости и смрада. Кондитерская сияла сотней маленьких розовых огоньков, пахла ванилью и сдобой. Я подтолкнул тяжёлую дверь, выпуская тройку пёстрых барышень в одинаковых белых полушубках.
«Прошу»
«Благодарю, сударь».
«Чего изволите?»
***
– Так красиво на улице, – протянула она сладко. – Я в прошлом году и не праздновала. Домой уехать не получилось, а здесь не с кем было. А ты праздновал?
Праздновал. Я бестолково мотнул головой.
– Праздновал. В поместье Ода. Мастер давал бал.
– Неплохо вы, чернокнижники, живёте.
– Что есть, то есть. Но на деле, не так уж и весело. И праздник этот… Заметил, когда один живёшь, – бесполезно всё как-то, бессмысленно: ну, огоньки мерцают; ну, лавочники, как чайки орут. Ну, люди; ну, я, и что с того? Ну, что? Подумаешь, праздник! Подумаешь мир! – неинтересно как-то, – пусто, глупо, мишура, а не мир! Цветные огоньки, витрины, суета. Я любил это в детстве и в юности, тоже, наверно любил, а потом переехал сюда.
– А Килвин? – она слушала, конечно, слушала и жевала, этот розовый хрусткий десерт. Зачем я влез со своими глупостями? Не любишь праздники, так помолчи в сторонке, не порть людям жизнь.
– У Килвина своя жизнь,– хотел сострить, а получилось печально. Жалко получилось. Лучше бы молчал, – полная опасностей, приключений и баб, – добавил я с каким-то пустячным отчаянием, – барышень, – мягче? Да, нисколько, – по крайней мере, он сам так любит рассказывать! Что? – Аннушка улыбнулась, легонько касаясь моей щеки. – А у меня своя.
– Грустно это, ты знаешь? Ну-ка укуси, – она поднесла вилочку с куском брусничного эклера. Вкусно. Очень. Боже. – Ты… ты на меня очень разозлишься, если я, – она наклонила голову, так чтобы волосы, её прекрасные волосы, скрыли лицо, – спрошу о родителях?
– Не разозлюсь, – с чего мне злиться? – Мы же теперь…
– Да, – Анна тихонечко прошептала в стол, чтобы никто не слышал. Вместе. Хоть и не говорим. Зачем говорить? Слов и без того много, сплошная паутина фальшивящих фраз. – И я хочу, – она сдвинула крышку чайничка. Белый надтреснутый с боку фарфор.– знать о тебе, если, конечно…
Я не буду против, не стану злиться, как когда-то, как…
Как хрупко всё вокруг. Её голос, и тепло, и близость. Только бы не сломать, не разрушить, как я умею!
– Можно, Ань. Я пытаюсь, – да, что я пытаюсь? Перестать вести себя, как социопат?
– Хорошо. Я люблю тебя, слышишь? Люблю. А теперь расскажи мне о своих родителях, а то я знаю только то, что Килвин часто сетует по поводу и без, что не может нажаловаться на тебя папе.
– Замечательно! Честное, слово. И кстати, та штука с черникой вкусней.
– А мой эклер?
– Твой эклер кислый. Ну, или я просто не распробовал.
– Хочешь?
Стемнело. И хмурый белый стал густо-синим.
– За городом в двадцати километрах к югу есть усадьба Озёрных. Мы с Килвином жили там, когда были детьми. Хорошее место.
– Ты там не бываешь?
– Теперь нет. После папиной смерти нас с братом… Оно… Усадьба перешла к тетушке Арине, к его вдове. Он был женат трижды. Первый раз по настоянию родителей. Совсем рано. Им обоим было лет по восемнадцать, может чуть больше. Я видел фотографии, размытые коричневатые. Та женщина умерла, рожая его первого сына. Арлин, – я непроизвольно вздохнул. – Ни я, ни даже Килвин, мы не смогли заменить того сына.
– Он?
– Он умер во время Первой оккупации, сбежал к партизанам, да так и не вернулся. Наш доблестный полицейский, в свои пять, чуть следом не увязался. Мне так рассказывали. Я этого не помню. Нет. Нет, – и потому так легко говорю, будто не про меня, не про моих людей. – Мне тогда года три было, – да, Галвин, давай оправдывайся. Не помнишь. Не знаешь. А отца помнишь? Как он мать ругал, как запирался от всех, как на нас смотрел. Нет. Не смог он простить. – Он мать за это так и не простил, – а я его. – Не уберегла, не уберегла. А как она могла уберечь? В общем, грустная история. А потом… потом он ещё раз женился. Старый уже был. Она весь сервиз выкинула и розы новые завезла, – воспоминания сыпались на меня, как градинки, колкие мелкие, злые. —Килвин в тот год учиться уехал, а я… К чёрту их.
***
– Галвин, а трость твоя где?
– Что? Трость? – я рассеяно глянул под ноги. – Не знаю. В лаборатории, наверно.
– Чёрт. Ну, давай руку.
– Я не калека, Ань. Я не калека, – что-то рушилось, трещало прямо у нас под ботинками, менялось и площадь эта, дождём заметённая, и домики, домики в столетней копоти и глаза его, цвета дикого шиповника. Незачем прятаться. И не хочется уже. Да, не хочется, ни ему, ни мне. Только площади, только городу. Мы изменились. Мы. А они? Остались вечными. – Я ногу сломал, когда… когда…. Не помню… – и рассказ этот спутанный, точно треск – вот побелка старая падает, вот. —Чёрт побери! Два года назад. Два. Мне Килвин эту палку приволок. Ань… – я зажмурился. Она вспоминала, и я тоже помню те слова, жёсткие обидные. Слепая веда, ведьма безглазая. А рядом стук трости, «тук-тук» по камешкам, по досточкам. – Ты прости меня, пожалуйста, прости. Если сможешь, конечно. Ты… А я ханжа и дурак я, Ань…
– Нет-нет.
Да.
Так мы и шли, не за руки – друг за друга держась. А ветер качал, гнул к земле тонкие липки, посаженные прямо перед этой осенью, самой терпкой, самой длинной, самой взбалмошной и хмельной.
Глава 13
Вечереет
Я помню каждое касанье
И сбитый шёпот в тишине,
И как молчали на прощанье,
Как дуло холодом извне.
И незакрытые оконца,
И неоткрытые слова,
Лиловый сумрак, тени солнца,
И дымкой дышит голова.
И мысли бродят невесомы,
Дробят вечерние часы,
Беги же прочь. Беги из дома.
Да не застать зимой росы!
Один лишь иней да туманы,
Одна невылитая грусть.
И вьются трубы, как лианы,
Стары и ржавы, ну и пусть.
Я помню каждое касанье,
И полумрак искристых лун
Твоё дрожащее дыханья,
Что шёпот онемевших струн.
Пусть доиграют. Пусть прольётся
Их песня робости и льда.
Лиловый сумрак – наше солнце,
И бесконечная беда…
Глава 14
Самайн
«Собирайтесь, господин Галвин! Машина ждёт!» – в комнату влетел мальчишка, разодетый в лимонно-серую телогрейку, столь же отрёпанную, сколь и претензионную, неоправданно претензионную. Видимо, сшили её из барского фрака, старого, разумеется, прошлогоднего. Из коридора запоздало послышался недовольный окрик Анны. Кошка спала на моём подоконнике. Ну, конечно. Она ждала брата, а явилось вот это недоразумение. Недоразумение, коим был, по всей видимости, посыльный достопочтимого барона Кулькина, тотчас протянул свои тонкие ручонки к ящичкам моего комода. Ящики, как назло, не желали поддаваться, новый лак крепко держал разбухшее дерево. Но пусть подёргает, меньше вреда, коли делом занят. Да, и не зря же мы с Анной старались? Только бы успеть попрощаться… Чёртова зима надвигается слишком быстро. Мне просто не хватит сил. Мальчишка кинул взгляд на вазочку колец. Что за манеры юноша? Я стукнул по столешнице в паре пальцев от его руки. Посыльный подскочил взъерошенным котёнком, мерзким таким кошаком. Я поднял шляпу и, ухватив воришку за плечо, вытряхнул прямиком на лестничную площадку. В коридоре он артачился, блеял, мол, только посмотреть хотел, брать и не думал, что вы, господин? Барон тут ни при чём! Но, кто причём, мы так и не выяснили.
Рядышком Анна сконфуженно жалась к стенке, беспомощная и до одури красивая в этом шелком платье, с этой новой помадой. В другой раз, другой я разозлился бы, закричал. Но, причём тут Анна? Разве её вина в том, что вместо братца притащился баронский мальчишка? Дверь хлопнула. Замок хвастливо лязгнул, а кошка и хвостом не повела. Я простоял с минуту, уставишься на куцый дерматин – под страшной безнадёжной безвкусной обивкой просматривался тонкий призрак морёного дуба. Когда-то в этом доме жил граф, вышаркивал тапками по моему паркету, открывал окна, тогда-то, надеюсь, щеколды ещё не поросли слоями ржавчины, пыли и краски. Я досчитал до десяти, смирив дыханье. И повернулся, чтобы поймать её.
– Прости, я не…
– Да, чёрт с ним, – я отмахнулся, но спохватившись, сделал шаг. Анна метнулась ко мне, порывисто, босыми пятками по графскому паркету и замерла чуть раньше на шаг, на два буквально. В прочем, мелочь – мой шаг. Я отодвинулся от двери. Мне проще отыскать её в пространствах. Я вижу, я знаю, я не смотрю. – Он хотел стащить твои кольца прямо у меня перед носом. – Её волосы пахли мятой, лавандой – травой какой-то для шелковистости, для силы, для удорожания флакона. – Где только Кулькин их таких берёт?
– Не знаю, – она растерянно улыбнулась, тряхнула волосами. Дурной мальчишка прошёл по нам, что ранний гром. Не знаю.
– Поехали, что ли?
– Ага.
Во дворе, не вписавшись в замёрзшую лужу, печалилась чёрненькая машина, до простой чёрной она почему-то не дотягивала. Мальчишка крутился рядом, понуро разглядывал канавки водостока. Надо отдать должное Кулькину, хотя бы в этом вопросе он не поскупился – машину прислал шикарную. Мне бы на такую…, а может быть и хватило. Водитель курил подле урны, то и дело, щёлкая крышкой карманных часов. Время от щёлканья, к его большому сожалению, меняться не успевало.
– Добрый день господин, Галвин! – он радостно отсалютовал мне папиросой. – Сударыня… О, госпожа Веда! Извольте, извольте! А ты что стоишь? Послал мне господин этого засранца.
Всё тут же замельтешило и превратилось в дурной спектакль: мальчик принялся рьяно изображать собственную необходимость – бегать, хлопать дверцами, спотыкаться о зонты, трости и лужи, водителю вздумалось пококетничать с Анной, а мне досталась роль господина, молчаливого и всеми обожаемого. Пусть будет так. Не без труда и глупостей мы погрузились, едва не оставив мою трость в придорожной канаве. Машина рыкнула двигателем, задрожала и тронулась с места. В арке у магазинчика мелькнул подозрительно знакомый силуэт. Что ж, я проиграл, а ты? А ты всё равно опоздал, братишка.