Полная версия
Красная королева
– Если ты сейчас здесь, то лишь потому, что совершил ошибку.
Возможно, даже мышь, над которой с гулким щелчком захлопнулась ловушка и которая лежит с проломленной спиной, так и не добравшись до сыра, могла бы лучше, чем Джон, понять ту злую шутку, что судьба решила с ней сыграть.
– Ладно. Значит, мы не слон. А кто мы тогда?
– Мы берем то, что у нас есть, и выкручиваемся.
– А что у нас есть?
Антония вновь прокручивает в голове все имеющиеся элементы один за другим. Труп, над которым ловко поработали, не оставив при этом следов. Нарочитая театральность преступления. Вещи из дома, которые убийца использовал для исполнения своего извращенного замысла.
Она представляет, как убийца усаживает тело на диван, как он движется, словно тень, действуя с невероятной точностью. Как он проникает в закрытый охраняемый район и затем незаметно уходит.
– Когда один человек убивает другого, это всегда чревато жутким беспорядком, – говорит Антония. – Повсюду кровь. Опрокинутые стулья, сломанная мебель.
А еще выбитые зубы, стекла и разбросанные бутылки, думает Джон. Он-то не раз видел, что бывает, когда человек человеку волк.
– Но сейчас у нас обратный случай. Ты сказала, что мальчика убили где-то в другом месте и поэтому нет никаких следов.
– Ни отпечатков, ни волос, ни текстильных волокон. Да и паспорта на кухонном столе он не оставил.
– Это было бы очень мило с его стороны.
– Но ты ошибаешься, кое-что у нас все-таки есть. Мы знаем, что он оставил некое послание, ну или хотя бы у нас есть веские причины так думать. Масло на волосах мальчика.
– Двадцать третий псалом. Религиозный мотив?
– Не знаю. Но очевидно, что он очень старался донести это послание и у него получилось не допустить при этом ошибок. И именно этот факт и позволяет нам сделать о нем некоторые выводы. Вот взгляни.
Антония открывает на своем айпаде фотографию и показывает ее Джону. Не слишком-то милый кадр.
– Какой-то старый случай? – спрашивает Джон, стараясь не отвести тут же взгляд.
– Из самых первых.
На фотографии запечатлена мертвая женщина в спальне. Постельное белье разворошено и запачкано темными пятнами. Лицо жертвы накрыто наволочкой.
– Серийный убийца. Это было в Севилье несколько лет назад. Когда мы его поймали, на счету у него были три жертвы. Эта третья, но все убийства были друг на друга похожи. Убийца был хозяином придорожной закусочной в Эсихе.
– Как же, Ножничный Убийца. Помню-помню. То есть это ты его поймала? – спрашивает Джон, внезапно проникаясь уважением.
В ответ Антония загадочно улыбается, будто Мона Лиза.
– Со времен института у него были судимости за сексуальное насилие и жестокое обращение. Ужасные истории, и тем не менее он оставался на свободе.
– До тех пор, пока этот ангелочек не решил поднять планку.
– Он был хитрым типом. Заметал следы насколько это было возможно и поэтому сумел перейти от первой жертвы к последующим. Если в Испании не так много серийных убийц, так это потому, что большинство из них допускают ошибки и их ловят, прежде чем они переходят к жертве номер два. Этот был умен. И тем не менее посмотри на этот снимок.
– Кошмар.
– Полный хаос. Когда он добивается объекта своих желаний и наслаждений, его охватывает неистовость. Порезы на ее теле сделаны неровно: он явно колеблется, прежде чем вонзить в нее ножницы. А когда дело сделано… его терзает чувство вины и угрызения совести.
– И поэтому он накрывает ей лицо, – говорит Джон, показывая на фотографию.
Антония дотрагивается до руки доктора Агуадо. Та снимает наушники и вопросительно смотрит.
– Будьте добры, покажите нам на экранах фотографии с места преступления.
Судмедэксперт кивает и щелкает мышкой. Секунду спустя на всех семи тридцатидюймовых мониторах, покрывающих одну из стен МобЛаба, начинается слайд-шоу из фотографий, сделанных Агуадо. Гостиная, комнаты и, разумеется, диван с сидящей на нем жертвой.
– Что ты видишь? – спрашивает Антония.
– Нет ни чувства вины, ни угрызений совести.
Антония замолкает. Ее взгляд застывает на фоторяде – только зрачки перескакивают с одной фотографии на другую. Джон терпеливо ждет, но при этом чувствует, что что-то не так. В глазах Антонии вновь появился тот самый дрожащий блеск, как тогда, когда она осматривала труп, сидя на корточках в гостиной.
– С тобой все в порядке?
Спустя целую вечность Антония, кажется, наконец слышит вопрос Джона. Но отвечает она на другой вопрос – тот, что задает себе сама.
– Это все сделано специально, – говорит она. – Это все не из-за…
Она говорит все медленнее и постепенно замолкает на середине фразы.
Как будто батарейки сели, думает Джон.
Доктор Агуадо тут же оказывается между ними и что-то протягивает Антонии. Та отстраняет ее руку.
– Нет. Мне надо подумать.
– Так будет легче.
– Я сказала нет. Уходите.
– Сеньора Скотт…
– Я сказала уходите, – говорит Антония твердым, царапающе-резким голосом. Словно алмазом по стеклу.
Доктор Агуадо встает и от явной неловкости принимается разглаживать складки на джинсах и вытягивать рукава свитера.
– Пойду узнаю, нужна ли Ментору помощь.
Джон дожидается, пока она выйдет из фургона, и только тогда придвигает свой стул вплотную к Антонии.
– Ты сказала, что все это сделано специально.
Антония смотрит на него, и по ее взгляду видно, как сложно ей облечь мысли в слова.
– Сам мальчик тут ни при чем. Это все затевалось ради другого. Ради власти.
– Власти? В каком смысле – власти?
– Убийца считает, что он все продумал. Но он ошибается. Он нам оставил два… два…
– Два чего?
Антония опускает голову. А когда вновь поднимает взгляд на Джона, по ее щекам катятся крупные слезы.
– Мне очень жаль. Я думала, что смогу. Но я не могу.
С этими словами она встает и выходит из фургона.
15
Самолет
Это всего лишь точка на утреннем небе.
Бомбардье «Глобал Экспресс 7000» вылетел из аэропорта Ла-Коруньи еще затемно, а снижение по направлению к Мадриду по плану должно начаться, как только рассветет. Впрочем, хозяин самолета – он же единственный пассажир на борту – увидит солнце в иллюминаторе раньше, чем жители испанской столицы.
– Сеньор, осталось две минуты, – сообщает ему по интеркому пилот.
Рамон Ортис не отрывает взгляд от бумаг, которые ассистент передал ему на трапе: там отчет о продажах за вчерашний день, проблемы с открытием нового магазина в Сингапуре и другие менее значительные вопросы. Он не может за всем следить, как ему хотелось бы, однако при этом он пустил слух – в который сам же затем поверил – будто ни одна, даже самая мелкая деталь не ускользает из-под его контроля. Ему нравится внезапно появляться в своих магазинах или неожиданно туда звонить, просить позвать менеджера (чье имя ему сообщают заранее) и затем болтать с ним обо всяких пустяках. Он знает, что тот расскажет потом об этом всем своим коллегам. Чтобы создать миф, много не надо.
К своим восьмидесяти трем годам Ортис преодолел длинный путь от сопливого мальчишки, который, чтобы добраться от школы до дома, проходил пять километров по заснеженной дороге, неся ботинки в руках, – лишь бы не испортить. Потому что других не было.
Путь от жесткой кожи тех ботинок до мягкой обивки из кордована, покрывающей сиденья его частного самолета, занял немало дней. Рамон оценивающе проводит ладонью по подлокотнику, впрочем, не без некоторой неловкости. Обивка превосходна, сомнений нет. И все же чрезмерная роскошь – даже после стольких лет – все еще остается ему чуждой. Как будто все это ему одолжили. Это его дочь Карла настояла на том, чтобы обить сиденья именно этой кожей, чтобы они были как диван «Честерфилд», который до сих пор стоит у него дома вот уже сорок лет – со времен открытия его первого магазина.
Рамон недовольно поморщился, когда узнал, что к счету за самолет в тридцать пять миллионов евро должны прибавиться еще сто тысяч. Но с Карлой спорить бесполезно. У нее на все один ответ:
– Ладно-ладно, ты станешь самым богатым человеком на кладбище.
И так, конечно, и будет. Вне зависимости от того, где его похоронят.
– Одна минута, сеньор, – говорит пилот.
Рамон дал ему указание всегда сообщать о восходе солнца. Он не хочет пропустить этот момент, будучи полностью поглощенным работой. Пилот, конечно, использует маленькую хитрость: самолет слегка набирает высоту, чтобы предсказание исполнилось с точностью до секунды. Таково еще одно преимущество самого богатого человека на земле (пока он еще на ней, а не под ней): возможность выбирать момент рассвета.
Он снимает очки для чтения, оставляя их висеть на шейной цепочке, и откидывается на спинку кресла, готовясь к зрелищу. Однако его тут же отвлекает вибрация на столике из красного дерева. Звонит его личный мобильный телефон, который подключен к вай-фаю благодаря бортовому устройству спутниковой связи. Дополнительные пятьдесят тысяч евро расходов и плюс к этому – пятьдесят евро за минуту разговора. Еще одна трата, на которую он согласился.
– Ты ведь не захочешь пропустить в полете важный звонок? – сказала ему тогда Карла.
Поскольку этот номер известен лишь очень узкому кругу людей, Рамон знает, что если на него звонят – значит, это что-то важное. Поэтому он с сожалением отводит взгляд от иллюминатора.
Звонят через ФейсТайм, без видео. С экрана его приветствует фотография Карлы. Странно, обычно она так рано не просыпается и уж тем более не звонит ему в такой час.
Он берет трубку.
– Что это ты не спишь в такую рань?
Голос, звучащий в ответ, – не Карлы.
– Доброе утро, сеньор Ортис.
– Кто это? Откуда у вас этот номер?
Низкий хриплый голос объясняет ему в мельчайших подробностях, откуда у него этот номер и почему он звонит через ФейсТайм его дочери.
– Послушайте, если вы хоть что-то ей сделаете…
– Уже сделал, сеньор Ортис. И сделаю еще. И вы не сможете мне помешать. А сейчас помолчите, – перебивает его незнакомец.
И Рамон Ортис слушает. И когда восходит солнце и озаряет его лицо, он этого не замечает, потому что внутри у него все погружается во тьму. И когда человек, похитивший его дочь, прерывает звонок, Рамон Ортис впервые в жизни не знает, что ему делать.
– Пять дней, – последнее, что он услышал.
Пять дней.
Несколько долгих минут Рамон Ортис ломает себе голову. Из-за нервного напряжения он даже не замечает, что они уже приземлились и что пилот приглашает его к выходу.
Рамон принимает решение. В своей записной книжке он ищет один номер. Номер, который так же, как и его собственный, очень мало у кого есть.
Он никогда не думал, что этот номер ему однажды придется набрать.
16
Больничная койка
Бабушка Скотт разочарована.
А Антонии все равно.
– Я разочарована, девочка, – говорит бабушка Скотт.
– А мне все равно, – отвечает Антония, не отрываясь от подпиливания ногтей.
Она находится в 134-й палате клиники «Монклоа». Айпад лежит на столе, а Антония пытается привести в порядок ногти, насколько это возможно. С освещением в 134-й палате дело обстоит не очень: либо тебе полумрак, словно из девятнадцатого века, либо выжженные глаза. К счастью, Антония привыкла рассчитывать на собственные средства: из дома она привезла настольную лампу. На самом деле она привезла и много всего другого. Для начала почти всю свою одежду. А также комод, утюг, кофеварку Nespresso и неопределенное количество косметики и предметов гигиены – ими теперь почти полностью заставлен пол в ванной. Пройтись по нему – все равно что сыграть в сапера, разве что с антицеллюлитными кремами.
Но ведь Маркос туда в ближайшее время не зайдет.
– Тебе нужно развеяться.
– Мы говорили про один вечер.
– Не помню я, что мы там говорили, – врет бабушка Скотт. – Но если ты так и будешь замыкаться в себе, ничего хорошего из этого не выйдет.
Когда ведешь с кем-то видеобеседу и при этом подпиливаешь ногти, преимущество в том, что ты можешь спокойно отвести взгляд и собеседнику ничего с этим не поделать.
– Я в порядке.
Это ее мантра с детства. Будучи из тех, кто все вокруг замечает (неверность отца, болезнь матери, которую та скрывала до тех пор, пока только и оставалось, что ее оплакивать; неловкость, что испытывал каждый, кто оказывался рядом с ней, маленькой странной девочкой), она всегда на удивление легко держала все в себе.
Правда, сейчас она говорит с бабушкой Скотт. А от бабушки мало что можно скрыть. Она настолько проницательна, что способна прийти к следующему заключению: проводить почти все время в больничной палате своего коматозного мужа, не иметь при этом источников средств к существованию и ни с кем не общаться – плохо для ее внучки. И ведь она сама это поняла, без чьих-либо подсказок.
Вот она, мудрость старейшин.
– Смотри мне в глаза, когда я говорю с тобой, девочка.
– У меня тут с ногтями беда, – отвечает Антония, которая допилила уже почти до костей.
В какой-то короткий, но сладостный миг Антония думает, что бабушка сейчас сменит тему. Но нет. Она замолчала лишь для того, чтобы отхлебнуть чая дарджилинг (с тремя кусочками сахара) и проглотить масляное печенье. У нее диабет, но она живет по своим правилам.
– Уже прошло немало времени. Я терпела твои отговорки, твое самобичевание, твои слезы. Все, хватит. У тебя есть работа, в которой ты сильна. И благодаря которой ты можешь что-то изменить. Интересная работа.
Если бы все было так просто, думает Антония.
В одном бабушка права. Антония когда-то и представить не могла, что будет делать то, что делает (то есть делала раньше). Еще в школе не одно сложное задание не могло ее надолго увлечь. Любая отрасль знания, за которую она бралась, уже через пару недель становилась жутко скучной. В отличие от большинства сверходаренных учеников, тяготеющих к точным наукам вроде физики или математики, где ярче всего проявляются их интеллектуальные способности, Антония числа никогда не любила. Не потому, что они ей не давались. Она могла вычислить в уме за пару секунд квадратный корень из девятизначного числа.
В этом сложном возрасте, когда тело меняется, а мир вокруг становится огромным, многие люди думают, что никогда не смогут быть любимы. Антония, конечно, была в их числе. Но помимо этого она также переживала, что никогда не сможет найти занятие, которое ее действительно поглотит, которое заставит ее направить все свои умственные и душевные силы на выполнение определенной задачи.
Первое ее опасение не оправдалось: она встретила Маркоса.
Второе тоже: она встретила Ментора.
В обоих случаях это была история любви – хоть и разной. Маркос дал ей саму любовь, а Ментор – нечто, что она смогла полюбить. И разумеется, где любовь, там и огромные, нескончаемые страдания.
Те, что причиняешь ты, и те, что причиняют тебе.
– Бабушка, – говорит Антония, отложив наконец в сторону пилку и жидкость для снятия лака. – Я честно попыталась. Но это слишком тяжело. Прямо изнутри разрывает.
– Раньше ты могла.
– Раньше – это раньше, а сейчас – это сейчас.
– Когда это случилось с Маркосом…
– Это не само по себе случилось, бабушка.
– Перестань, – говорит бабушка Скотт, приподнимаясь с места и тряся перед экраном указательным пальцем. Решительно и грозно. Правда, при этом она не вполне понимает, где находится камера, и обвиняющий палец направлен не в ту сторону, так что эффект немного теряется. – Это не ты стреляла.
– Но все равно я виновата.
– Нет, неправда. Я понимаю, что то, что произошло с Маркосом, полностью выбило тебя из колеи. Но ведь нужно жить дальше. Не хочешь возвращаться на прежнюю работу? Прекрасно. Найди себе другую.
Антония не представляет себя ни в качестве официантки, разносящей кофе в каком-нибудь баре, ни в качестве преподавательницы языкознания – в соответствии со своей блестящей ученой степенью филолога, которую она получила исключительно для того, чтобы обрести свободу от отца.
Вот и остается теперь делать невозможный выбор.
Противопоставление, конфликт, альтернатива, сомнение, дилемма, тупик. Для этого-то и нужно филологическое образование. Благодаря ему ты можешь назвать кучу всяких синонимов для определения дерьмовой ситуации.
– Бабушка… – начинает было Антония.
И тут же замолкает, потому что возразить-то ей на самом деле нечего. Потому что каким бы пустым ей ни казалось ее существование, нужно продолжать жить. Знать бы только как.
– Уже прошло немало времени. Хватит прятаться ото всех, – договаривает бабушка.
И прерывает связь. Ее изображение исчезает с экрана айпада, и перед Антонией остается лишь собственное смущенное и растерянное лицо. Как раз то, что ей хотелось бы сейчас видеть в последнюю очередь.
Она выключает планшет. В последние три года ей как-то не очень нравится собственное лицо. С наступлением вечера она старается по возможности не смотреться в зеркало.
Уже прошло немало времени.
Антония разглядывает лежащего на кровати мужчину. Лицо, которое отличалось когда-то столь заостренными чертами, что от одного взгляда на него можно было порезаться, превратилось теперь в безжизненно-бледную восковую маску. Волосы – когда-то черные, длинные, густые – теперь блеклые и такие жидкие, что разлетаются от малейшего дуновения. Губы, те самые губы, которые, едва прикоснувшись к ней, вызывали kilig (слово, означающее на тагальском языке «ощущение порхающих в животе бабочек в момент счастья») теперь сухие и потрескавшиеся. А от его некогда твердых и жилистых мышц осталось лишь жалкое подобие, на которое больно смотреть.
Антония берет его руку и успокаивается.
Руки остались прежними. Они уже не орудуют резцом, не откидывают с ее лица непослушную прядь волос, не сжимают ее груди, не укутывают ее, когда она скидывает во сне одеяло – но это те же самые руки. Узловатые пальцы, квадратные ладони. Руки мужчины, руки скульптора.
От него, от ее любимого Маркоса, по которому она так тоскует, остались лишь эти руки и сильное сердце. Сердце, продолжающее выбивать 76 ударов в минуту. Иногда она подолгу смотрит на электрокардиограф, слушает это бесконечное удручающее бип-бип-бип до полного изнеможения, пока ее не одолевает сон и она не засыпает на кушетке, ставшей ее единственной постелью за последние тысяча сто шестнадцать ночей. Затем, с наступлением дня, Антония возвращается в свою квартиру, из которой она вынесла абсолютно все, что напоминает ей о муже. Чтобы побыть одной и выполнить свой ритуал. Ритуал, позволяющий ей оставаться в здравом уме. Три минуты в день, только три минуты, в течение которых она позволяет себе подумать об освобождении – от страданий, от вины и от оков своего неординарного склада ума.
Антония Скотт позволяет себе думать о суициде только три минуты в день. После предыдущей бессонной ночи у нее нет ни сил, ни желания идти домой, чтобы потом снова возвращаться к Маркосу, так что она решает выполнить свой скудный норматив по самоуспокоению прямо в палате.
Она снимает туфли.
Садится на пол в позу лотоса.
Закрывает глаза.
Выдыхает.
В дверь стучат.
17
Сэндвич микст
– Как-то ты плохо выглядишь.
Инспектор Гутьеррес стоит, улыбаясь, на пороге палаты. В руке у него пластиковый стакан с кофе из автомата. Элегантный итальянский костюмчик из тонкой шерсти настолько помят, что кажется, будто шерсть так и не состригли с овцы. Волосы на макушке стоят торчком. Выглядит Джон как человек, который спал в машине, потому что он и правда спал в машине.
– Как ты меня нашел? – спрашивает Антония.
– Я, может, и не самый умный человек на свете, но все же я как-никак полицейский.
– Я просто хочу побыть одна.
– А я просто хочу с тобой поговорить.
– Тебе нельзя сюда заходить.
– А я и не собирался. Ненавижу больницы.
– Никто не любит больницы.
Антония захлопывает дверь у него перед носом.
Джона так и подмывает постучать снова, но все же ему хватает ума сесть и подождать ее на скамье рядом с кулером. Он решает скоротать время за чтением плаката, напечатанного изящным шрифтом Comic Sans. Плакат сообщает о том, что внутрибольничные инфекции являются третьей по частоте причиной смерти в Испании, и призывает пользоваться настенным диспенсером с антисептическим гелем. Джон нажимает на рычаг диспенсера, который – ну разумеется – оказывается пуст.
Антония выходит через несколько минут. Она надела туфли и перекинула через плечо свою сумку-почтальонку.
– Пошли в кафетерий.
Джон молча следует за ней вниз по лестнице. У полицейских есть свои уловки. Например, когда последние три ночи ты спал в среднем по три часа пятнадцать минут, можно предоставить возможность говорить другим.
Антония садится за стойку. Официант встречает ее дежурной улыбкой, как, видимо, всех завсегдатаев, и молча приносит ей банку диетической кока-колы и стакан с одним-единственным кубиком льда.
– Что для вас? – спрашивает он Джона.
– То же самое, только с чистым стаканом, пожалуйста.
Официант бросает на него убийственный взгляд и тщательнейшим образом осматривает вынутые из посудомоечной машины стаканы, чтобы выбрать самый мутный.
– Принеси нам два микста с яйцом, Фидель.
– Ты всегда здесь ешь? – спрашивает ее Джон.
– Ужинаю всегда. Обедаю обычно дома.
Инспектор вспоминает валявшиеся у входа в ее квартиру контейнеры с засохшими остатками пищи и брезгливо морщится. Когда приносят сэндвич микст, Джон убеждается в том, что эта больница верна своим традициям. Сервировочную доску, судя по всему, не мыли с церемонии открытия.
– Немного овощей тебе бы не повредило.
В ответ Антония лишь саркастически обводит взглядом все его сто девятнадцать килограммов, под которыми потрескивает табуретка. На это требуется время.
– Я не толстый, а просто крепкий. Хотя я кое в чем тебе признаюсь, – говорит Джон, понижая голос, словно собираясь открыть ей великую тайну. – Я люблю поесть.
– А я вот к еде равнодушна. У меня аносмия.
Джон вопросительно поднимает брови.
– Это значит, что у меня отсутствует обоняние.
– То есть как, вообще, что ли? Это как при насморке?
– У меня это врожденное. Я чувствую только очень ярко выраженные вкусы, наприме, сладкого или соленого. А все остальное для меня на вкус как картон.
– А когда ты режешь лук? Ты не плачешь?
– Плачу, как и все. Тут дело не в запахе, просто при нарезании лука выделяется сера и ее молекулы вступают в реакцию со слизистой глаз, образуя при этом серную кислоту.
– Ни хрена себе! – говорит инспектор. На полном серьезе. И будучи добродушным простаком, не особо-то размышляющим в моменты умиления, он берет и, сам того не замечая, сжимает руку Антонии своей огромной лапищей.
Джон не то чтобы большой фанат видео с котиками, но некоторые ролики его забавляют: а именно, те, в которых придурочные хозяева незаметно кладут позади кота огурец, а кот, обернувшись, в ужасе подпрыгивает на полметра. Он инстинктивно путает огурец со змеей.
Реакция Антонии на прикосновение Джона примерно такая же. Табуретка с грохотом валится на пол. Полдюжины посетителей кафетерия поворачиваются в их сторону.
– Прошу прощения, – пытается извиниться Джон. Он наклоняется поднять опрокинутую табуретку одновременно с Антонией, и они сталкиваются лбами.
Идиот, идиот, идиот. Тебе же сказали никогда до нее не дотрагиваться.
– Никогда до меня не дотрагивайся, – говорит Антония, хватаясь за ушибленное место. – Господи, какой же у тебя крепкий лоб, я как будто об стенку ударилась.
– Каждый использует голову по-своему. Я вот своей вышибаю двери.
– Да я уж поняла.
Фидель приносит несколько кубиков льда, завернутых в салфетку. Только для нее, разумеется. Джону тоже больно, но из гордости он решает для себя не просить.
Кажется, случившийся инцидент не отбил у нее аппетита. Прикладывая одной рукой ко лбу лед, она продолжает уминать свой сэндвич. А заодно и картошку фри, которую принесли в пакетике в качестве гарнира. И заказывает себе еще кока-колы.
Тактика промедления. Она ждет, что я начну говорить, думает Джон. Но в соревновании по упрямству выиграть у баска не так-то просто.
И он тоже молчит, интеллигентно откусывая от своего жирного сэндвича по маленькому кусочку.
– Ладно, что ты хочешь? – спрашивает Антония, устав ждать.
– Эх, детка, если честно, я хочу вернуться домой к матери, которая меня уже достала сообщениями в «Ватсапе» про то, что мне нужно приехать и помочь ей передвинуть комод. Каждый раз, когда я вижу ее статус Печатает… я уже заранее знаю, что примерно через полчаса получу нагоняй.
– Она болеет?
– Разве что чрезмерной привязанностью ко мне. Хочет, чтобы я отвел ее в «Бинго Аризона»[13]. А то одной ей там стыдно выкрикивать номера.