Полная версия
Кока
– Ну и на здоровье! Но зачем других в эту яму тянуть? Вы ещё ответите за Девятое апреля в Грузии![5] Это что за понты – сапёрными лопатками чужой народ рубить? – ввернул зло и колко Кока, забыв, что должен быть сми́рен.
Но Лясик серьёзно кивнул головой:
– Да, ответим! Ещё Серафим Саровский предупреждал: “Никогда не воюйте с Грузией, ибо у нас будет бой с Божьей матерью, это погубит Россию”. И за это ответим. И за многое другое. Мы – известные убийцы: всех туземцев перебили, хуже, чем испанцы в Америке. Постордынский синдром в генах сидит. Недаром мой отец уверен, что в России вначале рухнет дурная экономика, потом страна съёжится до Урала, а кончится всё новым китайским игом. Ведь для ига не обязательно ярмо на шеи напяливать – банковских писем и счетов достаточно, чтоб держать народишко в узде и повиновении! Китайцы всех переживут. А у нас ещё похуже Ельцина кто-нибудь явится, попомни мои слова! И что за дебильная страсть у людей – выбирать себе в вожди какого-нибудь хера моржового и поклоняться ему, как золотому идолу? Обожествлять? Исполнять все его дикие прихоти и выходки, а? Это какой век? Мой дядя самых честных грабил? Клешня Кремля крепко цепляет! Лучше уж сразу нашу несчастную родину назвать “Чаадавия”, а вместо Конституции взять “Философические письма”… Ты, надеюсь, читал Чаадаева, Петра Яковлевича? – вдруг подозрительно уставился Лясик на Коку светлыми наглыми глазами.
– Конечно. Псих, в дурдоме сидел… “Горе от ума” – это про него… Мне бабушка в детстве рассказывала. Пушкина дружбан.
– Ну да, посидел в психонариуме… И оставить в несчастной Чаадавии одно министерство – по чрезвычайным происшествиям, все остальные будут просто не нужны, ибо со времён Кагановича ничего не обновлялось, всё пойдёт взрываться и гореть… Россия пока ещё защищена культурной оболочкой прошлых гениев, но если её удалить, останется вселенская пустота. В этой несчастной стране всегда светлое будущее, тёмное прошлое и серое настоящее… По себе знаю – русские легко идут на любой криминал. А почему? Потому что для Совка закон – пустое место, которое надо с детства уметь обходить. Убиваем не задумываясь – такие мы христиане…
Из-за стены накатила новая волна визгов и стуков – теперь колчерукий учитель гонял всю семью.
Лясик поискал глазами по стенам. Снял самурайский меч и застучал рукоятью по батарее:
– Эй, завязывай, Ливингстон хренов! Хватит, не то вторую руку откромсаю!..
Туземцы на трёх экранах взялись за громадные трубки, набили их какой-то массой и закурили, передавая друг другу.
– Дикари, а кайф понимают! – одобрил Кока.
Лясик отозвался:
– Да уж поумнее нас с тобой в этом деле будут.
Помолчали. За стеной тоже стихло.
– Вот ты спрашиваешь, когда я был в Совке. А знаешь, мне опасно часто туда ездить, – сказал Лясик. – У меня там оживает детский шиз, навязчивые идеи – сделать какую-нибудь несуразную гласную гадость, типа дать увесистого пинка старушке на улице! Или громко испустить газы в театре в самый минорный момент! Или выбить из рук официанта полный поднос! Или сорвать с какой-нибудь матроны блузку! Запустить яичницей в повара! Плюнуть на блестящую лысину на эскалаторе! Высморкаться в чью-нибудь тарелку!
– Ничего себе! – удивился Кока. – Ты что, делал такое?
Лясик приосанился:
– Разок дал под зад одному хмырю. Впрочем, что в этом плохого – дать под зад хмырю?.. Но тянет, тянет на что-то скандальное, из героя – в изгоя… В общем, стараюсь не рисковать и ездить пореже. А зачем? И отсюда всё хорошо видно и слышно. Разворуют всё – и точка. – Лясик поболтал в руке стакан с остатками воды. – Не эта ли вода, в которой мыл свои грязные руки Пилат? Насчёт правды у него были проблемы… Да и у кого их нет? Рты у политиков полны лжи. Знаешь, в Древнем Китае был такой своеобразный детектор лжи, эдакий Полиграф Маодзедунович – во время допроса подозреваемому совали в рот горсть риса. Если после допроса рис был влажен, взбухший – всё в порядке, парень не врёт. А вот если рис был сух – значит, у подозреваемого рот пересох от вранья и волнения, и дорога ему – на плаху. Вот если нашему правительству напихать во рты сей злак, то он не то что сух останется – в опилки превратится! Демагоги на лгунах скачут, прохвостами под хвост подгоняют! Это добром не кончится! Мы опять, как и сто, и двести, и триста лет назад, попрёмся по своей “особой” загадочной колее и упрёмся, как всегда, в кучу навоза, в помойную яму, но будет уже поздно.
За стеной заклубился новый виток скандала, понеслись взвизги, рассыпались осколки битой посуды.
– Дай-ка по кумполу этому остолопу! Мне лень вставать!
Кока с опаской потянулся за самурайским мечом, но, не решившись взять, без затей задубасил кулаком в стену: “Эй! У! Э!” – отчего на него со стрекотом посыпались пустые вешалки, скучавшие на гвоздях в ожидании своих будущих матерчатых оболочек.
– Легче, Кокоша, стену снесёшь! Нужен нам сейчас бешеный однорукий гамадрил? Где же Баран? Сколько сейчас? – обернулся Лясик на шикарные стенные часы Seiko, тоже в каком-то бутике волшебным образом упавшие в сумку Лясика. – Пора бы принцу явиться на бал, а то Золушка заждалась!
Раздался звонок.
Они бросились к дверям, но это пришёл за шмотками дружок-сосед, марокканец Хасан. Кока разочарованно уселся на диван, а Лясик начал показывать товар. Хасан тощ, худ и лысоват, с хорьковой мордочкой. Постоянно скалился в щербатой улыбке и ворошил юркими верткими пальцами одежду. Лясик тихо пояснил Коке, что Хасану надо ехать на родину, в Марокко, куда он обычно отвозит дорогие вещи, купленные у Лясика за треть цены, а из Марокко везёт в тайнике в Амстердам несколько кило отборного пластилина – себе, братьям, на продажу. А гашиш на месте, в Марокко, в горах Атласа, заготавливает лично дедушка Хасана восьмидесяти лет. Сам Хасан пытался склонить Лясика к обмену шмоток на шмаль, но Лясик был к конопле равнодушен, считая её глупостью и свинством.
– А что, в Марокко ходят только в вещах из бутиков? – не понял Кока. – И почему у своих земляков-воров он не покупает?
– А я кто? Не вор? – обиделся Лясик. – Притом арабы не могут воровать дорогие вещи, их сразу секут в бутиках, у них на их чёрных бородатых мордах написано, что они воры, а я – сам понимаешь, белый человек…
Он разрешил Хасану рыться по картонам.
– Cela, ira bien à ma grande-mère, car elle aime avoir chaud[6], – бормотал марроканец по-французски, рассматривая и ощупывая лыжный костюм от Diesel. – Cela, est pour ma sœur, Esma![7] – Поднимал на просвет блузку с узором, похожим на арабскую вязь. – Cela, est pour mon grand-père[8], – повертел в руках мелкокалиберный приёмничек, чтобы дедушка в Марокко мог повесить его на ближайший куст конопли – под музыку веселее работается в поле.
Галантный французский язык звучал в устах плешивого араба слишком возвышенно, отчего сам араб казался ручным и неопасным.
Две пары плетёных мокасин отложены для племянников – пусть гуляют по Касабланке как люди. Маме Хасан выбрал тёплую шаль, а другой сестре – самые дорогие духи, штабелями стоящие под столом.
На всех вещах – бирки и цены, так что стоимость высчитать просто: сложить все цены и разделить на три. Вопрос вызвал только дедушкин приёмничек, бывший без цены, но Лясик великодушно согласился на тридцатку. Вышло где-то под триста гульденов.
С обезьяньими ужимками и прибаутками Хасан расплатился, подарил Лясику кусочек гашиша (барским жестом передаренный Коке), запихнул вещи в пакеты и ушёл, гружённый, как мул.
– Лиса Хасан. Василий Колбасилий. Рабы – не мы. Арабы – рабы. Мама мыла раму. Рама мыла маму. Рамаяна! – бормотал Лясик, с отвращением допивая стоялую воду из грязного стакана, а Кока с возбуждением внюхивался в кусочек желтовато-бежевого вещества, похожего на пластилин. Запах крепок и терпок, бьёт в нос струёй.
– А у него ещё есть? – осторожно спросил он.
– Что? Курево? У Хасана? А как же! Он этим существует.
– Знал бы раньше – не накупил бы трухи, – сокрушённо показал Кока свою неудачную покупку.
Лясик холодно пробежался взглядом по брусочку:
– М-да-с… Дерьмо-с, невооружённым взглядом видно-с… Нет, у Хасана всегда – первый сорт. Дедушка саморучно для всей семьи заготавливает. Надо будет – звони, Хасан безотказен. Перевернул всё, чёрт аллахский… На́, возьми! – Подобрев ни с того ни с сего, Лясик протянул Коке стогульденовую фальшивую купюру. – И из шмоток выбери что-нибудь себе. Тебе ничего не нужно? – начал он показывать Коке рубашки и майки, но Кока, спрятав купюру, отмахивался:
– Нет, спасибо, зачем мне… Благодарю! Это раньше я пижонил, а сейчас – плевать. А у тебя ещё фальшаки остались? Дай пару штук, попытаю счастья.
Лясик скептически сощурился, ногой открыл ящик тумбочки:
– Бери! Но они на этот раз не того… не особенно удались…
Кока пощупал шуршащие стогульденовые купюры, которые даже на ощупь были нехороши – слишком тонки. Он спрятал несколько штук в карман, мало, впрочем, надеясь их разменять.
Лясик бросил ему на ходу:
– Бери чего хочешь! – ушёл в кухню за чаем, а Кока, вспомнив, как лишайная кошка Кесси тёрлась о его штанины, решил выбрать себе джинсы и начал рыться в вещах, которые до того уже основательно перерыл Хасан.
3. Курьер из ада
Так прошло полчаса. Кока вяло ворошил джинсы – искал свой размер. Брал, примеривал, прикладывая к поясу.
Вдруг негромко стукнула входная дверь.
– Это чего такого, тюр[9] открыт? Обана! Шмон был, нет? – удивлённо затоптался на пороге здоровенный мужик, оглядывая раскардаш. – Салам!
– Салам, салам, дорогой, алейкум вассалам! – Лясик кинулся усаживать мужика в кресло: Баран пришёл, бог пришёл!
Бог здоров и мощен, как бык. С головы до ног упакован в спортивный “Адидас” с генеральскими лампасами. Голова квадратна, коротко стрижен, лицо безмятежно, на пальцах – безобразные серебряные перстни с черепами.
А из передней слышится какое-то кряхтение. На коврике топчется деревенского вида баба в платке по брови, в резиновых ботах. Глаза раскосы. Потёртая пуховая блузка болотного цвета мужского размера. Мятая клетчатая юбка. На полу чемодан замурзанного вида.
– Кто это? – шёпотом спросил Лясик, вытягивая шею на скрип половиц.
– Чего? – не расслышал Баран, роясь в карманах пижамы.
Баба молча прошла до стола, тяжело села, обвела всех невидящим взглядом и уставилась в одну точку. Грубые черты скуластого лица напоминали о хлопке, дынях, палящем солнце и жёлто-золотистом плове.
– А… Это танта[10] Нюра, тетюня моя. Онкеля[11] Адама жена. Из Мюнхика товар пригнала… Тож, бля, на ширку подсевши… – Баран шепелявил, путал звуки, вставлял немецкие слова, но понять было можно, благо говорил он мало, руками договаривая то, что был не в силах выразить без связки “бля”. Посчитав объяснение исчерпанным, он наконец выковырял из кармана целлофановый пакетик с желтоватым порошком. – Ну, давай баяны, счас мюзик играть будем! Ширлавки где у вас тута?
Кока потупился, а Лясик сказал:
– Баран, родной, нету шприцов.
– Как это, ёптель? Я, тудым-сюдым, из один конец на другой на такси пру, а у них баянов нету! Чего ты пуржишь? – начал нагреваться Баран.
Пыл спора охладила танта Нюра – она полезла в свои необъятные груди и вытащила из лифчика тряпицу, где обнаружился допотопный стеклянный шприц с железным поршнем и здоровенная игла.
Лясик со скорбью, мельком взглянул:
– Охо!.. Этим шприцем ещё, наверно, Троцкий с Бухариным двигались…
– Не хочете ширяться – не надо, – сказал Баран. – Ширлавки не купили – что теперь, тыры-пыры, делать? Тогда захюнить.
– Что? – не понял Кока, с тоской рассматривая свои плохо видимые вены.
– Занюхать, – пояснил Лясик, более сообразительный на Баранину речь, а Баран подтвердил стриженым черепом:
– Ну… Через назе[12]…
Танта Нюра ждала, уставившись в телевизоры, где три разнокалиберных человечка кроличьими зубами откусывали куски от шоколада Milka, прядая от удовольствия спаниельными ушами. Потом приподнялась и ткнула кулаком в спину Барана.
Тот отозвался, ковыряясь с пакетиком:
– Да, ёптель, счас. В ломке танта Нюра. Сёдни уже два раз шваркнулась – всё ей мало. Счас на банхоф[13] уже ехали – останови, грит, сделать надо… На дорожку, пошосок… Ну и вота… Несите ложку, свечку, вассер[14] кипячён, баян мыть… Вот, ёбаный кебан, и зажубрины на игла! – стал грязным пальцем с узким ногтем проверять иглы. – Танта Нюра, ты этим что, тудой-сюдой, ламмов[15] ширяешь?
Баба не отвечала, сидя по-мужски, расставив ноги, плотно утвердив на полу боты и вперившись в экраны, где целовались в полете весёлые мошки, отведавшие разных соков фирмы Frutta.
– Отвернись, братва, танте Нюре стыдно, – сказал Баран.
Они отвернулись. Послышались звяки, шипение жидкости. Кока приоткрыл один глаз: Баран помогал танте Нюре – та невозмутимо задрала юбку и с размаха всадила иглу себе в бедро, прямо через синие мужские трусы.
Баран, заметив Кокин взгляд, пояснил:
– Она так привыкшая, под кож. Приход не жалует. У ней от приход блютдрук[16] наверх скачет. И через нос тоже не всасывает – у неё гайбарит, что ль, иль гейморрид, хрен его раскуси…
Танта Нюра оправила юбку и достала из отвислого кармана кофты мятую сигарету, закурила. Не обращая внимания на просьбы Барана “оштавить сприц”, тяжело поднялась, протопала в переднюю, подхватила чемоданчик и хлопнула дверью.
– Куда её понесло?
– Такси её ждёт, на банхоф ехать, цуг[17] у ей скоро. Привезла товар – и обратно, а то онкель Адам серчает. Она казашка, подельница первый шорт! – Баран задрал большой палец вверх.
Лясик из вежливости откликнулся:
– Да, сразу видно, душевный человек…
А Баран рассказал: когда в селе случился пожар, танта Нюра по одному всех ягнят и поросят на руках вынесла, а цыплятами-утятами, спасая, набивала карманы.
Кока выглянул в окно – действительно, у подъезда стоит такси. Вот танта Нюра залезла в машину, уехала. Краем глаза Кока заметил чёрную кошку напротив под деревом – она смотрела вверх и, казалось, мечтала покатать по небу пушистые клубочки облаков.
– Ну танта! Такую поискать! – ошалело мотнул головой Лясик.
Баран с треском почесал затылок.
– Да, боевой. Ну, что будем делать? Через назе нюхать? – И Баран, сыпанув три бугорка на стол, по-бычьи наклонив голову к столу, одним глубоким вдохом смёл свой бугорок. Лясик сумел одолеть свою полосу в два присеста. А Коке понадобилось три подхода, чтобы вогнать в себя нечто, от чего ожил мозг, а тело завихрилось, полное волшебными игольчатыми кристаллами.
Все трое вдруг восстали из мёртвых, расправили плечи, словно впервые оглянулись в новом мире, отмытом и отодвинутом от всего, что было раньше. Лясик обнимал и благодарил Барана за божественный подарок. Кока целовал Лясика за дружбу и джинсы и тут же стал их примерять, качаясь и не попадая ногой в штанину. Изнутри накатывали ощущения горячей солнечной гармонии со всем, что есть в мире. И всё стало важным, нужным, интересным, посильным, лёгким, удобным, приятным, нежным, податливым.
“Какой Лясик золотой человек!.. И Баран – прекрасная душа!.. А танта, танта!.. Крокодилиха!..” – восхищался Кока. Ему вдруг стало позарез необходимо узнать мнение Барана о вишнёвых джинсах – скажи-ка, брат, не слишком режет взгляд сей вишнёвый сад?
Они жарко обсудили джинсы – да, режет, цвет блядский, и стали сообща искать другие, переворачивая коробки и спотыкаясь о разбросанные по комнате вещи. Вот, и эти чёрные слаксы хороши!.. И тёмно-синие!..
– И серые нистяк!.. С заклёпками – засибись!..
Из Коки пёрло наружу нечто, похожее на внутренние распорки радости и удовольствия. Ему стало жарко, он снял куртку и рубашку, остался нагишом.
А Лясик переговаривался через открытое окно с женой однорукого Билли – та печально сидела на балконе с подбитой скулой. Вяло поблагодарила за стуки по батарее, немного охлаждавшие домашнего кровопийцу, – правда, ненадолго, но что делать, больной человек, сейчас убежал куда-то. Лясик заверил её, что всегда готов помочь, и присоединился к Коке и Барану, занятым теперь выбором майки, подходящей к джинсам, которые ещё предстоит окончательно выбрать…
Несмотря на распахнутые окна, не хватало воздуха и пространства. Открыли двери на балкон, вышли гурьбой, вежливо уступая друг другу дорогу и яростно почёсываясь. Обрадовались синему небу, тёплому воздуху, шелесту деревьев. Баран чуть не прослезился, увидев внизу цветы в садике (“во, тюльпы на клымбе!”). Всё, что попадало в поле зрения, вызывало умиление и добрые эмоции: и сидящий в кресле-качалке голландец в панамке, и голубки на дереве, и их чудесный посвист, и собачка у стены, которая тоже, наверно, наслаждается бесподобной песнью птиц. С восторгом хвалили балконный фикус, трогали толстые упругие глянцевые листья, удивляясь мудрости солнца, без которого ни фикусу вырасти, ни семечку взойти…
Все трое беспрерывно прикуривали одну сигарету от другой или докуривали друг за другом бычки. Напрочь высохли рты. Лясик побежал за жвачками, заодно и чайник поставить, а Кока, встряхнувшись, стал с великим соучастием слушать полубредовый рассказ Барана о том, как какая-то бешеная белка покусала болонку одной бабёнки, отчего болонка впала в дурняк, без движений лежала на полу, а хозяйка в отчаянии попросила Барана что-нибудь с бедняжкой сделать.
– А что с ей делать? Кинул в багасник, а по дорога взял, да и выбросил в мюль[18] на хрен. Бабёха узнала, сум подняла: зверь дикая, кричит, я думала, ты её до веретинара повезёшь, а ты!.. Идь и похоронь!.. Ага, из мюля падаль доставать – та ещё мяука!..
И Кока сочувствовал попеременно и больной белочке, и страдалице-болонке, и неутешной хозяйке, и бедному Барану и сам, в свою очередь, захлёбываясь от нетерпения, рассказал, что у них на улице в Тбилиси жила громадная крыса, которая охотилась на кошек: каждый день находили их растерзанные тушки, и говорят, она даже загрызла младенца в люльке. И вообще, крысы очень умны и вполне поддаются дрессировке, их можно запросто использовать для ловли мышей…
Лясик, готовя чай, с любовью расставлял на столе сервизные чашки, укладывал полотняные салфетки от BVLGАRI (из одноимённого бутика), наполнял вазочку джемом.
– Братья и сёстры! Прошу! Что хотите послушать?
Кока, изнемогая от благожелательности, чесался всё активнее – взбудораженная кровь проникала во все тупички и капиллярчики, ворошила тело изнутри. Движения, истомно-притягательные, доставляли радость. Кожа зудела, и никакой чёс не мог успокоить этот приятный зуд. Неприятности, что висели над Кокой, улетучились. Будущее стало бесконечно спокойным. Прошлое не имело значения, а настоящее было золотым счастьем, переполняло снисходительной любовью ко всему сущему, несмотря на то, что приходилось часто бегать в туалет: его выворачивало наизнанку, но даже это казалось важным и нужным.
Лясик с Бараном затеяли играть на диване в шахматы. Но глаза игроков временами закатывались, фигуры смахивались на пол. Баран забыл, как ходит конь. Наконец, доска грохнулась на пол. Однако даже поиск фигур был интересен: смотри, куда она закатилась! А королева в углу стоит, стойкая! Пешки-плешки, кони-пони-макагони! И мы молодцы, всё нашли, ничего не потеряли! Ну-ка, пересчитаем! Все тут. Можем и позицию восстановить, я всё помню, всё под контролем, всё под силу, всё путем! А хочешь, в домино порежемся?
Вдруг раздался настойчивый звонок и стук в дверь.
Лясик пальцем приказал молчать, на цыпочках подкрался к двери, выглянул в глазок. Кока тоже подобрался к глазку. На площадке – тип в фуражке. Но не полиция. Это главное. Почтальон, видно. Ничего опасного.
– Hallo? – спросил Лясик через дверь.
– Ben jij mijnheer Schi-ro-kich?.. Wla-di-slaw?[19] – спросил по-голландски фуражечник казённым голосом.
– Ja, en wat?[20]
Тип в глазке отдулся после сложной фамилии и, ворочая на весу папкой, щёлкая замочками и доставая бумагу, важно сказал:
– Ik heb een melding voor je[21].
То ли от оптики глазка, то ли от матери-природы, но лицо курьера было странно вытянутым и занимало как будто две трети тела, скрытого под чёрным форменным плащом до пола. На руках – перчатки.
– Waar? Wat? Waarom?[22] – нервно спросил Лясик.
Фуражечник издали показал лист с гербом, так, чтобы можно было разглядеть крупно и жирно напечатанные имя и фамилию Лясика.
– Je moet daar vandaag zijn, je wordt verwacht, – настаивал фуражечник, и, задрав рукав, посмотрел на блеснувшие большие часы. – Dus, wees er om 19:00 uur![23]
Лясик, переминаясь, расчёсывая грудь, строго ответил в том плане, что он вовсе не Владислав Широких, а его двоюродный брат, Владислава нету дома, уехал в Америку:
– Бросьте вашу бумажку в почтовый ящик – и дело с концом!
С тихими, сквозь зубы, угрозами курьер пнул ногой дверь, потом защёлкнул папку и начал спускаться, неся лист в отставленной руке то ли с брезгливостью, то ли с опаской. Спина сутула, даже как будто горбата. А из-под плаща виднелись лакированные задники допотопных сапог.
Вернувшись в комнату, Лясик стал возмущаться:
– Плохие хреновости! Что за субчиков набирают на почту работать? Хотя какая там почта – у почтальонов совсем другая форма… Не ты ли хвост привёл? – вдруг спросил он у Барана.
– Чего? Я? Хвошт? Ты чего дерзишь, ебанат?! Какие, бля, хвошты?! Как дам по башке – так уедешь на горшке! – угрожающе насупился Баран. Глаза похолодели, верхняя губа стала подрагивать.
Лясик не сдавался:
– Хорош сопло рвать! Может, за тантой Нюрой хвост?
Но Кока напомнил: при чём тут тётя? Посыльный фамилию Лясика назвал, ему повестка на 19:00, правда, неизвестно куда.
Стали думать дальше. Что-нибудь с ворованными карточками просеклось? Или с денежным фальшиком? Или вчерашний скандал в борделе? Но тогда пришла бы просто полиция, а не какие-то персонажи в чёрных плащах типа СС. И вчера, кстати, полиция проверяла документы Лясика и ничего не нашла. И что за форма была фашистская у этого, с позволения сказать, курьера?..
Тут Кока спохватился:
– А ты разглядел, что́ у этого свинорылого курьера в петличках и на кокарде было?
– Что-то серебряное блестело, я не понял толком, – обходя кучи одежды, отозвался Лясик.
– В петличках – кости, на кокарде – череп вроде…
– Иди ты! – отшатнулся Лясик. – Врёшь!
– Вот как у него! – указал Кока на кольцо Барана с черепом. – Видно, мода сейчас у молодёжи…
Лясик посмотрел на руки Барана:
– Да, но не у курьеров же?.. И он был совсем не молод. Впрочем, что за курьер? Булгаковщина какая-то! Или даже гоголевщина! Достоевщина! Ревизор из Петербурга, пожалте бриться!
На что Кока, выглядывая в окно, заметил:
– А из подъезда этот грёбаный курьер так и не вышел, между прочим…
Лясик осёкся:
– Как?.. Что же, улетел? Сквозь щели просочился? Глупости!.. Ты просто не заметил. Не в подвале же он сидит, со своими лычками-петличками?
Тут Баран, переспросив, кто такая “кокадра”, просипел, что он из-за этого шершавого обезьяна в фуражке вышел из кайфа, надо бы подмолотиться. Кто ж откажется?.. Лясику пришла мысль сей божественный фимиам не занюхать, а покурить. Кока был не против, но Баран насмешливо возразил, что лучше уж тогда вообще выпить, как пьёт один его знакомец-таец – с чаем и булочкой.
Меж тем за окнами стало темнеть. Застенчивое солнце, стесняясь своего робкого света, решило уступить небосвод привычным ворчливым тучам, с утра что-то недовольно буркавшим в невидимых закоулках.
Кока, с трудом доползши до туалета, долго стоял с расстёгнутыми штанами, но всё тело ниже пояса было словно сковано, отнято, обрублено. Всё вокруг съёживалось, меркло, мерцало, мешалось. По пути к дивану, закрывая помимо воли глаза, Кока видел мелкую серебристую сеть, накинутую на бархатную мглу. Ячейки шевелились, как сперматозоиды под микроскопом.
Лясик и Баран вперились в телевизоры, где в бесконечно жёлтой пустыне рогатый, с хитоновым панцирем скарабей загребущими лапами катил свой вечный навозный шар на восток. Лясик, красный, потный, расчёсывая икры ног, стал гугниво уверять Барана, что он, Лясик, был в Нубийской пустыне в тот самый день, когда вбивали первые сваи в углы будущей пирамиды Джосера.
– Да-да! Было, помню, ветрено. Из глубин несло песком и розовым светом, и наголо бритые, как ты, жрецы молились на этот свет, а потом помогали тянуть верёвки от сваи к свае, чтобы очертить громадный треугольник… А вот не кажется ли тебе, дорогой Баран, странным тот факт, что пирамида начинается треугольником, а заканчивается точкой в пространстве?.. Страбон писал…
Барану это не казалось странным, он этих срабонов в гробу видал. “А скажи лучше, нет ли у тебя чего пожрать? А то голодняк прихватил”.